Иван Толстой: Второй разговор с Игорем Померанцевым, писателем, поэтом, переводчиком, ветераном Радио Свобода, проработавшим у микрофона больше сорока лет. В нашей первой беседе речь шла о юности, жизни и впечатлениях советских лет. Теперь центральная тема – радиоискусство и радиоремесло.
А русская запрещенная литература? У меня было ощущение, когда я попал впервые на Запад, мне уже тридцать лет было, что большую часть (хотя оказалось, что это ошибочно) важных книг я прочел, не выходя из собственной ленинградской квартиры. А у вас каковы были эти пропорции?
Игорь Померанцев: Это один из моих шоков. В Советском Союзе, когда я заходил в книжный магазин, я знал все книги, которые там есть, знал всех авторов, очень плохих авторов, "Воениздат", провинциальных ужасных поэтов, но я все знал, это была моя таблица Менделеева. Когда я зашел в маленьком немецком городке в книжный магазин, я растерялся: я понял, что я никогда из этого леса уже не выберусь, почва ушла из-под ног, это был другой литературный мир.
Иван Толстой: На Би-Би-Си попасть необычайно трудно, как вам это удалось? Почему человека без радиоопыта быстро взяли?
Игорь Померанцев: Это были другие времена, теперь многие вспоминают о конце 70-х – начале 80-х как о золотом времени Русской службы. Это была редакция дилетантов, как вспоминают. Я-то как раз попал туда как профессионал, я закончил английскую кафедру. Я прочел объявление в русской газете о наборе журналистов в русскую службу Би-Би-Си, написал письмо, мне организовали тест во Франкфурте, я его блестяще сдал, потому что хорошо переводил с английского языка, это моя профессия, я в состоянии был написать две-три рецензии и перевести какие-то новости. Меня, можно сказать, с руками вырвали. И так я оказался на Би-Би-Си.
Это очень интересный вопрос, потому что в Англию попасть очень непросто. Например, после войны, а это была эпоха Ди-Пи, перемещенных лиц, Англия нуждалась в рабочих, и так туда попали многие украинцы после немецких лагерей, после принудительных работ. Как проверяли претендентов тогда? Мы говорим о 1947–48 годах. По мозолям. Нужно было показать ладони – если ты рабочий, значит, у тебя есть мозоли.
Когда ты делаешь шаг в сторону, в сторону субъективного, тебе говорят: нет, нет, это не Би-Би-Си!
Иван Толстой: Прямо как на невольничьем рынке.
Игорь Померанцев: На невольничьем рынке покупатель мог плюнуть в лицо, чтобы выяснить, не румяна ли нанесены на лицо раба. Тем не менее, мозоли – это не так далеко. Поэтому в Англии были те, кто были нужны. А тогда это была Русская служба и академические круги. Там были преподаватели русского, и не только русского, происхождения, которых очень хотели кафедры, например, философ и буддолог Александр Пятигорский. Он преподавал историю и философию буддизма. Но нас было очень мало.
Иван Толстой: Пройдемся по коридорам Би-Би-Си того времени. Кто там сидит и работает?
Игорь Померанцев: Разношерстная довольно публика. На слуху всякие замечательные имена, как Сева Новгородцев или Зиновий Зиник, но там были и представители первой волны. Была Соня Хорсфол, у нее было чудное произношение, она любила поэзию, была даже знакома с Робертом Грейвсом, у нее была книга, подписанная им. Это выдающийся английский поэт, писатель и античник, он же перевел и адаптировал мифы.
Там была такая яркая личность, человек, с которым мы жили одной ночной жизнью, Анатолий Максимович Гольдберг, обозреватель Би-Би-Си. Он был настолько влиятелен, что его подвергали острой критике Александр Солженицын и Владимир Буковский за его социалистические взгляды. Это были умеренно социалистические взгляды, но его оппоненты не понимали, что дело не во взглядах, а что Анатолия Максимовича любят оттого, что у него голос есть, что он говорит от первого лица, это было самое важное, что, оказывается, на радио может работать человек, который может свободно излагать свои субъективные взгляды. Мы несколько раз разговаривали, и я ему сказал, что он – часть нашей ночной жизни, я его даже упоминаю в повести. Ему, конечно, не хватало признания, эта волна обожания до него не доходила, и он мне как-то в сердцах сказал: "Вот Лане Сафир (корреспондент "Голоса Америки") подарили шкатулочку, передали". В этом была даже какая-то обаятельная зависть. У меня есть стихотворение о нем, с вашего позволения я его прочту:
Помню, как в первый раз
вошёл с ним в студию.
