Радио Свобода продолжает знакомить вас с воспоминаниями писателя, историка, переводчика Александра Горянина. Первые главы были посвящены ташкентскому детству и юности. Теперь - впечатления от Ленинграда и Москвы начала 1960-х годов, путушествия по Советскому Союзу, тайное знакомство с Радио Свобода.
Некоторых из моих одноклассников уже с малых лет начали возить летом в Москву и Ленинград, а также в разные лакомые места вроде Ялты, Сочи или Кисловодска. Школа всё-таки была «центровая», с немалой долей детей, как тогда говорили, «ответработников». Уже в начальных классах они снисходительно угощали своих менее удачливых товарищей рассказами о прекрасностях стадиона «Динамо», Красной площади и ГУМа, а кто-то (не помню) даже ресторана «Арагви», но примерно к седьмому классу они успели всем этим даже слегка пресытиться. Что до меня, я впервые переступил среднеазиатский порог в шестнадцать лет. «Станция юных техников и натуралистов», что в Коларовском переулке, за посильные деньги предлагала поездку группы старших школьников в Ленинград и Ригу. У меня как раз образовалась — с натягом, но достаточная, — притом мной самим заработанная сумма, и я не упустил случай.
Словно специально для того, чтобы усилить предстоящий и неизбежный культурный шок поезд чуть ли не трое из четырёх суток до Москвы усыпляюще полз по голой степи. Порой встречались верблюды и необыкновенной красоты водокачки. Лишь на подъезде к городу Чкалову (вскоре разжалованному обратно в Оренбург) природа смилостивилась: состав около часа шёл вдоль реки Урал. Помню, каким, по контрасту, праздником показался мне тогда великолепный пойменный лес и стеной стоявшие камыши, но вскоре после Чкалова снова на много часов воцарилась степь, уже вдвойне унылая. И лишь к вечеру, когда иссякла всякая надежда, поезд въехал в чудо Бузулукского бора. Этот реликтовый лес чистой сосны тянулся затем километров 70. Правда, кончился и он. То, что называют природой Среднерусской полосы, я увидел лишь утром, уже после Волги.
Ленинград меня просто ошеломил, и это ощущение, видоизменяясь, живо доныне, впечатлила и Рига. Но удивительно: то, что потрясло тогда более всего, как раз не было чем-то неожиданным. Всё это я знал с малых лет, видел в книгах и на экране. Зато неожиданным оказалось ощущение «неправильной природы». За вычетом роскошных вековых деревьев Царскосельского парка, Елагина и Аптекарского островов, что из себя представляла природа как таковая, непарадная, мелколиственная, живущая без участия садовников? Берёзки, ёлки, ольха, осина, рябина, какой-нибудь лопух и шалфей, — всё это показалось мне едва не лесотундрой. Глаз напрасно искал платан, катальпу, акацию, карагач, шелковицу, грецкий орех. Непривычной ощущалась влажность. Трава не была выгоревшей, как ей положено под летним солнцем. Даже пыль была другая, не наша — лёгкая, лёссовая, светлая, а серая и тяжёлая, с песком.
Глаз напрасно искал платан, катальпу, акацию, карагач, шелковицу, грецкий орех
Но всё это были пустяки. Я сразу ощутил Ленинград как предназначенный мне, как свою сверхзадачу. Правда, никаких путей к её решению не просматривалось. Да, можно было на следующий год, по окончании школы, попытать счастья поступить в какой-нибудь ленинградский вуз. Но материальные причины не позволяли даже думать об этом. Не беда, решил я, вся жизнь впереди, случай выпадет. Случай перебраться, только не в Ленинград, а в Москву, выпал ровно 20 лет спустя. И все эти 20 лет по факту продолжалось моё, наоборот, укоренение в Среднюю Азию.
