Во второй части этого выпуска передача «Феномен поколения».
В рубрике «Воспоминания» писатель Алексей Макушинский рассказывает о времени застоя – второй половине семидесятых-первой половине восьмидесятых годов прошлого века. А. Макушинский родился в Москве в 1960 году, в семье писателей Натальи Давыдовой и Анатолия Рыбакова. Окончил Литературный институт имени Горького в 1983 году. С 1992 года живёт в Германии, доцент Института Славистики университета города Майнц. Автор романов “Макс», «Город в долине», «Пароход в Аргентину», сборников эссе и лирики.
– В 1977 году я поступил в Литературный институт, хотя не очень хотел в него поступать. Я больше всего хотел поступать на классическое отделение филологического факультета, но будем откровенны, теперь уже прошло так много лет, что скрывать это я не считаю нужным, тогда поступить можно было только по блату, как говорится. Единственный блат, который был у моих родителей — это был Литературный институт. Это привело к тому, что я относился к этому заведению довольно плохо, что было не совсем справедливо, потому что оно многое могло дать. Для людей, приезжавших в Москву откуда-то из провинции, а таковых было подавляющее большинство, это была, конечно, дверь в новый мир, в какие-то новые возможности. Для меня тоже там было много интересного. Античную литературу читала Аза Тахо-Годи, по-моему, на нашем курсе пятерку получил только я. Это я говорю не потому, чтобы самого себя похвалить, но так было. Я видел, как она злилась, когда какие-то мальчишки чушь ей говорили. Но неважно, это к слову пришлось.
Значение книг во времена застоя было огромно, думаю, больше, чем сейчас. Тогда люди стояли всю ночь, чтобы купить какую-то редкую книгу.
Литературный институт был очень советским учреждением в то время, со всеми советскими делами, со всем этим марксизмом-ленинизмом, с каким-то комсомолом дурацким, с какими-то субботниками, на которые я не ходил. Меня периодически выгоняли оттуда, а потом восстанавливали, потому что я не мог себя вести конформистски. Я даже пытался прийти на субботник, но как-то получалось, что я до него не доходил. Всё-таки я доучился там до конца, хотя многое сделал для того, чтобы не доучиться.
Значение книг во времена застоя было огромно, думаю, больше, чем сейчас. Тогда люди стояли всю ночь, чтобы купить какую-то редкую книгу. В конце застоя стали выходить книги, не выходившие раньше, Пильняк вдруг вышел, Ремизов. Конечно, я человек эпохи тамиздата, самиздата, там- и сямиздата. Помните анекдот про бабушку, которая перепечатывает «Войну и мир» для своего внука? Ее спрашивают, зачем она это делает, она отвечает: «Он читает только самиздат». Я был тем внуком, который читал только самиздат и тамиздат. К счастью, у нас дома было довольно много книг, привезенных из-за границы, и «Ардис», и ИМКА-Пресс. «Посев» боялись везти, а вот «Ардис» и ИМКА-Пресс все-таки добирались до Москвы. Своих любимых философов я читал в ИМКА-Пресс репринтах, Бердяева и Шестова. Было собрание сочинений Мандельштама и Ахматовой американские. Была "Книжная лавка" писателей на Кузнецком мосту, где была знаменитая Кира Викторовна, отдельная московская институция. Она вообще всех не любила, эта Кира Викторовна, прости господи, может быть я сейчас клевещу на нее, но она была довольно суровая дама. Почему-то моих родителей и меня, мне кажется, она выделяла и оставляла книжки. Это значило очень многое. Сейчас странно себе представить: какой-нибудь альбом гравюр Хокусая роскошный, у меня до сих пор есть, — это тоже конец 1970-х - начало 1980-х годов.