До этого он был мифом,
героем ночной жизни
целой страны.
На нём была внушительная бабочка,
в руке – оглушительный хронометр,
из всех карманов торчали
носовые платки.
Самое смешное, что в своём обозрении
он перепутал Западную Германию с
Восточной.
В коридоре я робко поправил его.
Он залился краской.
Тысячу раз поблагодарил
и поспешно вернулся в студию.
Вот тогда-то я понял,
что самое главное – не мысли, не идеи,
а голос, тембр, дыхание,
ну и свобода глотки.
Иван Толстой: Был ли кто-то на Би-би-си, кто мог бы стать вашим учителем в студии, в том или ином плане?
Я приехал на радио с убеждением, что литература – это что-то великое, а радио – это низкий жанр, вообще не жанр
Игорь Померанцев: Би-Би-Си – это ремесленное училище, по крайней мере, для меня это было ремесленное училище. Би-Би-Си – это доминанта стиля Би-Би-Си. Когда ты делаешь шаг в сторону, в сторону субъективного, тебе говорят: нет, нет, это не Би-Би-Си! Так случилось с моими великими коллегами и предшественниками – Оруэллом, Пристли: им просто показали на дверь. Поэтому я очень благодарен ремесленному училищу. А учился я у англичан, но не на Всемирной службе, а там были два радио, которые я постоянно слушал: это Би-Би-Си-3, в основном, классическая музыка, но не только, они читали прозу, потом и мои рассказы они читали, и Би-Би-Си-4. И вот там я впервые услышал выдающегося художника радио, пьесы Плаурайт. Вот это моя профессиональная школа. Но это уже люди, достигшие такого признания, что администрация позволяла им вещи авторские, субъективные, артхаусные. Но надо было, конечно, добиться такого статуса.
Моя первая работа на Би-Би-Си – мне дали переводить документальную тематическую передачу о Даниеле Дефо. Написала ее Мэри Ситон-Уотсон. Она русистка из клана Ситон-Уотсонов, очень авторитетного клана славистов в Англии. Она там писала эти тематические передачи. Я, конечно, смеялся про себя: Даниель Дефо, какие открытия? Никаких там открытий не было, это был разгар холодной войны, тем не менее, я понял, в чем, как теперь говорят интеллигентные люди, там "фишка". "Фишка" заключалась в том, что там было многоголосье, там были представлены взгляды разных литературоведов, историков, и я понял, что в этой полифонии что-то рождается, понял, что такое демократия. Демократия это многоголосье, это полифония. Так что я из этих нелепых, абсурдных передач что-то для себя вынес.
Демократия это многоголосье, это полифония
А потом уже наступила революция стилистическая, профессиональная, появились выдающиеся англичане, которые знали, что идет холодная война, которые развернули все передачи. Это был Питер Юделл, Барри Холланд, Фрэнк Уильямс. С ними уже можно было варить кашу. Питер Юделл, я помню, посоветовал мне поехать в Прованс к Лоренсу Дарреллу, Фрэнк Уильямс был продюсером моих переводов из Джойса, Беккета. Я называю имена таких выдающихся пижонов, признанных, им можно было все. Но поскольку я был маленький служащий, моя должность называлась ассистент, тот, кто помогает делать программы, то я должен был знать свой шесток. Я знал, но модернистов, по крайней мере, я переводил.
Иван Толстой: Какая была первая своя программа, которая вам понравилась, за которую не стыдно?
Игорь Померанцев: На Би-Би-Си я делал передачи совершенно не стыдные, это было интересно мне. Я встречался с замечательными, выдающимися людьми, у меня было два разговора с Айрис Мердок, мы уже договаривались о сотрудничестве, она знала русский язык. Но я был такой диковинный человек в ПЕН-клубе – невозвращенец какой-то, советский зверок такой. Я помню, как мы написали письмо Самюэлю Беккету, когда я переводил "Последнюю ленту Краппа", он очень дружелюбно ответил, предоставил все авторские права. То есть я работал с воодушевлением, с энтузиазмом, но меня лично было очень мало в этих передачах. Естественно, я читал стихи в радиоантологии поэзии, которую задумал и реализовал Ефим Славинский, много чего там происходило, но это все было с какой-то дистанцией. Ведь моя должность так и называлась – программный ассистент.