Это было, на самом деле, радостное укоренение. Имею ли я право не вспомнить, например, Ангренское плато? Пусть это не самый красивый горный массив на свете и не совсем плато — скорее исполинская глыба, слишком наклонная для плато. Значительную его часть покрывают зонтичные растения, то есть, в сущности травы. Они бывают там выше человеческого роста и настолько насыщены эфирными маслами, что годятся в костёр зелёными, но сидеть близко от такого костра не советую: эфирные масла стреляют огненными брызгами. Более всего этим славятся ферулы, к тому же со свойскими именами: ферула Леонова, ферула Козо-Полянского, ферула Коровина, ферула Пименова. Впечатляет и полутораметровый укроп, дитя буйного ультрафиолета. Вдыхая эти мощные ароматы, начинаешь чувствовать себя несокрушимым здоровяком. А может быть и становишься им.
В том же углу Тянь-Шаня я видел неоспоримый и явный НЛО, неопознанный летающий объект. Дело было ещё до университета, в двадцатых числах апреля пятьдесят седьмого года, за полгода до запуска первого искусственного спутника Земли. Трое одноклассников — Миша Курганский, Сережа Шепилов (кстати, родной племянник знаменитого «примкнувшего к ним Шепилова») и я — отправились с палаткой в горы, что мы иногда практиковали. Мои друзья уже отходили ко сну, а я замешкался снаружи, когда вдруг увидел светящийся круг, плывущий по небу на высоте, судя по угловой скорости, меньше полукилометра. Это был именно круг, а не шар — яркий, но не ослепительный — и он оставлял за собой два луча, расходившихся на манер ласточкина хвоста. Лучи не были чётко очерчены и таяли вслед за кругом. Я стал звать своих друзей наружу, но им было неохота вылезать из спальных мешков. Я добился своего лишь когда светящийся круг уже скрылся за склоном горы. Но две тающие световые дорожки ещё оставались. Миша выступил в привычной ему роли скептика: «Что ты крик поднял! Ну пульнул кто-то из салютницы». Серёжа предположил, что за горой военная часть, которая испытывает осветительные ракеты.
В том же углу Тянь-Шаня я видел неоспоримый и явный НЛО, неопознанный летающий объект
Этот НЛО долго не давал мне покоя. Годы спустя я рассказал о нём знаменитому ташкентскому альпинисту и краеведу Владимиру Рацеку, уточнил место на северном склоне Чаткальского хребта. Мой собеседник знал этот регион как свой рюкзак. Он сразу развернул топографическую карту (простому смертному держать такую карту дома — а разговор был дома у Рацека — в советские годы было вещью удивительной), быстро нашёл место нашей стоянки и заверил, что каких бы то ни было военных из числа гипотез надо в данном случае исключить. И добавил, что сам тоже был свидетелем подобного явления, обещал подробно рассказать в другой раз, но случай не выдался.
На географаке после третьего курса у нас была «Всесоюзная практика» — семинедельное знакомство с природными зонами и экономикой СССР, с четырнадцатью, в общей сложности, городами. Мы побывали даже на Кольском полуострове, откуда на теплоходе «Вацлав Воровский» пришли в Архангельск, попав в хороший шторм. У нас было речное путешествие по Волге и Каме с посещением волжских и камских городов. Спускались в Кунгурскую ледяную пещеру, заехали на Урал (хочу сказать, что прокатный цех в Нижнем Тагиле незабываем). Последняя остановка по пути домой, в Ташкент, у нас была в Целинограде, за три месяца до того ещё носившем имя Акмолинск. Этой столице «целинных земель» далее предстояло далее стать Акмолой, затем Астаной и наконец, полтора года назад, Нур-Султаном. Целиноград в моей памяти — это купеческие дома-крепыши и, наконец-то, почти правильная пыль. Казахские степи, порог Средней Азии. Спасибо тем, кто придумали «всесоюзную практику»!
