Посвящается рекам. Стремнина как мемуарная метафора

Новая глава мемуаров Марины Ефимовой

Марина Ефимова: Вообще говоря, в Петербурге можно прожить всю жизнь, не скучая по рекам. Их там пятнадцать. (Я знаю только тринадцать: четыре разные Невы и Невки, Фонтанка, Мойка, Охта, Лебяжья канавка, Пряжка, Каменка, Чёрная речка, Ижора и Оккервиль). Плюс два ручья: Муринский и Лиговский. Еcть ещё Горелый, но не знаю где. Плюс 18 каналов, не считая двух в Новой Голландии.

Городские реки в каком-то смысле квинтэссенция речной эстетики: характер им придают не столько их водные параметры (ширина, глубина, быстрота течения, состав и цвет воды), сколько то, что в этой воде отражается: мосты, решётки перил, дома по набережным.. и даже то, что происходило в этих домах, кто выбегал на эти набережные, кто стоял, облокотясь о перила. Большие городские реки: Темза, Сена, Гудзон, Москва-река, Нева – на своём пути к морю просто протекают через город. А малые реки принадлежат городу. Ни одна из речек, ручьёв, каналов и "канавок" Петербурга не впадает в Финский залив, они вытекают друг из друга и впадают друг в друга: Екатерининский канал выходит из Мойки и впадает в Фонтанку; Мойка вытекает из Фонтанки и впадает в Большую Неву, Крюков канал соединяет Адмиралтейский канал с Фонтанкой, а Фонтанка вытекает из Невы и впадает в Неву (в Большую).

В Петербурге у каждой речки и канала есть свои символы, без которых они перестали бы быть самими собой. Один из моих любимых – часовня Никольского собора на Крюковом канале. Перспектива канала с одинокой часовней над ним – такая щемящая, такая грустно-значительная, что это заметили все художники, а увековечили "мирискусники". Мстислав Добужинский изобразил Крюков на чёрно-белой иллюстрации к Достоевскому, к его "Белым ночам". Это почти набросок. На первом плане, крупно – массивные тумбы чугунной решётки и росчерки, в которых угадываются плиты тротуара. А вдали – контур часовни и две крохотные фигурки – пленники Петербурга. На гравюрах Остроумовой-Лебедевой этот пейзаж – драма: то призрачная, предутренняя, то золотая закатная. Сцена пуста, и кажется, что уже пуста, и только мы – опоздавшие – смотрим на неё сквозь простые, кривоватые перила Пикалова моста. У меня ещё есть замечательный офорт современного питерского графика Валентина Блинова на коричневой, вроде как обёрточной бумаге. Крюков канал автор нарисовал тонкими чёрными штрихами, ещё добавив городу геометричности, но сумев воспроизвести его мечтательную пасмурность. Я заметила, что на фотографических снимках мистика Крюкова канала пропадает, остаётся простая урбанистическая красота. (Тоже немало. На пересечении Крюкова канала с Екатерининским есть место – называется Семимостье. Оттуда, если повертеть головой, видно сразу семь мостов, и говорят, что, стоя именно там, какой-то очарованный иностранец назвал Петербург Северной Венецией). А что так нежно любил поэт-петербуржец Иосиф Бродский в Венеции – уж не Южный ли Петербург?

Над прямым, парадным участком Екатерининского канала громоздится свой символ – храм Спаса на Крови убиенного царя Александра Второго. Символ неуместно красочный. На эту церковь, на её веселую эклектику, на разноцветные витые купола летят туристы, чтобы сфотографировать хоть что-нибудь неевропейское в этом городе, что-нибудь похожее на хрестоматийную Русь. На Спас лучше всего смотреть с тихого пешеходного Итальянского мостика (изящная решётка перил и четыре фонарика на столбах с круглыми завитушками). Последние пять лет жизни в Петербурге я ходила по нему каждый день – мы жили на набережной канала.

В 1972 году я писала какой-то очерк о Петербурге со слабой надеждой опубликовать его в журнале. И подруга, работавшая в Ленинградской инспекции по охране памятников, порекомендовала мне пожилого консультанта. "Никакой должности он не занимает, но знает питерскую архитектуру лучше всех, – сказала она. – К тому же пенсионер, одинокий, рад будет тебе помочь". С Борисом Николаевичем Н. мы договорились встретиться в Михайловском саду, у ворот со стороны Екатерининского канала. Я пришла раньше и прогулялась по саду, который очень любила – больше, чем Летний – за его запущенность, тенистость и домашность. По нему, бывало, бродишь, как по какому-то частному, единоличному саду: туда выходит задний фасад Русского музея, который уже не выглядит музеем, а выглядит как жилой дворец великого князя Михаила Павловича и княгини Елены Павловны – его жены. Недаром мои престарелые родственницы верноподданнически называли Михайловский сад "Садом Елены Палны".