В какой-то тяжелый момент жизни отец сжигал нелегальную литературу, которая у него была. Это было связано с тем, что его рукопись «Детей Арбата» задержали на границе
Конечно, слово КГБ присутствовало постоянно, все время присутствовало. Но книги – это было не так страшно, просто нельзя было эти книги, конечно, показать на улице, вынуть из сумки в метро, понятное дело. Потом была все-таки разница между собранием сочинений Мандельштама или Замятина из-за границы и Солженицыным, Авторхановым и прочими. Авторханов, Солженицын — это опасно. Моя мама всегда могла сказать: извините, я советская писательница, мне нужно для работы. Она не боялась, и отец мой не боялся. Хотя я знаю, что в какой-то тяжелый момент жизни он сжигал нелегальную литературу, которая у него была. Это было как-то связано с тем, что рукопись «Детей Арбата» задержали на границе, это уже начало 80-х, он, видимо, боялся обыска. У моего отца, писателя Анатолия Рыбакова, тоже было много нелегальной литературы, как у всех, но она включала в себя книги Троцкого, которые я тоже пытался честно читать, найдя их где-то в сарае, они были спрятаны, но уже тогда как-то мне это было не по душе. Да, конечно, КГБ, присутствовало это понятие, страх все равно был очень большой.
Было несколько литературных иерархий. Была совершенно официальная иерархия, на вершине пирамиды стояли ныне совершенно забытые персонажи — Георгий Мокеевич Марков, председатель Союза писателей, потом был Чаковский, главный редактор «Литературной газеты», автор бесконечного сочинения о войне, «Блокада», кажется. Символом литературной иерархии для меня был Писательский дом в Прибалтике на Рижском взморье в Дубултах, как это называлось. Там был Дом творчества писателей совершенно замечательный, отдельные какие-то маленькие домики изначально, а потом был 9-этажный большой, по тем временам современный дом. И вот, чем выше находился писатель в советской иерархии литературы, тем выше он жил. На 9-м этаже, на последнем, жили секретари Союза писателей. Там были личные апартаменты Маркова, Чаковского, еще кого-то, и туда, кажется, вообще никого больше не заселяли, там был прямой телефон с Москвой. По тем временам, когда надо было на почте ждать полтора часа разговора с Москвой, прямой провод — невероятная привилегия. На самом деле это все было очень скромно, по нынешним меркам это все очень-очень скромно, какие-то две комнатенки на самом деле, но считалось, что это роскошный номер, не из одной комнаты, а из двух комнат. Чем выше писатель был в этой иерархии, тем выше он жил, потому что лучше вид на море. Но тем не менее, была неофициальная иерархия все-таки. Например, Юрий Трифонов. Юрий Трифонов на моей памяти никогда не жил на 9-м этаже, но на 8-м он все-таки жил. Он не занимал официального положения, но был настолько популярен, что ему знаменитый тогда директор этого Дома творчества по фамилии Бауман, не помню, как его звали, к сожалению, такой маленький лысый человек, царь и бог в этом месте, давал все-таки Трифонову комнату на 8-м.
Главной темой разговора советских писателей при встрече был обозреватель Би-би-си Анатолий Максимович Гольдберг и его вчерашний комментарий
То есть был какой-то один счет и другой счет. А был просто счет у людей, у читателей, у людей в литературной среде. Конечно, там Маркова никто писателем не считал, того же Трифонова считал. Там как раз в этих Дубултах я много раз видел Трифонова, он был совершенно замечательный человек, я очень его любил. Его свойство, его отличие от большинства других писателей, которых я видел в детстве, заключалось в том, что для него существовали другие люди, он видел других людей, и он с ними вступал в какой-то разговор.
Что касается политики, то она присутствовала в разговорах советских писателей постоянно, была основной темой, конечно. Главная тема разговора двух советских писателей, когда они где-нибудь встречались — это что сказал Анатолий Максимович Гольдберг вчера по Би-би-си. Это первая тема, а вторая — это какие-то ужасные интриги в Союзе писателей, там были одиозные персонажи, которых всегда все ругали. Лесючевский, главный редактор «Советского писателя», так называемого «Совписа». У меня это вызывало невероятное отторжение, скуку и тоску какую-то. У меня такое было чувство, что этому придаётся какое-то огромное значение. Своим собственным ничтожным действиям придавалось большое значение. Где-то что-то кто-то сказал, я кому-то ответил — и это так важно. Прошло 10 лет, 20 лет, выясняется, что это совершенно не имело никакого значения. Так были устроены эти люди.