Переносные радиоприёмники выпускались в СССР уже с конца 50-х, обычно вспоминают «Спидолу» (в Юрмале, помню, меня поправили, что надо говорить СпИдола), но она не была первой. Помню названия «Альпинист», «Атмосфера», «Ласточка», хотя в руках их не держал, знал по журналу «Техника — молодёжи». Был ещё некий маленький транзистор, не могу вспомнить его какое-то простодушное имя. Мне его оставила однокурсница, уезжавшая на полгода к родителям, а у них, как она говорила, дом был набит приёмниками). Этот транзистор имел какой-то дополнительный диапазон, именно на нём я впервые услышал слова: «Говорит Радио Свобода». Могу точно назвать дату — просто потому, что новости в тот день начались с разрушительного землетрясения в Агадире (Марокко), а оно случилось — я сейчас нашёл в Википедии — 29 февраля 1960 года. Дальнейшие слова диктора утонули в совершенно инфернальном вое, но первое знакомство, тем не менее, состоялось. Уже летом я уяснил, что стоит углубиться в горы, как глушилки, подавлявшие зарубежные голоса на русском, слабели там почти до уровня безвредного шума. Мало того, их фоновое подвывание могло сделать искомую волну даже легче находимой в толчее эфира. Чем дальше от Ташкента, тем надёжнее действовала эта закономерность.
Этот транзистор имел какой-то дополнительный диапазон, именно на нём я впервые услышал слова: «Говорит Радио Свобода»
Хотя уже в начале 60-х глушить Би-Би-Си и «Голос Америки» почти перестали, «Свобода» не дождалась поблажек. Но я довольно быстро сделал открытие: на стационарной экспедиционной базе близ городка Майли-сай в горах Баубашата (это отроги Ферганского хребта) «Свобода» была слышна почему-то особенно хорошо. Ныне Майли-сай входит в десятку самых загрязненных городов мира; вероятно, входил и тогда, но мы пребывали в блаженном неведении. То, что столичный въедливый интеллигент с муками вылавливал из потоков рёва, ора и свиста, здесь я мог слушать с комфортом. Проводить много времени в Майли-сае я стал примерно с 1964 года, уже аспирантом. Поскольку в большой камералке от работы отвлекал общий трёп, я уходил со своим портфелем в кернохранилище, там был удобный стол, и там время от времени включал «Спидолу».
Первого декабря 1964 года диктор «Свободы» объявил, что после новостей будет передача к 30-летию со дня убийства Кирова. Года за три до этого Хрущёв с высокой трибуны вдруг углубился в загадки этой истории, в подозрительную автокатастрофу, в подозрительную смерть начальника охраны Кирова и так далее. Я ждал вариаций на эту тему, но нет. Автор передачи (имя, увы, не помню) поведал, что в 1933-34 годах Киров поддерживал идею создания в СССР второй партии, партии интеллигенции, которая согласна, что за большевиками великая сермяжная правда, но будет немножечко хлопотать о скромных интересах своей прослойки. Такая партия нужна, чтобы добавить доводов розовым симпатизантам СССР на Западе. Автор передачи цитировал письма Горького к кому-то за границу, в них повторялось, что Киров всячески продвигает эту идею, что это важно для демократической витрины СССР. В следующем письме: к сожалению, дело чуть затягивается, потому что неясно, кто партию возглавит. В третьем письме: вопрос о председателе решён, им будет академик... И тут, в самый, как всегда, неподходящий миг, что-то зашуршало и осыпалось, и фамилию я не расслышал. Фамилия была похожа на Майский, но не Майский, да и не был Иван Михайлович Майский в то время академиком, стал им после войны, минуя ступень члена-корреспондента. Я специально изучил списки Академии наук, — было несколько двусложных фамилий с окончанием на «–ский», но все неподходящие. Например, академик Липский, ботаник, академик Карский, этнограф белорусов и так далее. Ещё одно письмо: ну, вот, вопрос перешел в организационную плоскость, уже есть некий оргкомитет. Всё это не оглашается, вы нигде об этом не прочтете, я боюсь сглазить, я вне себя от счастья, что это произойдет. А далее — Киров убит, и вся затея заглохла.
Ни одного упоминания о проектах создания второй партии мне в последующие годы не встретилось. Когда в конце 80-х пошли публикации о тайной политической жизни Кремля в 30-е годы, о Кирове и его убийстве, я старался их не пропускать. Потому, что вообще это интересно, но ещё и помня о том сюжете Радио «Свобода». Но ни на что подобное я не набрёл. Хорошо бы, конечно, поговорить с узким специалистом.
