Лексикон 2010-х

Культуролог Оксана Мороз и журналист Андрей Архангельский: какие слова отражают дух времени?
  • Заканчиваются 2010-е годы, бурное и неспокойное время в российской и мировой политике, когда привычный мир, кажется, сорвался с оси.
  • Приметы времени – аннексия Крыма и война в Донбассе, запрещенный в РФ ИГИЛ и Сирия, Брекзит и Трамп, экологические протесты и "желтые жилеты".
  • Мировая повестка изменилась решающим образом. Общества погрузились в состояние неопределенности и тревоги.
  • Все эти процессы отражаются в языке, в тех ключевых словах-символах, которые часто звучали в эти годы в публичном пространстве.

Сергей Медведев: Сегодня мы подводим итоги, и не только всего года, но и кончающегося десятилетия. Давайте попробуем оглянуться на это странное, тревожное и очень изменчивое десятилетие в российской и мировой политике. Донбасс и Крым, запрещенный в РФ ИГИЛ и Сирия, Брекзит и Трамп, "желтые жилеты" и протесты в Гонконге… За это десятилетие переменились, кажется, все константы мировой и российской политики. Какие слова характеризуют его точнее всего? Каким был дух времени?

Корреспондент: На рубеже нового десятилетия писатели, философы, антропологи, режиссеры, публицисты и социологи составили словарь 10-х годов. Об этом рассказывает заместитель главного редактора "Кольты" и один из авторов этой идеи Михаил Ратгауз.

Михаил Ратгауз: Меня удивили две вещи. Первая – это очень резкая политизация текстов: три четверти текстов, так или иначе, связаны с политикой. Правда, есть три слова – это "политика" и "политическое" у Оксаны Мороз и два раза "политизация" у Глеба Павловского и Будрайтскиса. Так вот, и Павловский, и Будрайтскис приходят к выводу, что это такого рода политизация, такое бродячее ощущение политической наэлектризованности, которое, тем не менее, не превращается в реальную политику.

И вторая вещь, которая меня поразила еще больше, – это ужасно мрачное настроение, то есть просто настоящий мрак. Есть буквально три или четыре слова, авторы которых испытывают хоть какой-то оптимизм, как правило, скромный. В основном ощущение, что люди живут против времени, не в своем времени или не во времени, в котором они чувствуют себя уютно, что это время очень раздробленное, отчуждающее, непостигаемое. Там, в словаре, есть такие слова, как "истерика", или "тоска", или "опустошение", или "бессилие". И в такой концентрации это произвело на меня довольно сильное впечатление.

Сергей Медведев: Попытаемся немного рассеять мрак, как делают в Швеции, где есть такой праздник в начале декабря – Лючия, когда все зажигают огни, девушки ходят по улице со свечами, во всех окнах горят семисвечники. Это такой символ разгона тьмы. И мы попытаемся разогнать тьму с нашими сегодняшними гостями – это Оксана Мороз, креативный директор Фонда Гайдара, и Андрей Архангельский, журналист и так же, как и я, соавтор номера "Кольты", в котором мы пытались уловить дух времени в отдельных словах.

Для начала я хочу поговорить о слове "мрак". Действительно, существует настроение очень тяжелого и судьбоносного десятилетия, когда кажется, что разверзлись небеса и на нас проистекли какие-то бедствия?

Оксана Мороз: Я бы вообще не говорила про какое-то катастрофическое десятилетие. Я говорила бы про десятилетие безысходности. И мрак – это что-то, что надвигается, и что-то, что мы не смогли в какой-то момент увидеть в сумерках. Если посмотреть на десятилетие как на совокупность некоторых событий, которые все более и более сгущали краски вокруг определенных настроений, то мрак – это некоторая точка, в которой мы сейчас оказались. Оглядываясь назад, может быть, можно увидеть, с чего все начиналось и какие были предпосылки для того, чтобы оказаться здесь и сейчас. В какой-то степени еще и такое ощущение: как же так? Мы, так хорошо знающие историю, понимающие, как вырастают определенные настроения, просмотрели, проглядели, а сейчас уже блуждаем в этом во мраке и ищем, за что бы зацепиться, чтобы нащупать какую-то дорогу.