Я стояла, в который раз разглядывая ажурный чугун сказочных ворот сада напротив Спаса на Крови, когда рядом со мной тихий голос пробормотал: "Парланд, Альфред Александрович". Я обернулась и сказала: "А Ася назвала вас Борисом Николаевичем". – "Да, верно, простите, это автор решётки Парланд – тот же архитектор, что строил Спас, хотя кое-кто сомневается в его авторстве". Я спросила: "Немец?" – "Нет, полушотландец, полушвейцарец. Молодой был совсем, когда строил. Он умер в 1919 году". – "Здесь, в Петербурге?" – "Да, от истощения. Он похоронен на Смоленском кладбище".

Нет, идите одна. Я не могу, когда меня прогоняют

Борис Николаевич Н. знал каждый закоулок города, но его манера была какой-то диссидентской – словно он показывал мне не старинные здания, а запрещённую литературу. Например, коснётся руки, кивнёт головой в сторону подворотни и забормочет: "Там, во втором дворе есть водосточные трубы, глиняные, с химерами... поверьте – выразительнее, чем на соборе Парижской Богоматери". Но больше всего запомнилась сцена с ним около одного из дворцов великих князей, кажется, у Мало-Михайловского на набережной, но не уверена... Борис Николаевич остановился около дворца с выражением бедняка перед дорогим рестораном и сказал мечтательно: "Там вообще-то есть такой камин на втором этаже! И очень искусная отделка дверей и деревянных панелей..." – "Так пошли посмотрим!" Он забормотал: "Нет, там сейчас вахтёрша... посторонним вход воспрещён". Я, с советским нахальством, потянула его: "Ну, что-нибудь придумаем, соврём..." И вдруг он как-то умоляюще сложил руки и проговорил: "Нет, идите одна. Я не могу, когда меня прогоняют". Мне стало, помню, и неловко за себя, и обидно за оба наши поколения, которых отовсюду прогоняли.

Мосты. Нет, мостики... Только через Екатерининский канал их перекинуто два десятка – на пяти километрах длины. На Мойке и Фонтанке – по пятнадцати на каждой. На коротком (километровом) Крюковом канале – семь. Три самых романтичных петербургских мостика стоят над Екатерининским каналом: массивный Каменный (прелесть которого в том, что он смотрится как одно целое со своим отражением в воде) и два цепных: Львиный и Банковский – оба построены одним инженером и украшены одним скульптором в 1826 году. Львиный мостик с его белыми кучерявыми львами (которые летом сливаются с сумерками, становясь почти невидимыми) скопировали немцы через 10 лет после постройки – так он был очарователен. Копию поставили в Берлине, в Тиргартене. Из многих изображений этого мостика я люблю странного ракурса зимний чёрно-белый рисунок, сделанный Добужинским в 1920 году. На нем виден только один лев из четырёх и фон – белый дом с чёрными окнами, размашистый дворник с лопатой, и дальше, за домом – два высоких угольно-чёрных брандмауэра. Это не просто "Львиный мостик в 1920 г.", это вообще Петербург 1920-х – поиздержавшийся, помрачневший и опростившийся: уже кличут Петроградом, уже в особняках коммуналки.

Банковский мостик стоит на первом повороте Екатерининского канала – на первом из его изгибов, делающих его неожиданно уютным (после парадного выхода у Спаса на Крови), непохожим на то, что называют прямолинейным словом "канал". Да он и канал-то настоящий только вначале, а дальше каналом притворяется бывшая речка, зажатая в гранит. И название у неё было подходящее – Кривуша. На Банковском мостике четыре чёрных с прозеленью мифических льва, распустив золотые крылья, упираются чугунными лапами. Таких крылатых львов обычно вырезали только на мебели. Это смелый скульптор Павел Петрович Соколов решился увеличить их до немыслимых размеров и отлить из чугуна. А смелый инженер Василий Карлович Треттер решился усадить их на свой цепной мост. Эти львы не похожи на настоящих, поэтому иногда их называют грифонами, а однажды я услышала, как сильно подвыпивший приезжий крикнул своим спутникам: "Смотрите! Животные с крылами!" Их сказочные фигуры с нуворишски золочёными крыльями так же нетипичны для Петербурга, как и абсолютно неотъемлемы от него. Добужинский их тоже писал – театрально, вечером, в желтом зыбком свете, в "рыбьем жире ночных фонарей".