Иван Толстой, готовя цикл «Радио Свобода. Полвека в эфире», пробовал найти эту передачу. Расписание в архиве показывает: такая была. Вечерний эфир с 29-го на 30-е ноября 64-го года с повторениями 1 декабря. Рубрика «Россия вчера, сегодня, завтра». Передача из Нью-Йорка так и называлась «К 30-летию со дня убийства Кирова». Продолжительность — 16 минут 20 секунд. Но сама звукозапись, видимо, не уцелела. Хотя, кто знает, вдруг ещё найдётся? И не такое находилось.
Читателем самиздата и тамиздата я стал, сперва спорадически, ещё первокурсником, но к концу 60-хбыл уже изрядно в такого рода литературе искушён. Именно тогда, в 1969 году, мой ленинградский друг, геолог Серёжа Шульц, ныне покойный — человек, заслуживающий отдельного и подробного рассказа, — два или три дня гостил у меня в Ташкенте по пути в Каракалпакию, где он исследовал останцовые горы Султануиздаг. Уезжая, он, во-первых, забыл у меня роман Агаты Кристи «TheHollow» на английском языке, что подтолкнуло меня к освоению этого языка (и за этот толчок Сереже отдельное спасибо), а во-вторых, подарил машинописную подборку стихов Владимира Набокова, самодельную книжечку формата А-5, и я взял с собой в Майли-сай. Взял и прозу того же автора, полученную из другого источника — ксерокс романа «Подвиг» (впрочем, нет, слова «ксерокс» мы тогда не знали — запретные книги размножали, немало рискуя, на отечественной установке «Эра»).
Набоковскую прозу я открыл для себя несколько раньше, был загипнотизирован и околдован его романом «Дар», и не только. Но не стихами. Однако тут, получив в подарок любовно изготовленный сборник, твёрдо решил в него вчитаться. Был дождливый октябрьский вечер и в уже упомянутом кернохранилище было довольно холодно, пришлось напялить меховую куртку. Свет здесь имел привычку вырубаться в самый неподходящий миг, поэтому всегда для подстраховки горел фонарь «летучая мышь». В небольшой поэме «Слава» я дошёл до таких строк:
Кто в осеннюю ночь, кто, скажи-ка на милость,
в захолустии русском, при лампе, в пальто,
среди гильз папиросных, каких-то опилок
и других озаренных неясностей, кто
на столе развернет образец твоей прозы,
зачитается ею под шум дождевой,
набегающий шум заоконной березы,
поднимающей книгу на уровень свой?
Как он всё это увидел через бездну в четверть века? Увидел «русское захолустье», лампу, пальто (ну куртку, какая разница), увидел образец своей прозы и кряжистую тяньшанскую березу, тёршуюся словно мокрый старый пес об угол моего убежища. И даже опилки, которыми были пересыпаны цилиндрики керна в своих узких длинных гробиках. С такой дистанции эти цилиндрики простительно было принять за папиросные гильзы, просто очень большие. И почему, прозрев такие детали, он счёл увиденное невозможным?
Как он всё это увидел через бездну в четверть века? Увидел «русское захолустье», лампу, пальто
Нет, никто никогда на просторе великом
ни одной не помянет страницы твоей:
ныне дикий пребудет в неведенье диком,
друг степей для тебя не забудет степей…
Горы, как и степи — особая тема для меня. Оседлав её, бывает трудно слезть. Мои горы не ограничивались Ангренским плато и окружением Ферганской долины. Не буду сыпать географическими названиями, но не удержусь сказать, что у меня и сегодня перед глазами памирские пейзажи словно на картинах Рериха, и ущелья Бадахшана, от одного вида которых перехватывает дыхание. В их крутых бортах выбиты узенькие дороги, сыпучее полотно которых, особенно на поворотах, всегда наклонно в сторону пропасти. Осторожно спускаемся к бешеной реке (спуск излишне крут на мой вкус) и к ненадёжного вида мосту. Вид предстоящего нам далее пути на другом, зеркальном берегу добавляет адреналина: склон ущелья выглядит отсюда отвесной стеной, автомобильная дорога — процарапанной по этой стене в лучшем случае козьей тропкой, к тому же недопустимо круто взбегающей вверх. И сплошные осыпи, ни пятнышка растительности. «Хорошая дорога! — смеётся синеглазый водитель-бадахшанец. — Когда снег, немножко трудно». Часа через три, уже в темноте выбираемся на плоскогорье.