Существует настроение тяжелого и судьбоносного десятилетия, когда кажется, что разверзлись небеса и на нас проистекли бедствия


Сергей Медведев: Андрей, у меня было такое ощущение, что все как будто отбросилось на 100 лет назад: некая такая симметрия двух веков.

Андрей Архангельский: Где-то на 400, где-то на 100 лет.

Сергей Медведев: Да, рубеж веков – это некое время оптимизма, в некоторой степени нечто жюльверновское. А затем уже 10-е годы становятся годами войн, революций и страшного, кровавого массового общества.

Андрей Архангельский

Андрей Архангельский: Я отчасти согласен с Оксаной в том, что это невыученный урок, но это, в общем, обычная история для России. Что-то такое не было сделано в 90-е (что – уже вполне понятно), и сейчас история опять вернула нас на какую-то исходную точку. Но тут ведь идет и процесс обучения. За такой короткий период времени постсоветский человек вынужден был научиться не только каким-то обычным капиталистическим вещам, но одновременно и шагнуть уже в новый, посткапиталистический глобальный мир. Он должен был пройти как бы сразу два курса университета. И какой-то части общества это удалось. В общем-то, неудивительно, что общество в целом позволило так обойтись с собой. Гораздо более удивительно, что в России сработали какие-то инстинкты, может быть, инстинкты столетней давности, Февральской революции 1917 года – инстинкты свободы, демократии. Но эти инстинкты каким-то образом пробудились в небольшой части общества, и эта часть сформировалась уже совершенно по-новому.

Сергей Медведев: Но она же и вызвала всплеск реакции, потому что Крым был ответом на "болотное движение" 2011–2012 годов, и страх революции совершенно сковал элиту, когда было столетие 17-го года, "загашенная" годовщина, которая могла стать величайшим событием, проецируемым Россией во внешний мир. А страх перед Майданом фактически загасил празднование 1917 года.

Оксана Мороз: Это не только страх перед Майданом. Это еще непонимание, как об этом говорить, что мы можем дальше делать с этой непроработанной памятью. У нас ведь тоже не очень много культурных и медийных проектов, посвященных революции.

Сергей Медведев: Вспоминается Зыгарь.

Оксана Мороз: Да, Зыгарь, некоторое количество хороших научно-популярных книг, но это все равно не тот объем, который соответствует столетнему периоду. И это явная демонстрация отсутствия проработки этой памяти, присвоенности ей какой-то рефлексивности, неспособность объяснить, на каком уровне генетического наследования мы находимся по отношению к тем событиям. Возможно, это нежелание признать то, что не только некоторое количество институциональных агентов, но и люди являются наследниками того, что случилось, нежелание прочитывать и перепрочитывать все те тексты, которые существуют вокруг проблематики революции и постреволюционного террора. В конечном итоге это такой клубок противоречий, который еще и очень эмоционально проживается: поскольку нет памяти, то нет и прошлого – это все настоящее, это все с нами. Поэтому в какой-то степени это и продолжается. Дискуссии о происходящем сейчас – это очень часто дискуссии о том, боимся мы или не боимся повторения, готовы мы или не готовы на повторение, готово ли новое поколение стать новыми революционерами. Это такая вневременность, некоторая подвешенность, которая заставляет, кроме всего прочего, смотреть на происходящие события не только с точки зрения современного контекста, но и с точки зрения всего того объема ощущений, предвосхищений, ожиданий, страстей и страхов, которые сопровождали те события.

Сергей Медведев: Да, это часть того, что Пьер Нора назвал "мемориальной эпохой". В списке "Кольты" этого нет. Но, мне кажется, одно из главных ключевых слов этой эпохи – это "память" и "воины памяти". С одной стороны, это работа с памятью, а с другой – страх памяти.

Оксана Мороз: И это тоже симптоматично, что в списке этого нет. Это значит, что, так или иначе, все эксперты, выбирая между словами, по каким-то своим основаниям сделали выбор в пользу чего-то другого. Но это не значит, что у нас этого нет.

Сергей Медведев: В пользу чего сделал свой выбор медиаменеджер Максим Кашулинский, отвечая на вопрос о слове "десятилетие"?

