– Толстой как радикал
– Новый Чехов
– Переосмысленный эпос
Александр Генис: Когда, как это сейчас водится, популярную американскую писательницу Эйми Бендер спросили, как она коротает карантин, она ответила: “Как все, читаю “Войну и мир” – с восторгом, ибо Толстой умел соединить внутреннее с внешним так органично, что читателю достается цельный портрет писательского сознания”.
Надо сказать, что она не одна такая. “Война и мир” в Америке –это та книга, о которой все знают и оставляют на потом. Но вот “потом” пришло, и в эти трудные месяцы столь многие ищут утешения у Льва Толстого, что, как это принято в Америке, возник виртуальный читательский клуб, где главу за главой обсуждают поклонники нашего классика.
Соломон, что утешающего можно найти в “Войне и мире”?
Соломон Волков: Этот вопрос я могу разделить на две части. Что касается чисто эмоционального воздействия, то на меня самое сильное впечатление всегда оставляла сцена бреда князя Андрея в госпитале. Бред этот, его "пити-пити-пити", когда ты один раз прочтешь, ты уже не забудешь. Еще для меня как музыканта по образованию роман связан неразрывно с музыкой Прокофьева к его опере "Война и мир", опере великой, вне всякого сомнения. Объединившись, музыкальное воплощение этой сцены с бредом "пити-пити" у князя Андрея с текстом Льва Толстого на меня всегда производит самый сильный эмоциональный удар. Что же касается утешения, то успокаивают меня больше всего историко-философские отступления Толстого.
А для вас, Саша, что успокоительного в "Войне и мире"?
Александр Генис: То, что это не "Братья Карамазовы". Две лучшие книги нашей классики, да и мирового литературного запаса – это "Братья Карамазовы" и "Война и мир”. Но они прямо противоположны. "Братья Карамазовы" – это грипп чтения. Когда вы начинаете читать, вы забываете обо всем, три дня, три ночи, не гася свет, читаете эту книгу, находитесь внутри нее. В общем, это – горячка чтения. А "Война и мир" – это для меня дачное чтение, такое хорошо читать, чередуя главы с походами за грибами, купанием в речке, с чаем из самовара. И это неслучайно. "Война и мир" построена таким образом, что действие постоянно происходит, это очень энергичная книга, но при этом она накатывает, как волны, мягко и незаметно, а мы как щепка на волнах катаемся на этих волнах, поэтому мы не чувствуем напряжения, кульминация то приходит, то уходит, но никогда не разражается скандалом, который служит композиционными стержнями, как у Достоевского. Именно поэтому "Война и мир" - утешающая книга. Она рассказывает о том, как устроен мир. И мир этот устроен непонятным образом – что бы ни говорили отступления Толстого. В этих местах эпопеи он мне кажется учителем сельской школы. Его объяснения просты, но не слишком достоверны.
А вот жизнь, изображенная Толстым, всегда истинна, всегда бесспорно точно изображена, в нее нельзя не поверить. Я не знаю другого такого романа, который бы мог действовать таким утешающим образом. Мы видим настоящую жизнь, мы понимаем, как устроен человеческий мозг, мы понимаем психику героев. Как сказала наша писательница, внутреннее и внешнее сливаются – ткань неразрывна. Когда мы читаем "Улисса", который, в определенном смысле, вышел из "Войны и мира" (Толстой и Джойс – это большая тема), то думаем, что у Джойса поток сознания, эпатирующий модернизм. Но у Толстого тоже поток сознания, только мы не видим в нем скандала, потому что он выглядит естественно. Толстой настолько органичен, что, читая его, мы как бы проживаем романное время вместе с героями.
Вот я и говорю: поскольку сейчас карантин и мы все живем в паузе, как на даче, то лучшего чтения, чем "Война и мир", я не могу себе представить.