Иван Толстой: Игорь, а что было с литературой в эти радиогоды? Я ведь знаю, что вы печатались в журнале "Англия", в почти дистиллированном журнале, который распространялся в Советском Союзе. Там вы переводили рассказы, правда?
Игорь Померанцев: Я переводил эссе, очерки, рассказы. Кстати, они не давали имен переводчиков, я был безымянный переводчик. Но я переводил ради заработка, ведь на Би-Би-Си очень мало платят. Когда я в метро ехал на собеседование из Хитроу в Буш Хаус, это минут пятьдесят ехать, я разговорился с англичанином, такой средний класс, служащий. Я достал контракт, показал ему сумму, а он мне сказал: "Вы знаете, вы не выживете". Поэтому я сразу начал искать какие-то подработки. Да, я поработал на русских читателей журнала "Англия", я даже там переводил рассказы будущих звезд, Эмиса молодого. Это была такая каторга, но каторга в переносном смысле этого слова.
Иван Толстой: А собственная проза, стихи? Как это все происходило?
Литература работает со словами и со значениями слов, а радио работает со звуками
Игорь Померанцев: Я же приехал на радио с убеждением, что литература это что-то великое, а радио это низкий жанр, вообще не жанр. Но уже на Би-Би-Си, благодаря этому ремесленному училищу, я понял, что у радио свой язык, он ничего не имеет общего с литературой. Литература работает со словами и со значениями слов, а радио работает со звуками. И это не обязательно человеческие голоса. Я даже больше люблю зверей на радио, чем людей, я даже больше люблю деревья, их шум. Если ты хочешь показать тень, например, жаркий день, ты работаешь с каплями воды или с шумом листвы. Я понял, что это совершенно другой язык, нужно иначе работать. И я в этом смысле стал предателем литературы. На радио я даже не очень стремился включать писателей в свои передачи, потому что у писателей есть своя зона, своя сфера, они там замечательно реализуются, у них свои читатели, а вот звери, листва, люди, которых называют "простыми", а у каждого из этих "простых" людей своя жизненная история, – вот это меня интересовало. Я открыл язык радио, и это огромное открытие в моей жизни. Я же так нахально говорю, что я придумал какие-то жанры в русском радио, и я придумал радио поэта.
А что касается эмиграции третьей волны, я вспоминаю этот период как период криков, воплей, воя
Иван Толстой: Вот вы так уютно существовали на Би-Би-Си, вас слушали, Би-Би-Си глушили меньше, а вы возьми да и стань еще раз предателем, в другой области. Вы перешли на другое радио. Причем, не в Германию уехали, не в Мюнхен, а внутри Лондона вы перебежали. Что случилось? Почему вдруг Радио Свобода?
Игорь Померанцев: Уже наступили времена перестройки, и Свобода была заинтересована в профессионалах, а не в идеологических воителях. Кроме того, я говорил, что Би-Би-Си – это была моя ремесленная школа. Би-Би-Си – это доминанта стиля, а Свобода – доминанта личностей, все зависело от личности. Конечно, когда мне предложили авторскую передачу "Поверх барьеров", я с удовольствием согласился. И не надо было никуда уезжать, можно было оставаться в Лондоне. И как будто оковы пали, я с энтузиазмом начал делать авторское радио и позволял себе всякие замысловатые акустические эксперименты. Например, у меня были передачи, где участвовали только иностранцы с акцентом, пропуском был акцент. Это было не просто трюкачество. Дело в том, что эти люди, которые у меня звучали в эфире с акцентом, были люди другой психологии, другого жизненного опыта, других точек зрения и слуха, для меня самого их голоса, их точки зрения и слуха были открытием. В общем, "Свобода" все-таки оправдала свое название в моем случае.
Иван Толстой: Когда-то вы рассказывали, что не все британские коллеги с энтузиазмом восприняли этот ваш переход, некоторые кривили губу.