Максим Кашулинский: Точно так же, как Кольт когда-то уравнял в правах американцев, смартфон уравнял в правах все источники информации. На прекрасном смартфоне с идеальным интерфейсом совершенно одинаково правдоподобно и красиво выглядят и сообщения газеты, и блог какого-нибудь полубезумного человека, и даже сообщения, которые являются подделкой сообщения газеты. Вторая смена была связана с появлением соцсетей, то есть с новыми каналами распространения информации. Но в нынешней ситуации, когда информации такое огромное количество и непонятно, чему верить, а чему нет, мозг просто не справляется.

Это, конечно же, влияет на политические процессы. Политика всегда считалась не очень честным делом, но сейчас нет даже какого-то простого инструмента, чтобы определить, что честно, а что нечестно: все выглядит примерно одинаково. Более того, чем громче ты кричишь, чем больше у тебя фолловеров в твиттере, тем ты лучший политик.

Максим Кашулинский


Как быть – неизвестно. И получается, что естественная реакция на эту ситуацию заключается в том, что люди пытаются сбежать туда, где нет постправды, а есть хоть какая-то правда. Она есть в отношениях с близкими людьми, с друзьями. Создаются какие-то маленькие комьюнити, где все более-менее друг друга знают и могут друг другу доверять.

Сергей Медведев: "Постправда" – слово Максима. Андрей, это десятилетие можно описать как эпоху победившего постмодернизма?

Андрей Архангельский: Прежде всего, неправильно понятого постмодернизма. Постмодернизм в России был понят, как "все позволено", по-достоевски. Но это ведь совершенно не так. Постмодернизм – это была попытка увидеть мир более сложным. Вот это приглашение к сложности в России было понято как приглашение к вседозволенности. Как ни удивительно, советский человек с его "единственно правильной моралью" очень радостно и легко принял ситуацию, эта вольница пришлась ему по душе. Это было в своем роде компенсацией за "единственно верную позицию". Но вместо того, чтобы работать над собой, человек рассыпался на множество шариков, и в этом состоянии ему оказалось кайфово. Он вдруг подумал – а это ведь тоже в своем роде мораль! И вот это печать последнего десятилетия: я как бы смеюсь над тем, что нет морали, и это же и является моей моралью. Ведь главный месседж современной российской пропаганды не в том, чтобы убедить вас в чем-то, а как бы нужно убедить вас в том, что вообще ничего не важно.

Одно из моих удивлений этого десятилетия – появилась кредитная карта "Совесть"

Сергей Медведев: Одно из моих удивлений этого десятилетия – появилась кредитная карта "Совесть". Оказывается, можно заполнить анкету и получить "Совесть".

Оксана Мороз: Слово "постправда" – конечно, результат маркетингового продвижения, в какой-то момент представленная мода на использование слова, которое подменило собой гораздо более сложное слово "конструкт". Вообще, все медиа – это конструкты, и они конструируют повестки, нормы и все прочее. Но у людей в идеале должна быть какая-то система отбора этих конструктов, их валидации, убеждения себя и окружающих в том, что эти конструкты хоть в какой-то степени истинностные, выстраивание логики своей дальнейший жизни в соответствии с этим. А если мы объявляем, что все абсолютно перенастраиваемо, все можно поставить вверх тормашками – и будет примерно то же самое, то это означает, что мы осознанно создаем ситуацию отсутствия стабильности. И эта дестабилизация приводит к тому, что людей швыряет к каким-то островкам, где все еще остаются какие-то устойчивые основания жизни. И это не всегда маленькие комьюнити, довольно часто это пропагандистские штуки, такие кирпичи, которые все понятно объясняют: сюда ходи, а сюда не ходи, здесь "снег башка попадет". И это тоже в какой-то степени абсолютно неверно и даже злостно понятный постмодернизм.

Сергей Медведев: Два писателя, которые все чаще упоминались в это десятилетие, – это Пелевин и Сорокин. Мы увидели, как многие герои Пелевина вышли на улицы и взяли в руки оружие. Собственно, те самые смешные пиарщики 90-х (тот же какой-нибудь Бородай) вдруг воплотились во вполне реальных стреляющих персонажей, которые начали убивать людей и брать ответственность за целые исторические события. Русская проза в очередной раз оказалась генерирующей.