Соломон Волков: Американская журналистка Дженифер Уилсон напечатала в "Нью-Йорк Таймс" большое эссе на тему о своевременности чтения "Войны и миры" в дни пандемии. И она проводит забавную параллель: "наряду с отчетами губернатора Эндрю Куомо и домашней выпечкой хлеба, такое же утешительное действие производит чтение 1200 страниц "Войны и мира".
Что касается домашней выпечки хлеба, то для меня это лишнее указание на круг читателей "Нью-Йорк таймс". В эти дни одной из самых популярных страниц в газете, в первую очередь стали именно те, где печатают кулинарные советы.
Александр Генис: Причем неслучайно упомянут хлеб. Были даже перебои с мукой в супермаркетах, и дрожжи трудно достать, потому что все почему-то занимаются выпечкой хлеба.
Вы упомянули Дженифер Уилсон. Она литературная журналистка, эксперт по русской и афроамериканской словесности, довольно странное сочетание. В отличие от нас, она подчеркивает политическую составляющую в наследии Толстого. “Война и мир”, – пишет Уислсон, – для меня недостаточно радикальна, как, впрочем, и для самого автора, который провел последние десятилетия своей жизни в борьбе с устоявшимися институтами власти, государства как такого. Выступая против неравенства, угнетения и насилия, Толстой свергал устои, что и делает его столь современным в наши дни, когда Америка охвачена протестным движением, требующим, как в свое время Толстой, кардинальных перемен”.
То есть она разделяет Толстого, как, собственно говоря, и он сам, на автора “Войны и мир”, писателя-беллетриста, как тогда говорили, и идеолога, философа, автора "толстовства".
Как эти две фигуры живут в вашем сознании, в вашем опыте?
Соломон Волков: Разумеется, для нормального российского читателя важнее Толстой как творец художественной литературы. Но в Америке Толстой свою гигантскую популярность и авторитет завоевал в первую очередь как религиозный мыслитель. Это чрезвычайно поучительная и увлекательная история. Потому что уже в конце XIX века в Америке появились десятки переводов трудов Толстого, сотни книг, брошюр и статей о нем. Он стал невероятно влиятельной фигурой именно в плане философском, в плане квазирелигиозном. Он повлиял на движение за гражданские права в Соединенных Штатах. На толстовских принципах возникли и существовали многочисленные анархические коммуны в Америке. Пацифисты, деятельность которых стала особенно заметна в годы, предшествовавшие Первой мировой войне и после нее, все опирались на учение Толстого, они все его цитировали, Толстой был для них бог. Даже оккультисты, последователи Блаватской, кстати, тоже вышедшей из России, на свое знамя поднимали Толстого. Так что Толстой был в Америке несравнимой по своему влиянию фигурой. Причем еще один любопытный момент – это также происходило косвенным образом через влияние гандизма. Толстой в свое время оказал влияние на Махатму Ганди, а уж Ганди оказал сильное влияние на политическое мышление в Америке.
Александр Генис: И в России Толстой-идеолог был, наверное, важнее, чем писатель, на рубеже веков. Даже Нобелевскую премию, говорят, ему не дали потому, что Нобелевский комитет сказал, что Толстой защищает пацифизм, исключающий возможность защищать себя и государство. Это была одна из причин, лишившая Толстого Нобелевской премии. В России Толстой, не будем забывать, был не только влиятельным автором, но и еретиком, преданным анафеме, политически неблагонадежной фигурой. В мемуарах Паустовского есть интересная сцена. Он описывает в книге "Далекие годы" (одна из моих любимых) смерть Толстого. Узнав о ней, все гимназисты встают, чтобы почтить память Толстого. Но это произошло на уроке Закона Божьего. Ученики заставили учителя, священника, встать и таким образом поклониться памяти еретика. Он это сделал, но после этого ушел из школы, поскольку считал себя не вправе больше преподавать. Представляете, какая же Толстой была разделяющая фигура.