Мое поколение, а я типичный продукт застоя в этом смысле при всей моей нетипичности, это было первое по-настоящему деполитизированное поколение. Наше поколение людей, уходивших в свой мир, и ничего не ждавших от реальности. Этого нельзя сказать про поколение 60-х годов, люди 60-х были гораздо ближе связаны с реальностью, они на что-то еще надеялись, как-то мыслили себя в контексте общественной жизни. У меня, у людей моего круга, лично у меня было одно желание — просто не обращать на все это внимания и жить какой-то своей внутренней жизнью, просто мне дела нет до того, что там происходит вокруг. Это, конечно, для поколения наших родителей было непонятно, чуждо, как-то сложно. Многие мои сверстники были как раз дети шестидесятников, но я поздний ребенок, и мои родители относятся даже к предшествующему времени, они вышли, пережили и вышли из сталинского времени. Я знаю это, потому что многие вещи, которые свободно говорились дома у моих сверстников, у нас дома не говорились, потому что еще закалка была такая, они боялись многое произнести при мне, боялись, что я где-нибудь повторю это в школе. Хотя могли бы понять, что я не повторю. Этот момент равнодушия или неравнодушия к общественно-политической проблематике, он очень сильно разделял, здесь проходила грань. Но это было время какого-то углубления в себя, подготовки к чему-то, что потом может быть не произошло. Мне хочется сказать страшную вещь: я думаю, это было не самое плохое время, это было время большой внутренней свободы. А вместе с тем оно было невыносимо, потому что вокруг тупость, советская чепуха и весь этот бред. Конечно, нищета и убожество, серость этой жизни, ее какая-то беспросветность, отсутствие выхода вовне. Есть преимущества вне исторического существования. Фактически это было существование вне истории. Таким было наше поколение в эпоху застоя. До этого, конечно, в 60-е годы, в оттепель вполне себе история шла и развивалась, происходили исторические события, Хрущев и так далее. А тут после Праги, как раз после подавления «пражской весны», наступило безвременье, внеисторическое существование, было чувство, что Брежнев был и будет всегда, что эти брови будут нависать над нами вечность, просто надо как-то устраиваться в этой жизни. В этом есть свои преимущества, потому что это дает свободу от внешних обстоятельств жизни. Но это была эпоха кочегаров, эпоха истопников, эпоха людей, уходивших в подвал, где-то в подвале читавших «Бхагавад-гиту». Да, у меня бывает иногда некоторая ностальгия по этому времени. Вместе с тем эта внеисторичность освобождает вас от ответственности, в сущности не надо принимать решений , и это очень опасно.
Далее в программе:
Феномен поколения (записи разных лет)
В «Философской энциклопедии» феномену поколения посвящена солидная статья.Ещё больше «поколений» в «Литературной энциклопедии»: «потерянное поколение» писателей, переживших первую мировую войну, «поколение катастрофы» писателей испанского Серебряного века, «поколение вернувшихся» немецких писателей, переживших вторую мировую
Философ А. Пятигорский (1929-2009):
«Поколение, если говорить о человеческом сознании, это способ устройства своего прошлого. Вся пошлая линия «отцов и детей» в европейской и русской литературе, начиная с конца XYIII века – это отрицание созидания истории. «Поколение» служит для того, чтобы отрицать: «О, это не то поколение». Я очень люблю поколение, которое возникло в Европе в конце XYII века, и которое принесло с собой эпоху Просвещения. Предыдущая эпоха кончилась на них».
Луи Мартинес (умер в 2016), французский писатель-фронтовик, уроженец Алжира:
«В конце пятидесятых мне было 25 лет. Деколонизация была преждевременна, но необходима. Я любил алжирцев, я среди них вырос. Я понимал, за что они воюют, и это усугубляло чувство моей раздвоенности. Я там насмотрелся ужасов. Иногда попадались трупы, которые желтели и очень быстро чернели под беспощадным солнцем».
И. П. Савицкий, пражский историк (1937-2010):
«Если вы посмотрите на политическую сцену России в 1917 году слева направо, вы увидите что историю делают люди, родившиеся в 70-м году XIX века: Ульянов-Ленин, Жордания, Потресов, Дан, Владимир Дмитриевич Набоков, Маклаков, Пётр Струве, генерал Корнилов, генерал Краснов, Пуришкевич. Как же характеризовать это поколение? Это первое, может быть, в истории России чисто политическое поколение».