Первое, что я вижу утром — мирно пасущееся неподалёку стадо яков. Это мощные животные, каждое весом наверное около тонны. Я уже умылся, надо будить моих товарищей. Нажимаю клаксон, для Памира на удивление громкий. Звук так действует на яков, что в один миг они все до единого дружно опорожняют свои желудки. Сразу стало видно, что они хорошо питаются. Только вот где? Трава, сколько хватает глаз, выглядит крайне низкой и скудной. Но яки, загадочные животные, понимают в этом больше, чем я, и выглядят довольными.
Читал у многих авторов, что студенческие годы, конечно, замечательное время, но это понимаешь, дескать, лишь когда они остаются позади. Не подписываюсь под этим. Все мои годы в Ташкентском университете — и не только учёбы в нём, но и работы, были для меня радостным временем. Что называется, здесь и сейчас. И с самого начала.
Став студентом, я записался в две библиотеки, куда до этого не мог быть допущен как школьник. В Публичную имени Алишера Навои (ташкентский аналог Салтыковки в Ленинграде и Ленинки в Москве) и в университетскую Фундаментальную. Январь 59-го года, разгар первой оттепели, время идейных шатаний в верхах.Приоткрывались «спецхраны», на свои места возвращались книги, давно изъятые из общего доступа.Возвращались по-тихому, без оповещения. Набрел ты в каталоге на Гумилёва, Замятина или Пильняка? Полный сюрприз, вчера их ещё не было. Двум любопытным первокурсникам, Лёне Сушенцову и мне, повезло: замдиректора университетской библиотеки Елена Карловна, фамилию забыл, сорока примерно лет, симпатизировала молодёжи, и как-то показала нам, что это такое: книги-возвращенцы. Какие-то были нетронуты, словно сейчас из типографии. Правда, из типографии футуриста. Позже я прочёл один эмигрантский текст 20-х годов про «зигзаги, зубцы и цифры советских лающих обложек», очень точно. Авангардно были оформлены даже Грин и Зощенко, не говоря уже о пустяковых «Красных дьяволятах», неведомо как загремевших в спецхран. Какие-то успели до своего изъятия заметно истрепаться. Запомнились «Рассказы майора Пронина» Льва Овалова, изданные в 41-м году, «Луна с правой стороны» Сергея Малашкина про комсомолку Таню, жену 22 мужей, и «Юнус-арбакеш. Повесть из узбекской жизни» Рустамбека Тагеева. В этой пёстрой стопке я облюбовал и получил на вынос роман Вересаева «В тупике», мало смягчённое описание ужасов красного террора в Крыму. Не удивительно, что книгу в 30-е упрятали в спецхран.
Но Елена Карловна попросила меня прочесть также роман Михаила Борисоглебского «Грань». Книги вписали в мою карточку, хотя «Грань» авансом вогнала меня в тоску. Спасибо, небольшая, страниц 150. В те годы (а книжка вышла в 1930-м) считалось, что это идеальный размер для романа. В некоем городе, далеком от столиц, живёт гениальный врач, профессор местного вуза. Допустим, Иванов. Он делает успешные опыты с оживлением мёртвых животных. Вдруг туда приезжает реакционный поп о.Сергий и сразу направляется к Иванову (они бывшие односельчане). Дело в том, что убитый горем Иванов пытается оживить своего недавно утонувшего сына, и пока держит его тело в особом растворе. Слух о предстоящем воскрешении взволновал весь город. (Кажется, народная молва пошла дальше: мол, если опыт удастся, Иванов воскресит Ленина — не помню, было это в книге или моя позднейшая фантазия.) Особенно возбуждены церковники: в случае успеха это будет страшный удар науки по религии. И о.Сергий примчался неспроста, клерикалы поручили ему любой ценой сорвать замысел. Сергий внушает жене Иванова (кстати, дочери помещика!) что её муж сошёл с ума и довнушался до того, что несчастная убивает мужа выстрелом в висок. Реакционный же поп, пользуясь общей суматохой, выкрадывает научные тетради Иванова и спешит на вокзал. Но ОГПУ мешает преступнику в рясе уйти. Читателю внушается мысль: наука вот-вот победит смерть и тогда верующий народ окончательно отвернётся от церковников. Они это чуют и способны сейчас на всё, будем бдительны!