Как вы считаете, в сегодняшней Америке, когда речь идет о протестном движении, самом большом в истории Америки, как мы сейчас уже знаем, вписывается ли Толстой в эту ситуацию, на чьей стороне он был бы сегодня?
Соломон Волков: Для меня были очень любопытными рассуждения Дженифер Уилсон об актуальности и философских, и религиозных взглядов Толстого в современной Америке, когда она доказывает или пытается, во всяком случае, доказать, что протест Толстого и современный протест против государственного насилия, каковым считает его Дженифер Уилсон, что это не разрушительная сила, что эти люди, как и Толстой, апеллируют к понятиям любви, братства, взаимопомощи. Она прямо говорит, что нынешние протесты, которые наблюдатели со стороны склонны расценивать как беспорядки, на которые нужно бросать полицейские силы, она эти протесты рассматривает как призывы к любви. Протестующие, по ее описанию, призывают средства, которые выделялись на полицию, отдать бедным, бездомным, больным. То есть такое перераспределение государственного богатства в пользу обездоленных.
Александр Генис: Вы знаете, это не совсем так, давайте расставим точки над i. Когда говорят о том, что нужно отобрать средства у полиции, то надо все-таки понимать, что речь идет о том, чтобы частично перераспределить средства, которые выделяются на полицию, передав часть на социальные службы, помогающие наркоманам, бездомным, душевнобольным. Сегодня всем этим занимается полиция, а, по мнению многих, должен заниматься таким специально обученный персонал, социальные службы. Но это частный вопрос, к Толстому он, я думаю, отношения не имеет, поскольку главное у Толстого – призыв к безусловно ненасильственному протесту. Наша Дженифер Уилсон тоже говорит, что все эти демонстрации заслуживают сочувствия лишь тогда, когда они мирным путем пытаются добиться своих целей. Мирным путем, то есть не разбитые витрины, а, скажем, мирные демонстрации матерей – вот что идет от Толстого.
Но как все это соединить с "Войной и мир", я не очень представляю. Потому что "Война и мир", что бы ни говорили про ее автора, это не идеологическое произведение. Толстой поздний и Толстой зрелый – это все же два разных человека. Толстовская концепция истории противоречива, и противоречит он в первую очередь самому себе, потому что в теле романа мы видим совсем другую историю. Когда он говорит, что на поле боя нельзя руководить войной, поскольку битва – это хаос, а потом объясняет, что все-таки можно, если речь идет о защите родины, как это было при Бородине, то мы понимаем, что идеология пытается изнасиловать повествование. У Толстого это происходит достаточно заметно, у него рассуждения отдельно, а движение романной ткани само по себе. По-моему, Толстого можно и нужно любить за разные вещи.
Об этом Довлатов хорошо сказал. Он очень любил Льва Толстого, особенно повесть "Хозяин и работник”, она была его любимой книгой. Однажды он устроил мне страшный скандал, когда узнал, что я ее не читал. Он сказал: “Я с тобой не буду разговаривать, пока ты не прочтешь". Я прочел и на всю жизнь запомнил этот потрясающий опус. При этом Довлатов говорил, что Толстой, конечно, великий писатель, но как же иногда хотелось вцепиться ему в бороду. Я думаю, что это ощущение и делает Толстого таким живым сегодня. Читатели в Америке, которые открывают впервые "Войну и мир" – а как мы только что выяснили, в карантин таких довольно много, – открывают новый мир для себя. Я думаю, что именно это делает "Войну и мир" незаменимой в эти сложные дни.
(Музыка)
Александр Генис: Другой русский классик, который пришелся в Америке ко двору в эпоху карантина, – Чехов. Только что вышла в новом переводе его книга “52 рассказа”. Авторы перевода – знаменитая пара Ричард Пивар и Лариса Волохонская, сестра, кстати сказать, Андри Волохонского, многолетнего сотрудника нашего радио, замечательного поэта, соавтора Хвостенко и автора пересказа книги Джойса “Поминки по Финнегану”. Они продолжают свой титанический труд, заново знакомя англоязычный мир с русской литературой. Именно их перевод “Анны Карениной” стал бестселлером в США после того, как его призвала читать своих поклонниц прославленная звезда дневного телевидения Опра Уинфри.