Игорь Померанцев: Дело в том, что это были времена идеологического водораздела Великобритании между левыми и правыми. Это сейчас другие политические категории актуальней, а тогда, скажем, левые интеллектуалы были в большинстве, они критически относились к Америке, они помнили, что в 1950–60-е годы, вплоть до 1972 года Свобода субсидировалась ЦРУ. Другое дело, что они передач не слушали, они считали, что там сидели ЦРУшники и гнали какую-то пропаганду. Реальность была другая. Присылали иногда полковников перед пенсией, чтобы им повысить потом пенсию, и они где-то там сидели. Эта работа почти несовместима, полный рабочий день ты работаешь на радио. Но левые интеллектуалы пользовались всякими такими пакостными словами вроде ЦРУ, чтобы бить по голове своих правых. Мы были разменной монетой в этой идеологической войне между левыми, правыми и консерваторами в Англии, поэтому и отношение было такое, мы не представляли собой важности, это были свои войны, где нас только использовали как козырную карту.
Би-Би-Си – это доминанта стиля, а Свобода – доминанта личностей
Иван Толстой: Сами эмигранты были уже трех волн, вы сами – третья волна. Какие у вас были взаимоотношения, контакты, были ли какие-то конфликты, была ли очарованность кем-то, было ли разочарование?
Игорь Померанцев: 1978 год - год моей эмиграции, я еще застал живых представителей первой волны. Наша подруга-немка устроила вылазку в русскую церковь в земле Рейнланд-Пфальц, мы поехали туда с женой и малышом. Там была группа старых эмигрантов, очень ухоженных, они с радостью приветствовали нас, спросили меня, откуда я родом. Я сказал, что родился в Саратове. "О! Великоросс!" А потом: "Да, да, мы читали про вашего Сахарова. Но вот кто был диссидентом, так это академик Павлов!" Такой был светский разговор.
А что касается эмиграции третьей волны, все-таки я имел непосредственное отношение к политической эмиграции, мотивы мои были политические, я публиковался в эмигрантских журналах, работал на радио Би-Би-Си, потом на "Свободе". У меня такое ощущение или воспоминание, что стоял чудовищный крик. Это была такая интеллектуальная диссидентская элита, которая просто попала в чуждый ей мир. Это люди колоссальных амбиций, колоссальной энергии. Стоял просто ор, они кричали друг на друга, это была своя, уже гражданская война внутри эмиграции. Потому что там были люди консервативных взглядов, либеральных взглядов, там был огромный водораздел между Солженицыным и Андреем Синявским, потому что для Солженицына, грубо говоря, все зло было в коммунизме, а Синявский писал, что, да, коммунизм – это зло, но, может быть, корни глубже. Но это противостояние было смертельным, раскололся журнал "Континент", Солженицын написал во французское издательство, что он не желает издаваться в том же издательстве, где выходят книги Андрея Синявского. Может быть, у меня такой обостренный радио-слух, но я вспоминаю этот период как период криков, воплей, воя.
Иван Толстой: Не с этим ли раздражением от гражданской войны в эмиграции связан тема, тем более, заголовок одной вашей статьи, одного вашего эссе, одного из самых известных, на мой взгляд, – "Довольно кровавой пищи"? Что имелось в виду?
Игорь Померанцев: Это полемика, но полемика не в греческом смысле войны. Это ответ на замечательное эссе Ходасевича, который составил свой мартиролог поэтов, но при этом странным образом он сказал, что вот это изничтожение поэтов - это есть форма катарсиса национального. Вообще, если внимательно прочесть это эссе, получается, что ну и хорошо, что нас убивают, значит – ценят. Есть воспоминание Надежды Мандельштам, разговор Надежды и ее мужа, Осипа Мандельштама, что, да, убивают, значит, за поэзию у нас убивают. И я искал просто какую-то норму, что это плохо, что нас убивают, и надо сменить смысл.
Да, это действительно смысл русской поэзии, потому что я думаю, что у каждый национальной поэзии есть свой нерв, нервная система, и вот этот нерв русской поэзии как раз связан с обретением свободы через поэзию. Не на заказ, а свое. Это есть нерв. Нерв – это метафора в данном случае, можно сменить метафору. Вообще русская культура богата на идеи, и есть идея маниакальной свободы, например, у Герцена, которая мне нравится, есть разная жестикуляция литературная в русской культуре. И я написал в "Довольно кровавой пищи", что, может быть, попробуем найти другой нерв, не надо все время упиваться собственной бедой, собственным горем, все время оплакивать, превращать поэзию в плач, превращать поэтов в плакальщиков, неплохо бы переселиться в другое горло. Это я говорю с любовью к Ходасевичу.