Оксана Мороз: Текстоцентричная культура: поэт в России больше, чем поэт.

Сергей Медведев: О своем слове под названием "оскорбленное чувство" рассказывает Юрий Сапрыкин, главный редактор проекта "Полка".

Юрий Сапрыкин: Самым громким и известным случаем подобного рода было, наверное, дело Pussy Riot, хотя все это началось раньше. И говорить о Pussy Riot как о конфликте между активистами и акционистами тоже не совсем верно: тут уже на полную мощь включилось государство. Тем не менее, "оскорбленные чувства верующих" – в таком варианте эти слова впервые попадают в наш лексикон. И постепенно оказывается, что эта формулировка или, по крайней мере, стоящая за ней риторика и тип политического действия охватывают все общество, весь мир, людей крайне консервативных убеждений и, наоборот, убеждений левых и прогрессистских, и это становится важной частью того, как мы общаемся в соцсетях, основой, вокруг которой выстраиваются или меняются те или иные идентичности, вокруг которой мобилизуется население целых стран.

Юрий Сапрыкин

Подъем популизма, о котором так часто говорят в 2010-е, – это, конечно, прежде всего, подъем чувств исторической обиды и ущемленной национальной гордости. Самое существенное отличие – не между Россией и Америкой или Европой, а между 2010-ми и 60–80-ми годами второй половины прошлого века. Базовая риторика разного рода освободительных движений, движений за социальную справедливость в прошлом веке – это риторика борьбы за свои права, завоевание этих прав, достоинства, независимости, автономии, – в общем, утверждения своего достоинства. Это наступательная риторика. А сейчас это риторика оборонительная типа "вы нам ответите за нанесенные нам обиды". Тем более комично, что носителями этой риторики иногда выступают лидеры самых сильных стран мира, а не только активисты, которые действительно пытаются защитить права каких-то очень и очень ущемленных и притесняемых групп.

Сергей Медведев: Я бы добавил еще одно слово – "извинение": "А вы уже извинились перед Рамзаном Кадыровым?" Это тоже один из таких общих знаменателей.

Оксана Мороз: Культура извинений и культура обиженных – это действительно такая повесточная штука, связанная с левым движением и прогрессистскими повестками. Но она прекрасным образом транслируется за пределы и этих сообществ, и ситуаций борьбы за социальную справедливость. Быть обиженным – это сейчас означает одновременно быть и в сильной, и в слабой позиции. Это одновременно пытаться каким-то образом собирать вокруг себя сообщества, которые будут вместе с тобой что-то делать и бороться, то есть чувствовать солидарность, а это неплохо, а с другой стороны, солидарным кружком демонстрировать некоторую силу. И в тех культурах, где существует культ силы (а мы существуем скорее в такой культуре), это очень хорошо работает. Если открыть какую-нибудь массовую социальную сеть и поискать, кто перед кем извиняется, кто на что обижается, то выяснится, что на самом деле идеологическое и мировоззренческое основания – это периодически совпадающие вещи. А часто это просто интонация, которая воспроизводится от случая к случаю, в том числе потому, что она доказала свою успешность в определенных очень репрезентативных кейсах.

Сергей Медведев: И эта культура обиды, культура оскорбления очень умело используется государством, которое уже назначило определенные группы профессиональных обиженных, от имени коллективного тела предъявляющие эту обиду, – это казаки, ветераны, матери и так далее.

Андрей Архангельский: Страна, которая гордится Достоевским и Толстым, да и вся русская религиозная культура учат тому, что извинение – это прекрасный человеческий акт. В этом нет ничего ужасного, наоборот, это дает огромное облегчение и делает тебя другим. Но тот формат извинения, который доминирует сейчас, не имеет ничего общего с тем понятием прощения. Это что-то гопническое, это ситуация двора, очень формальная фигура. Извинение подразумевает соблюдение ряда ритуалов.

На мой взгляд, очень важным ключом к пониманию сегодняшней психологии служит именно история, когда в конце 70-х началась вторая волна криминализации крупных советских городов. Советская власть не понимала, что с этим делать. Советская геронтология несколько ослабила хватку, и хулиганы как бы пришли на помощь государству. Они пытались, воспроизводя режим двора, возвести этот тоталитаризм домашними средствами. И полезло все это гопничество, все эти "извинись"… После слова "извинись" предполагается соблюдение ряда ритуалов, а в случае неисполнения тебе будет очень плохо.