Чем это издание вам представляется интересным и особенным? Чем Чехов актуален сегодня, в карантин?
Соломон Волков: Собственно говоря, это – второй том рассказов Чехова, который выходит с теми переводчиками, которых вы упомянули здесь. Причем в первом томе как раз были включены более знаменитые, существенные вещи, вроде "Палаты номер 6" и так далее. Во второй том вошли в основном ранние юмористические рассказы Чехова из журнала "Осколки", то есть того периода, когда Чехов еще был Антошей Чехонте, а не Антоном Павловичем Чеховым, всеми нами любимым. Я не знаю, как вы относитесь к раннему творчеству Чехова?
Александр Генис: Я отношусь к нему с восторгом. Когда вы сказали, что это несущественные опусы, я сразу поморщился. Тексты Чехонте заложили основы того Чехова, которого мы любим. Более того, мы не можем понять Чехова без Чехонте, что, кстати говоря, часто и пыталась сделать русская традиция. Чехов всегда жаловался на то, что режиссеры, даже такие великие, как Станиславский, не понимают главного в его драме – комическую составляющую. Это всегда еще и комедия. А русская интеллигентная традиция предпочитала видеть в его пьесах трагедии. И все, конечно, потому, что Чехонте отдельно, а Чехов отдельно.
К тому же Чехонте гениально смешной автор. У меня был такой забавный опыт. Вышла книжка, по-моему, Вагрич Бахчанян делал обложку, книжка была такая: "Записные книжки Чехова, Ильфа и Довлатова". И на обложке был композитный портрет, составленный из трех лиц. Я прочитал с карандашом эту книжку, поставил галочки самым смешным записям, а потом подсчитал результаты, чистая статистика. Оказалось, что Чехов побеждает всех, в два раза больше смешного у Чехова, чем у таких прославленных своим юмором авторов, как Ильф и Довлатов. У Чехова, например, есть дама, которая написала роман "Трамвай благочестия".
Чехонте создал другую панораму русской жизни, не драму идей, как у Достоевского, не высокие чувства, как у Толстого, а обычная жизнь. И этот средний человек Чехова похож на нас, он такой, как мы. Я впервые понял героев Чехова только в Америке, когда осознал, что они платят ипотеку. Живя в России, я понятия не имел, что такое ипотека. Но когда я сам купил дом и мне надо было платить “моргидж”, то осознал, что это неизбежная проблема американской жизни, да и любой другой, где есть частная собственность, то есть проблема нормальной жизни.
Именно поэтому в Америке так хорошо понимают Чехова. Тот же Довлатов, которого я сегодня вспоминал в связи с Толстым, сказал, что любит всех великих русских писателей, но похожим хочется быть только на Чехова. Об этом, кстати сказать, очень интересно написали в рецензии на эту книгу "52 рассказа”. Автор пишет, что Чехов в традиции американской выглядит настолько совершенным, что кажется невыносимым, потому что уж слишком он хорош, слишком он добродетелен. И тут же он пишет о том, что в карантин хорошо читать Чехова, потому что тот хорошо знал, что такое холера, и работал на холерной эпидемии. Приводит замечательную цитату о том, что “холера, конечно, страшная вещь, но если взглянуть на нее отвлеченно, со стороны, то она представляет очень много интереса". Вот этот Чехов, который способен отойти от трагедии, – это тот Чехов, который нам не совсем привычен, не так ли?
Поэтому я думаю, что книга новых переводов еще больше укрепит связь Чехова с американским читателем. Я заметил, что в Америке есть русские классики – Пушкин, которого мало кто знает, но все о нем слышали, русский классик Толстой, русский классик Достоевский, но Чехов никак не русский классик, он просто классик, как Шекспир. Именно поэтому новые переводы Чехова – подарок для американских читателей.