Показывали фильм об Освенциме, после просмотра какая-то молодая журналистка встала и говорит: "Но не представлено мнение другой стороны"
Иван Толстой: Игорь Яковлевич, можно ли дружить с англичанами?
Игорь Померанцев: Я спросил одного китаиста можно ли дружить с китайцами. И он мне сказал: "Я много лет работал в Китае и пришел к выводу, что с китайцами дружить нельзя". Невозможно не только потому, что это другой эмоциональный фон, а потому, что это закрытая страна, и у человека, с которым тебе кажется, что ты дружишь, у него всегда какая-то корысть. У англичан нет корысти. К англичанам, например, шотландцы относятся как к существам инопланетным. Так что дело тут не только во мне. Ирландцы видят в англичанах марсиан. Мой сын – британский писатель, ему сорок с лишним лет, он популярный писатель, на английском языке пишет. Он мне недавно сказал: "Ты знаешь, я англичан не понимаю". Конечно, он имел в виду не английский язык, речь идет, по-видимому, о темпераменте, включении эмоций.
Но есть черта английская замечательная, которая роднит нас, – это их чувство юмора. Черный юмор, юмор висельников и абсурдный юмор. Англичане пришли к нему благодаря рафинации, утончению, а русские, мне кажется, пришли через ужасы жизни к такому юмору, потому что как иначе смотреть на настоящее и прошлое?
Иван Толстой: Давайте сделаем некий поэтический брейк. Почитайте, пожалуйста, ваши стихи.
Игорь Померанцев: Я начну со стихов о языке радио, потому что то, что ты можешь высказать по радио, как художник радио, невозможно выразить на письме, это разные языки.
"Когда умер Джералд Даррел
("Звери в моей постели", "Зоопарк в моём багаже"),
мне велели написать некролог.
Я смешал голоса птиц,
морских котиков, дельфинов,
волков, слонов, макак,
и дал этот стон в эфир!
А кто ещё имел право
отпевать Даррела?"
* * *
"Снова копался на радиокладбище.
Послушал кашель Газданова,
сопенье Адамовича.
Их записывали в парижской студии.
Изоляция там была никудышная,
да и кого интересовала чистота звука
в эпоху глушения?
Мне казалось, что
через акустический перископ
я вслушиваюсь в жизнь
на том свете.
Я извлёк голоса коллег
с того света – на этот.
Выгуливал их пятнадцать с половиной минут,
а после вернул на место.
Радио примиряет со смертью.
Могу включить её или выключить.
Она – под рукой,
и вовсе не страшная".
* * *
"Нашёл в архиве голос коллеги.
Запись сорокалетней давности.
Голос сочный, бесстрашный.
Не голос, а "вся жизнь впереди".
Спросил у секретарши его телефон,
позвонил за океан, представился, сказал,
что делаю передачу о материи голоса,
как она мнётся, ветшает, снашивается.
Спросил, сможет ли он ответить на несколько вопросов.
В трубке что-то зашипело.
– Громче, – закричал я.
Зашипело громче.
– Что-о-о? Каких во-про-сов?..
– О голосе! Как он мнётся, ломается,
испускает дух.
– Испускает... дух?
– Громче!
– Что?..
В трубке словно вода закипела, забулькала.
А после – оборвалось.
После – тишина.
Та самая.
Мёртвая".
Иван Толстой: Вы говорили, что с самого начала шли в некоем политическом фарватере, и просто как эмигрант политический, как беженец, как человек, которого принимали соответствующие организации, вами интересовались, в первую очередь, как политическим эмигрантом, вам давали сюжеты далекие от литературы, прежде всего, актуальные, информационные. А как журналист были ли вы, как индивидуум, как Игорь Померанцев, были ли вы внутренне готовы к неприятным встречам, которые ждут изгнанника и эмигранта? К шантажу, к запугиванию, к провокации, наконец?
Игорь Померанцев: Когда-то мне рассказывал покойный парижский писатель Николай Боков, как он в 1976 году шел по парижской площади, там была группа советских туристов во главе с гидом советским и офицером в штатском, и он, проходя мимо этой группы, закричал: "Да здравствует Россия!" И он услышал, как гид сказал туристам: "Компактнее, товарищи, компактнее!"