На непарадном, кривом и уютном участке Екатерининского канала – с доходными домами по берегам – пожил сам и поселил своих героев Достоевский. И через полвека весь мир стал там бродить – по Казначейской улице, по Мещанской, по Столярному переулку и набережной – в поисках "дома Раскольникова", "дома Сонечки Мармеладовой", "дома старухи-процентщицы". И район, примыкающий к каналу между Сенным и Кокушкиным мостами, стал одним из многих Петербургов – Петербургом "Преступления и наказания".

Фонтанка течёт такой широкой дугой, что с любого моста кажется прямой. У меня дома висит ее чёрно-белая фотография, снятая в туманный день со стороны Невского, сверху – как будто снимавший сидел на вздыбленном коне Аничкова моста. И я не узнаю с детства знакомую реку. На снимке видны сразу четыре её моста, и кажется, что все они стоят очень близко друг к другу (как на многих снимках реки Арно во Флоренции): первый – Чернышов мост (к улице Зодчего Росси), потом пешеходный Лештуков – к Горьковскому театру, потом Горсткин, по которому идет Гороховая улица, и теряется в тумане четвёртый – Обуховский. Мой любимый – Чернышов – с четырьмя гранитными беседками и тяжёлыми цепями, покрытыми закаменелой пылью и гарью большого города, оседавшей на этот мост с 1870-х годов. Это тоже мой домашний мост – я чуть не ежедневно пересекала его взад-вперёд тридцать пять первых лет своей жизни. Чернышов – мост проезжий, автомобильный, но в нём уже есть внутренний городской уют по сравнению с невскими мостищами. Он спрятан от невского простора, от его ветров.

Я глазела на слепящие осколки, опиралась на ватную мамину спину, слушала негромкие прокуренные голоса женщин, и счастье моё было таким острым!

Фонтанка, с её пренебрежительным названием ("фонтанка" – как "девчонка"), с её Чижиком-пыжиком, – река драматическая и имперская. Тут что ни шаг, то символ. Первый дворец императора Петра. Последний дворец императора Павла (где ничего не успело произойти, кроме убийства хозяина). Здание Корпуса жандармов – "Третьего отделения" – он же "Ленгорсуд" (где много чего успело произойти). Перед Шуваловским дворцом на набережной – памятная доска "Блокадная прорубь".

(Одна из вмёрзших в мою память картинок блокадного детства – зимняя экспедиция за водой на эту прорубь. Водопровод замёрз в яркий солнечный день необычайной красоты, потому что город заиндевел – все здания, все дворцы, все ажурные решётки. Меня посадили на санки, я обняла руками и ногами два вставленных друг в друга пустых ведра, мама крикнула: "Н-но, мёртвые!", очень меня этим насмешив, и пустилась в галоп. Ей ведь тогда было всего 25 лет. Прикатили на набережную. Там толпился и переговаривался народ. Я, было, обрадовалась, но, увы, возбуждение было паническим – гранитные ступени обледенели, и спускаться к проруби стало почти невозможно. Одна закутанная фигура уже лежала у парапета и так странно, неестественно шевелилась, что хотелось, чтобы она наконец застыла. Мама и еще две молодые женщины, тоже в серых ватниках, образовали недлинную цепочку до проруби. Я подавала им пустые вёдра. Вот мама в белой ушанке наклоняется над чёрной, чёрной водой полыньи, опускает ведро, наполняясь, оно тянет её вниз... Помню напряжение, с которым я сверху смотрела на сиреневые сцепившиеся пальцы: "Господи! Спаси и помилуй, не дай им расцепиться!" Одна закутанная попросила набрать и ей воды. Эта просьба вызвала во мне кулацкую ярость, но женщина, стоявшая наверху, решительно мотнула головой, и я вздохнула с облегчением. Наконец напарницы стали тянуть маму. Один раз она поскользнулась, я инстинктивно сделала шаг вперёд и услышала хриплый, неузнаваемый крик: "Назад! Сейчас же! От края!" Потом все три, сидя на санках, курили "козьи ножки". Один закутанный, единственный из всех, пытался ломиком очистить ступени, слабо постукивая по мощной наледи. Я глазела на слепящие осколки, опиралась на ватную мамину спину, слушала негромкие прокуренные голоса женщин, и счастье моё было таким острым!..)