Сергей Медведев: Здесь написаны 12 слов из числа выбранных авторами "Кольты". И я предлагаю нашим гостям вытянуть билеты и сказать, что они думают по поводу этих слов-маркеров 2010-х годов.

Оксана Мороз: Слово "Статья". Это тот ярлык, который ты получаешь, даже если формально не сделал ничего, что в твоем собственном понимании соотносится с какими-то тяжелыми правонарушениями. Это некоторое формальное описание преступления, которое может очень легко быть изменено, которым можно руководствоваться для штамповки абсолютно одинаковых документов, которые при этом абсолютно неодинаково ломают жизнь людям.

Оксана Мороз

"Статья" отсылает к очень нестабильной ситуации с законотворчеством в целом. Мы видим, как принимаются определенные законы с избирательным правоприменением. А потом те статьи, которые, как нам казалось, созданы скорее для галочки, чтобы попугать, превращаются в конкретный повод для стигматизации человека.

Я как преподаватель должна регулярно брать справку об отсутствии судимости. И я поняла, что мое состояние, зафиксированное в этой справке, – роскошь и привилегия. При этом очевидно, что наличие статьи – это также знак распознавания своих. Если ты имеешь определенную маркировку, то ты свой, потому что ты выходил, выступал, у тебя был голос. А если нет, то это повод подозревать в тебе того, кто молчал. Наличие или отсутствие этой статьи и этого опыта тоже поляризует общество.

Врачи говорят: нет людей здоровых, есть необследованные. Точно так же и над каждым человеком висит его статья

Сергей Медведев: Как говорят врачи, нет людей здоровых, а есть необследованные. Точно так же и над каждым человеком, так или иначе, висит его статья.

Андрей Архангельский: Слово "травма" – им можно было бы вообще ограничиться, описывая наши 2010-е. Все травма: травма постсоветская, травма непроработанного сознания… Человек не знает, что делать с самим собой, ищет какие-то замещения. Когда говорят о травме для жителей современной России, это звучит довольно странно, потому что РФ на протяжении последних десятилетий в экономическом смысле жила на порядок лучше, чем другие постсоветские страны. И вдруг после 2014 года откуда-то возникла эта формулировка – "постимперская травма". Она, возможно, и существует, но где-то на втором, третьем плане. Я не верю, что она руководит россиянами так же, как Веймарский синдром. Именно дали понять, напомнили о том, что у вас есть травма. А ощущение самотравматизации не стоит человеку никаких усилий, но при этом дает ощущение сильных эмоций, служит заменой модуса – "я существую". Я существую, только ощущая отрицательные, травматические чувства...

Сергей Медведев: Одним из авторов, писавшим о слове "феминизм", был поэт и музыкант Кирилл Медведев.

Кирилл Медведев: То, что в 10-е годы феминизм в России стал громким, а порой и скандальным феноменом, частично связано с мировым контекстом, в котором в эти годы произошел некий новый всплеск феминизма, на фоне того, что принято называть неолиберальным наступлением. Государство все больше выходит из социальной сферы, защищенности работников и работниц все меньше, все сильнее корпорации и крупный бизнес, все слабее профсоюзы. Соответственно, позиция женщин становится все уязвимей. В наступающем десятилетии нас ждет очень серьезный вызов, потому что лучше и легче не будет, социальное давление будет возрастать.

Сергей Медведев: Феминитивы – это одна из черт десятилетия. В России происходит постпатриархальный поворот? Возьмем ту же Грету Тунберг. Одна из ключевых вещей – экология, вся тема Греты – не нашла отражения в этом лексиконе.

Оксана Мороз: Понятно, что в определенной мере и экоповестка, и фемповестка очень важны. Но кроме повесток, которые могут быть более очевидными, потому что они у нас на слуху, существуют определенные практики, и они иногда запаздывают за тем самым поворотом. Речь до сих пор идет о борьбе, например, за историю "мое тело – мое дело". Или речь не идет о том, что нужно бороться за концепцию нулевых отходов, а нужно бороться за то, чтобы люди просто сортировали мусор или происходило еще что-то подобное.