У меня таких случаев не было. У меня были такие минуты недоумения, я бы сказал. Они связаны как раз не с шантажом, не с провокацией, а с тем, когда тебя принимают не за того, кто ты есть. Я помню, это 1979 год, я встретился с немецким славистом пожилым. Он на меня так посмотрел и говорит: "Я не ожидал, что вы такой молодой". Я насторожился. "А вас "Новый мир" после статьи об искренности в литературе печатал?" С тех пор я, между прочим, с большим скепсисом отношусь к искренности в литературе.
Я помню, ко мне в Лондоне в студию пришли два украинских писателя, и я вижу разочарование. Я говорю: "А чем я вас разочаровал и расстроил?" И один из них сказал правду: "Я думал у вас во-о-т такие пальцы! Вашу передачу про Элиота я не могу забыть". Вот такого рода.
Или в Москве лет двадцать назад ко мне подошел немолодой человек: "Вы знаете, я так вас ценю, вы же самый лучший психоаналитик в русской культуре и литературе!" Я насторожился сразу. "Вот этот ваш курс лекций о фрейдистских мотивах у писателей..." Я говорю: "Я передам ваш комплимент Борису Парамонову".
Ты делаешь субъективные, авторские передачи, хочется, чтобы твой профиль был виден, а тут, оказывается, мы в таком большом месиве из похожих имен, голосов. Тем не менее, это я понял еще в юности, что если ты не просто пишешь стихи, а если ты хочешь их опубликовать, их кто-то читает, ты должен быть готов к любой публичной реакции. Конечно, я предпочитаю комплименты, особенно женские комплименты. Тем не менее, я готов к любой реакции.
Я – ночной сторож, хранитель голосов усопших, и во всем этом я вижу здоровый оптимизм
Иван Толстой: Как же вам удалось провести тихой сапой на политическое информационное Радио Свобода ваши эстетические передачи, где у вас уже всеми высмеянные горние карлики, дольние кастраты, что-то совершенно невозможное для того, что ассоциируется у слушателей со словами Радио Свобода? Как вы выжили, кто был архангел, парящий над вами?
Игорь Померанцев: У меня действительно в передаче звучал голос последнего кастрата, Мореско его фамилия. Божественный голос! Горний, как вы сказали. Я думаю, что мне очень помогали бюрократы. Дело в том, что у нас же творческая организация, а в творческой организации всегда соперничество, переходящее иногда в зависть. А бюрократы были заинтересованы в том, чтобы радио было интересным, и меня всегда поддерживали. Наш директор Матусевич, потом у нас был Юрий Гендлер. Там был один эпизод, связанный с Гендлером. В очередной раз я подготовил свою авторскую передачу "Роль носа в жизни человека и человечества". Конечно, там были всякие абсурдные эпизоды и персонаж женщины, которая сделала себе пластическую операцию, но там был и историк культуры немецкий, который рассказывал о карикатурах, там были серьезные элементы, но в основном эта передача была трагикомическая. И Гендлер знал, что я готовлю эту передачу. Он подошел и в сердцах сказал: "Делай, что хочешь, но не говори на летучках темы".
Почему это сработало? Я был окружен людьми, почти все они были старше меня, которые решали судьбы мира и страны, а тут я их компрометировал. Но, к счастью, у этих людей была мания величия – их дело грандиозно, они решают глобальные проблемы – и они не слушали других. И вот так я понемногу выжил. А потом привыкли, что, ага, у него будут карпатские карлики, которые будут петь голосами кастратов. Я усугубляю, конечно.
Во всем, что я делаю, есть мотивация и художественная мотивация. Абсурд является в большей мере художественной категорией, нежели рациональная логика. Это уже апология самого себя, это не важно. Тем не менее, это американское радио. Если ты хорошо делаешь, если ты хочешь, если ты любишь, тебе дают шанс.
Иван Толстой: В каких журналистских ситуациях неловких, нелепых, тупиковых, вы оказывались время от времени? Было ли вообще такое? Были ли провалы профессиональные?
Игорь Померанцев: Как правило, это ситуации, где ты стоишь перед моральной дилеммой. Потому что самое плохое, что может с тобой произойти, когда ты оскорбил или унизил человека публично. И этого надо избегать. Были и другие ситуации. Вообще, когда ты попадаешь в критическую ситуацию, например, война. Я был нашим военным корреспондентом во время балканской войны в конце 90-х, я ездил по Югославии, я стоял на площади, которая простреливалась снайперами сербскими. Водитель такси, во-первых, взял с меня тройную цену, потому что он рисковал жизнью, во-вторых, он меня не довез до этой площади, я вышел раньше.