Дом номер 34 по Фонтанке – Фонтанный дом. Теперь он принадлежит только памяти Анны Андреевны Ахматовой, а не памяти владельца – петровского фельдмаршала Шереметьева, героя Северной войны и Полтавской битвы. Фельдмаршал, похоже, был личностью сложной (посреди военной карьеры рвался уйти в монахи), на его гербе над воротами – латинское изречение: Deus conservat omnia – "Бог сохраняет всё". Через 150 лет после появления на гербе этого изречения его заметил юный гость Ахматовой – Иосиф Бродский – и в своем стихотворении развернул цитату: "Страницу и огонь, зерно и жернова, /секиры острие и усечённый волос – /Бог сохраняет всё, особенно слова / прощенья и любви – как собственный свой голос".

Речка Мойка петляет по городу как по лугу. И город послушно огибает узкую (в 40 метров шириной) речушку. Ряды прекрасных зданий извиваются вдоль её несерьёзного русла. Смешно, что когда-то она называлась Муя – на ижорском наречии "грязная", а теперь Чуковский Мойдодыр отмывает в ней грязнуль: "...И тебе головомойку / Неумытому дадут – / Прямо в Мойку, прямо в Мойку / с головою окунут!"... Мойка – живописная, почти дачная речка, по её набережной тянет брести и брести, как по вьющейся тропинке. В 1974 году по ней вот так, из конца в конец, побрёл Александр Кушнер. Назвал свою прогулку "Пойдём же вдоль Мойки, вдоль Мойки...":

Пойдём по дуге, по изгибу,

Где плоская, в пятнах, волна

То тучу качает, как рыбу,

То с вазами дом Фомина,

Пойдём мимо пушкинских окон,

Музейных подобранных штор,

Минуем Капеллы широкой

Овальный, с афишами двор...

Потом через Невский с разбегу,

Всё прямо, не глядя назад,

Пойдём, заглядевшись на реку

И Строганов яркий фасад,

Пойдём, словно кто-то однажды

Уехал иль вывезен был

И умер от горя и жажды

Без этих колонн и перил...

Мойку в 1919–20 году писала Остроумова-Лебедева: мрачная гравюра с видом на речку у Певческого моста – чёрные подтёки отраженных в воде зданий, обшарпанная стена, слившаяся с обшарпанным небом. Ещё одна мрачная гравюра – Новая Голландия – её страшная, тоже чёрная, арка, похожая на склеп. А за двадцать лет до этого Петербург сиял и на ее картинах, и на знаменитых открытках Добужинсокго, и на акварелях Евгения Лансере и Александра Бенуа.

Что художники группы "Мир искусства" увидели, что угадали в этом городе?.. Они не прятали его геометричность, но обыгрывали её и расцвечивали, они делали темой своих картин неожиданные детали – кусочек парапета Фонтанки, один пролёт решётки Летнего сада, несколько арок Никольского рынка над каналом, брандмауэры, дровяные склады, баржи на речках, и где-нибудь на заднем плане, словно мельком замеченные, выглядывают из-за красочных лачуг торжественные купола и колонны. Каждый, самый убогий и пустынный уголок города стал на их картинах памятником, стал навечно достопримечательностью. Они создали еще один Петербург – чуть вычурный, театральный Петербург "Мира искусства".

Да, один забытый мост (через Мойку) – обречённый стать знаменитым из-за названия Поцелуев. Назван он, как известно, просто фамилией купца, державшего у моста питейное заведение с нежным прозвищем "Поцелуй". Чего только ни придумывали, чтобы дать мосту какую-нибудь сентиментальную легенду: и будто бы с моряками Гвардейского флотского экипажа на нем прощались, и с арестантами недалёкой тюрьмы... и якобы на нём надо целоваться туристам, чтобы вернуться в Питер. Мне один обычай понравился (не знаю, реальный или теоретический) – молодожёнам надо переехать мост на одном поцелуе, не переводя дыхания. Гарантирует счастливый брак. Интересно, это трудно или не очень? Ширина реки – 42 метра. Но вообще-то у Поцелуева моста есть реальная, вполне оценённая фотографами и художниками прелесть – с него открывается далёкий вид на Исаакий.