Увидев Елену Карловну вновь, я начал что-то лепетать о необычном сюжете, но она сразу прервала меня: «Всё это было в Ташкенте. Правда, не совсем так». По её словам, в романе описан реальный профессор Иван Петрович Михайловский, завкафедрой нормальной физиологии ТашМИ. Он действительно умерщвлял собак и обезьян, откачивая у них кровь, а затем быстро оживлял. У него действительно утонул единственный сынГарик, и он не позволил его хоронить, а поместил в ванну с каким-то раствором и начал готовить его возвращение к жизни. У Михайловского был свой дом с садом, что не было дивом для профессора в Ташкенте 20-х годов. А вот самое интересное: Елена Карловна до войны окончила местный пединститут и однокурсник рассказывал ей, как в разгар слухов вокруг оживления, он, тогда ещё подросток, залез на дерево, с которого хорошо был виден двор Михайловских, и сквозь ветки и листву (дело было летом) наблюдал, как профессор гуляет по саду с Гариком и что-то ему говорит. Неделю спустя Михайловский застрелился. Так решило следствие, хотя в Ташкенте уверяли, будто он был убит выстрелом в окно с улицы. Жену-убийцу писатель придумал, следствие установило, что Михайловский застрелился сам.
— Так что с Гариком? — не выдержал я.
— Нашли полностью мёртвым. Но они гуляли в саду, отец и сын, я верю своему однокурснику. Есть такие люди, которые органически неспособны на ложь. Оживление не было выдумкой!
— Так что с Гариком? — не выдержал я. — Нашли полностью мёртвым
Елена Карловна, естественно, называла и имя юного лазателя по деревьям (а я, естественно, его не запомнил), он был то ли сын, то ли племянник Евгения Карловича Бетгера (одинаковые отчества — случайность), в те времена директора Туркестанской Публичной библиотеки и, кажется, соседа Михайловских по улице Лахтинской.
— А священник тоже реальное лицо?
— Так ведь этого требовал сюжет. Роман-то антирелигиозный. Какого-то священника и в самом деле выслали из Ташкента, его в «Узбекистанской Правде» всячески обличал Эль-Регистан, но серьёзного дела, кажется, затевать не стали.
Эль-Регистан, добавлю в скобках, будущий соавтор «Гимна СССР», в те годы был малозначительный ташкентский журналист.
Лишь много лет спустя до меня дошло, что священником, которого выслали из Ташкента в в связи с делом Михайловского (промучив перед этим год под следствием), был никто иной, как Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, епископ Лука, ныне известный как святой Лука Крымский, у нас о нём шла речь в прошлой передаче. Дважды вступавший в конфликт с чекистами, высланный из Ташкента в туруханскую глушь, вернувшийся несломленным, он постоянно мозолил глаза партийному начальству Ташкента, а тут сам подарил материал против себя, написав заключение о душевной болезни Михайловского. Написал, не сомневаясь в его безумии, жалея вдову, а ещё ради того, чтобы несчастного самоубийцу можно было отпеть в церкви и похоронить не на задворках кладбища.
Хотя безбожным властям не было дела до канонических токостей, да и мысль о безумии Михайловского напрашивалась сама, упустить такую зацепку (хирург незаконно ставит диагноз из области психиатрии), такую, повторяю, зацепку против несокрушимого епископа, было выше их сил.
На тему смерти или убийства профессора Михайловского накопилась целая литература. Даты, места, адреса, имена и обстоятельства расходятся у всех бравшихся за эту тему, истина выглядит невосстановимой. Но иногда я спрашиваю себя: а вдруг и вправду профессор Михайловский гулял со своим давно утонувшим сыном по саду на улице Лахтинской (в моё время улице Свердлова) в городе Ташкенте в июле 1929 года?
Смотри также ТуркестанецСмотри также Туркестанец мужает