Но во время этой поездки, а война – это то, что называют философы пограничной ситуацией, там все обнажено, я был в лагере беженцев. Там были женщины, в основном, и среди них были изнасилованные. Но это все-таки косовары, это мусульманский анклав, об этом не говорят. А мне надо делать репортаж. Там же скука дикая в этих лагерях, там же нечего делать. Поэтому каждый новый человек – это перформанс, это событие. Меня сразу окружили. Я стою с магнитофоном и думаю: как же мне спросить? Я же не могу спросить: ну, кого тут изнасиловали? И я смутился и сказал: "Может быть, кто-нибудь хочет спеть песню о любви?".Какая-то женщина позвала свою дочь и говорит: "Лили, спой дяде песню о любви". Я записал эту песню, но это все, что я смог сделать в этой ситуации. И такого рода моральные проблемы возникают, когда ты находишься на границе жизни и смерти.
Иван Толстой: Есть ли собеседник, с которым вы бы не стали сидеть в студии и разговаривать?
Игорь Померанцев: У меня такая прививка, благодаря работе на Би-Би-Си, я ненавижу слово "баланс". Потому что это принцип Би-Би-Си – уравновесить. Там была такая история на телевидении Би-Би-Си, у меня жена – продюсер телевизионный, она мне рассказывала. Показывали фильм об Освенциме, после просмотра все начали высказываться и какая-то молодая журналистка встала и говорит: "Но не представлено мнение другой стороны". Сначала была гробовая тишина, а потом все стали хохотать.
Есть такая "другая сторона", например, коменданты концлагерей, с которыми мне было бы неприятно сидеть в студии, но все равно при этом мой профессиональный долг не позволил бы мне отказаться. Не потому, что они имеют право высказаться или свои взгляды изложить, а потому, что они уже персонажи истории, мы их слушаем как негативных, отрицательных героев истории и радио не может их обойти стороной.
Мы с вами когда-то делали передачу о литературе, политике, и ваш собеседник (вы вели передачу) был писатель по имени Сергей Шаргунов, вы задали ему какой-то нелицеприятный вопрос и он сказал: "Я ухожу из студии! Я возмущен вашим вопросом!" Вот этого не следует делать человеку, который работает на радио. Человек, который пришел как гость – вольному воля. Но у нас все-таки порог брезгливости должен быть умеренно высоким.
Иван Толстой: Игорь, искусству радио можно ли реально научить или, когда вы говорите об этой профессии, это все-таки изложение некоей своей эстетической программы, концепции?
Игорь Померанцев: Ремеслу всегда можно научить. Есть поэтические школы, например, Гумилева, Шенгели, целые курсы в Литературном институте или creative writing в английских и американских университетах. Ремеслу можно научить, но талант – это, конечно, встреча ремесла и индивидуальности. Поэтому эти уроки имеют свои пределы. При том, что у тех же акмеистов, поэты второго ряда (мне не хочется повторять этот штамп, но так их называют), например, Зенкевич, он замечательно переводил с иностранных языков. Он прошел этот курс ремесла у Гумилева, это была хорошая школа стихосложения.
На радио можно научить ремеслу, можно научить неожиданному монтажу и редактуре звуковой, но если у человека нет индивидуальности, ты не можешь ему ее поставить. Ты можешь помочь, ты можешь быть повивальной бабкой, но должен быть плод. Знаете, когда способные люди начинают, как правило, темы выбирают их. Это могут быть исторические, политические темы, они выбирают тебя, они существуют сами по себе, но ты можешь решать эту тему индивидуально, стилистически. Но в идеале ты должен выбрать тему, потому что она должна быть в тебе и, если я делаю передачу "Роль носа в жизни человека и человечества", то это уже значит выбор за мной и ответственность моя.
Иван Толстой: Если из этих теорий опустить несколько перпендикуляров на реальную плоскость, какие три совета вы даете людям, которые начали уже учиться радиоделу или которые задумываются об этом? Что вы практическое советуете?
Игорь Померанцев: Я им советую разобраться, чего они хотят, какова их цель. Для начала, чтобы делать художественное радио, чтобы радио в твоих передачах было видом искусства, надо хотеть и любить. Без этого не будет поэзии. Поэты же графоманы, но они хотят и любят. И я думаю, что в любом виде искусства это чрезвычайно важно. И человек, пришедший на радио, он уже должен понимать, почему он вообще здесь, что он здесь делает. Кто он – продавец воздуха или он ходит по канату с шестом. Надо видеть себя, для начала. Есть какие-то профессиональные навыки. Знаете, это как с читателями поэзии: одни любят Мандельштама, а другие Асадова, и тут уже ничего не поделаешь. И на радио можно прийти с разными формами и видами любви.