Андрей Архангельский: История с феминизмом и с другими современными вызовами ведь тоже в основе своей содержит вполне естественные человеческие чувства. Тот же феминизм можно легко свести к проблеме свободы и несвободы личности. И как тут не вспомнить известный текст 70-го года: "личное – это политическое". На самом деле любые разговоры о кухонном рабстве или даже о феминитивах – это разговор о том, согласен ли ты уважать свободу другого, готов ли ты стать частью сложного мира, который строится, в том числе, и на доверии. Такая активизация и такая истерика вокруг этих понятий в России связана с тем, что подавлено именно политическое. Это всегда вытесненный в подсознание разговор о политическом, поскольку нет привычки говорить о политике, и есть страх размышлять в категориях политического.

Сергей Медведев: Это размазанная по обществу политика, которая не может кристаллизироваться в политические институты. Есть только Путин, а вокруг него выжженное поле.

Раньше Красная площадь называлась "пожар", потому что там выгоревшее место. И когда там был пожар, оказалось, что очень удобно оборонять это выгоревшее место. И вот, соответственно, политика прорастает такой порослью по горелому: то в виде дискуссий о феминизме, то в виде дискуссий об экологии...

Оксана Мороз: Слово "Навальный".

Сергей Медведев: Не в эфире каждого канала можно произнести это слово.

Оксана Мороз: Это очередная привилегия. Это уже не человек вовсе и даже не институция, а некоторый мем, но в то же время это человек, которого нельзя называть. Это человек, довольно много и публично работающий над тем, чтобы не только можно, но и нужно было называть какие-то вещи, которые вскрываются. Этот человек сделал очень много не только для политики, но и для развития журналистики, журналистской этики, каких-то региональных историй. Он вызывает амбивалентные переживания, его имя является именем нарицательным. И в этом смысле здесь есть некоторое двойничество с теми другими именами, которые как раз можно называть.

Сергей Медведев: Если и есть политика, то ею занимается Навальный, который в одиночку восполняет собой отсутствующий в России политического жанра.

Андрей Архангельский: Слово "Китай". Понимаете, Китай – это terra incognita, соблазн, двойник. Китайский путь, китайский интернет – это все крайние варианты для России. С нами может быть точно так же, но это никогда не осуществляется. Китай – это синоним большой угрозы и одновременно реконструкция большой дружбы, которая существовала попеременно в советские времена: то дружба, то вражда, такой мигающий символ. Китаизация пространства, китаизация будущего… Некоторая машинная культура с долей человечности, но все-таки машинная, размышляющая не столько в категориях личности, сколько в категориях масс. Говорят, что коммунизм на самом деле существовал там каких-то полтора года, когда он осуществлялся по Троцкому: казарменный коммунизм с обобществлением жен и так далее. Все, что случилось потом, – это была уже уступка чему-то западному. В этом смысле Китай служит как бы еще и вечной иллюстрацией того, как это могло бы быть осуществлено, продлено в будущее.

Сергей Медведев: Да, о Китае все чаще говорится в связи с некоей антиутопической, по "Черному зеркалу" моделью будущего: эта система социальных рейтингов, тотальное наблюдение, видеокамеры там, где конфуцианская этика и 5000-летняя традиция сочетается с современной технологией. Некое страшноватое будущее сурового авторитаризма, которое, возможно, ждет и Россию.

Хочу поздравить всех наших зрителей и слушателей с наступающим Новым годом, с наступающим новым десятилетием! Прошлое десятилетие было временем рухнувших надежд, упущенных возможностей. Но с другой стороны, когда ты опускаешься низко, у тебя есть гораздо больше шансов для того, чтобы совершить прорыв наверх, поэтому надеемся, что следующее десятилетие будет десятилетием прорывов и позитивных изменений. И самое главное: даже если все так плохо и мрачно кругом, у нас есть право рассуждать об этом и смеяться над этим. Как говорил Мандельштам: "Губ шевелящихся отнять вы не могли". Так что давайте выпьем под новогодней елкой за шевелящиеся губы!