Вот чего среди 342 петербургских мостов нет, так это лишнего моста, который есть в Лондоне – если верить одному саркастичному экскурсоводу. Однажды будучи в Лондоне, я съездила в Гринвич, там перешагнула несколько раз медную полоску меридиана (с тайной недоверчивостью невежды) и возвратилась в город по Темзе. На подступах к Лондону сильное впечатление произвели на меня темневшие по левому берегу древние мрачные доки – словно специально сохранённые в качестве иллюстрации к роману Диккенса "Наш общий друг". (На правом берегу такие сооружения были уже превращены в дорогие жилые массивы и теперь слепили огромными окнами, отражавшими предзакатное солнце). На катере был единственный матрос, он же экскурсовод – студент на летних заработках. Когда мы подплывали к первому мосту (или одному из первых... кажется, это был Хэмптон-Корт-Бридж), студент сказал в мегафон:

– Этот мост сравнительно новый. Он построен в ненужном месте, с неудобными подъездами. Его очень трудно найти даже таксистам, поэтому по нему никто никогда не ездит и не ходит, кроме тех, кто заблудился. У вас есть довольно много времени, чтобы посмотреть на него и самим убедиться.

Действительно, пока мост приближался, по нему не прошла ни одна машина. А когда мы уже были очень близко, пассажиры стали показывать на единственного пешехода, который шел по мосту. И студент сказал в мегафон: "Ну вот, один заблудился".

Я жила на петербургских и подпетербургских речках всё детство и юность, если, конечно, не считать рек литературных – начиная с "сонной, зловонной, мутно-зелёной реки Лимпопо", куда любопытный слонёнок Киплинга отправился искать ответа на мучивший его вопрос: "Что ест за обедом крокодил?" Я любила дремучие речки Фенимора Купера, со сцепившимися над ними деревьями, куда, как в туннель, бесшумно входило каноэ первого, кажется, литературного персонажа, в которого я влюбилась, – охотника по прозвищу Кожаный Чулок. Я мысленно проплыла на плоту по ночной реке Миссисипи, и это, по словам Гека Финна, "было вроде как торжественно – плыть вместе с большой спокойной рекой, лёжа на спине, глядя на звезды". Правда, моя любовь к "Приключениям Гекльберри Финна" была умеренной – до тех пор, пока я не смогла прочесть книгу по-английски. Даже в прекрасных переводах она теряет лингвистическую прелесть самой важной части текста – бесед Гека и Джима – очень смешных и очень трогательных. Ну, ещё, конечно, реки были в русских стихах: "В глубокой теснине Дарьяла, / Где роется Терек во мгле..." (Это ж надо так одушевить реку, сказать про неё – роется во мгле).

Первое знакомство с дикой, неокультуренной рекой произошло в первые студенческие каникулы – в спортлагере на реке Вуоксе. Собственно, это не река, а комбинированный водный путь, включающий реку с притоками, несколько мелких озёр и множество соединяющих их проток и коротеньких каналов. Всё это вместе впадает в Ладожское озеро и называется Система Вуоксы. Мы прошли на лодках несколько километров в её верховьях. Путешествие начали в утреннем тумане по равнинной речке, вилявшей по лугам мимо пригорков с сосновыми рощами, вдоль зарослей ольхи и заводей с кувшинками (совершенно как на картине Саврасова "Берег реки" – только без коров). На вёслах сидели мальчики, играя мышцами и иногда пускаясь наперегонки. Мы, девочки, подхватывали по пути сладко пахнувшие водяные лилии, которые при прикосновении тонули – словно не хотели быть сорванными. Мы болтали, кокетничали и не заметили, что оба берега стали холмистыми, потом крутыми... От флагмана было передано распоряжение прекратить состязания, сосредоточиться и идти в кильватер. Река становилась бурлящей, сильной, пробившей себе русло в скале. Я даже представить себе не могла, что под Ленинградом могут быть скалы, но по обе стороны реки высились голые гранитные срезы и изумляли своими геологическими подробностями. Ночевали на плащ-палатках под скалой, на песчаной отмели. Чувство затерянности охватило, наверное, всех, потому что помню, что ночью ко мне притулился высокий и худенький мальчик, с которым мы подружились в лагере – баскетболист Лёва. Он обнял меня сзади, уткнулся подбородком в шею, согрел меня, и мы оба сладко и невинно уснули.

Вуокса стала для меня намёком на то, чем вообще может быть река – негой, дикаркой, чудовищем, убийцей, легендой, песней... "Уж ты, матушка Угрюм-река, / Государыня, мать свирепая".