Иван Толстой: Вам приходится говорить неправду?
Игорь Померанцев: Я исключительно говорю неправду. Любой художник говорит неправду, потому что задача художника это преломление реальности. Вот Франц Кафка. Наше радио - это радио с видом на могилу Франца Кафки, в двухстах метрах его могила от нас, и меня это чрезвычайно воодушевляет. Вот, например, у него есть рассказ "Превращение" о том, как некий чиновник превратился в жука. Какая же это правда, кто же в это поверит? А я поверю, и любой читатель, который понимает художественные смыслы литературы, поймет, что это художественная правда.
Вот с чем я работаю? Я работаю всегда с тканью языковой, как писатель, и с преломлением реальности. В странах диктатуры существует, как правило, культ правды, потому что государство-монополист претендует на все, включая правду. Поэтому так боролись в Советском Союзе, а сейчас и в Иране писатели за то, чтобы сказать слово правды. И есть еще второе зловредное явление – искренность. Искреннее всего стихи пишут графоманы. Искренность вообще не категория художественная, не литературная категория. Так что, отвечая на вопрос про правду и ложь, правда – это враг искусства, правда – это друг… Не знаю, друг чего. В жизни правда тоже неприятна.
Иван Толстой: Больше всего вы проработали в Праге, вот в этом здании, где мы сейчас сидим, и больше всего в своей жизни вы говорили в эти микрофоны. С чем вы радио это покидаете? Конечно, вы его не покидаете, но вы сейчас перестанете ходить каждый день на работу как на службу, как в присутствие. Какие у вас остаются главные чувства, впечатления от прошедшей четверти века?
Игорь Померанцев: Я уже говорил о том, что у нас радио с видом на могилу Франца Кафки, и не просто это красное или черное словцо. Дело в том, что мы живем под знаком его образов. Это, прежде всего, роман "Процесс", герой которого Йозеф К. живет в ожидании вынесения и исполнения приговора. У нас очень странное радио, мы вещаем в проблемные страны, там, где недобор свободы или вообще свободы нет. Таким образом, наше радио как благородный камикадзе. Я верю, что в какой-то прекрасный день оно престанет существовать, потому что все страны станут свободными. Вот так случилось, например, с польской или с чешской редакцией. И мы такой Йозеф К. в ожидании этого приговора. Но я считаю, что мы должны быть веселыми, оптимистичными Йозефами К., и как раз наша цель – это самоуничтожение, это закрытие радио за ненадобностью. Я всегда был готов пожертвовать этой работой или зарплатой ради того, чтобы легче и чище дышалось в стране, где я вырос когда-то.
И вторая проза Кафки – это "Превращение", про Грегора Замзу, который превратился в жука. Мы тоже живем под знаком Грегора, потому что у нас голос, благодаря всяческим техническим ухищрениям, трансформируется в электромагнитные волны, а потом опять становится голосом. Мы тут все немного Грегоры Замзы.
Кроме того, наше здание окружено кладбищами, куда ни плюнь, всюду кладбища – католическое, протестантское, православное (между прочим, роскошное, там похоронена мать Владимира Набокова, писатели, поэты, деятели культуры, эмиграции), там есть уже где-то мусульманский участок, говорят, что скоро будет и для буддистов место. Вот в силу того, что я работаю сорок лет на радио, у меня огромный архив, и почти все люди, которых я записывал, особенно в молодости, они были старше меня. И вот у меня большая часть этих голосов, а это тысячи голосов, это голоса умерших людей. И вот видите, какой образ: мы окружены кладбищами, я – ночной сторож, хранитель голосов усопших, и во всем этом я вижу здоровый оптимизм, потому что ухоженное кладбище мое (не знаю только, кому передать эти тысячи голосов потом). Оптимизм еще внушает то, что я выгуливаю эти голоса, они звучат, они снова живут, и это примиряет их со смертью, а меня – с жизнью и смертью. Вот я связан с этими голосами уже. Есть такое словосочетание "воздушная яма". Вот это идеальное место для человека радио.