Говоря о новых переводах старых – и очень старых произведений, я хочу упомянуть только что выпущенный перевод “Энеиды”. Его автор – известная классицистка из Чикагского университета Шэйди Барщ предложила новую интерпретацию эпоса, который Т.С. Элиот назвал “классикой всей Европы”. Она говорит, что мы читаем поэму вне того контекста, который был очевиден для ее современников. До Вергилия Эней считался предателем, который помог ахейцам победить троянцев. И только гений Вергилия помог переосмыслить Энея как героя, достойного заложить славу Рима. Так, объясняет Барщ, великие поэты создают национальные мифы, рассчитанные на многие века. И так, добавим мы, новые переводы и интерпретации позволяют проследить за этой героической игрой культуры.
Соломон, есть в русской литературе подобные примеры?
Соломон Волков: Конечно же, и не только в литературе, вообще в русской культуре есть примеры того, как культурные произведения создавали иногда почти на голом месте, согласно скептическим более поздним историкам, национальные мифы, возникали национальные фигуры, которые делались олицетворением всех возможных добродетелей, которые чрезвычайно мало соответствовали, по всей вероятности, насколько опять же мы можем сейчас судить по новейшим исследованиям, чрезвычайно мало соответствовали своим реальным историческим прототипам. Конечно, классическим примером этого будет "Слово о полку Игореве". Текст, который был, согласно энтузиастам и людям, которые поддерживают подлинность “Слова”, создан где-то в районе 1185 года, то есть к концу XII века, и который описывал по свежим следам схватку князя Игоря Святославовича, он сначала был князем Черниговским, затем стал князем Новгород-Северским, с половцами. Битва окончилась неудачей, князя Игоря взяли в плен, затем он оттуда бежал, радостно приветствуемый народом, возвратился на родную Русь.
Я был знаком, мне в этом смысле повезло, со Львом Николаевичем Гумилевым, который ко всем этим мифам относился чрезвычайно скептически. Конечно, мнение Гумилева тоже не является на сто процентов объективным. У него была своя теория очень интересная, я как раз ее разделяю, о взаимодействиях Древней Руси и Золотой Орды. Эти отношения были намного более сложные и нюансированные, чем те, о которых нам сообщалось в советское время, когда все было ясно, все было разнесено по полочкам. Эти мифологические герои, от князя Игоря до Ивана Грозного и Петра Первого, преподносились как фигуры без страха и упрека, почти идеальные личности. Так вот, Гумилев признавал древность "Слова о полку Игореве", но относил его к XIII веку и считал, что там под видом половцев изображены на самом деле монголы, а под видом Игоря изображен Александр Невский, который в какой-то момент вступил в союз с монголами для того, чтобы отразить западноевропейскую угрозу со стороны католической церкви. Александр Невский, по мнению Гумилева, был умным и образованным человеком. Но его историю искусственно пришпилили к князю Игорю, которого Гумилев, напротив, считал человеком вздорным и недальновидным, очень честолюбивым, амбициозным, желавшим расправиться с Киевом.
Александр Генис: Это история, но ведь миф не интересуется историей. Когда Вергилий писал "Энеиду", он создавал Золотой век римской литературы. Он был певцом империи Августа. Он хотел подчеркнуть преемственность Рима от греческой культуры, соединить два мифа – Гомера и свой. А какой контекст здесь? В чем заключается именно мифологический смысл этого произведения в русской истории и культуре?
Соломон Волков: Мифологический смысл "Слова о полку Игореве" был полностью реализован уже в XIX веке, когда была создана опера Бородина "Князь Игорь”. Она стала еще более популярным произведением культуры, чем тот текст, который лег в ее основу. И уж там героический Игорь, распевающий героические и очень трогающие эмоционально арии, получил свое законченное воплощение.
Что касается мифа об Александре Невском, то это был прямой заказ Сталина, реализованный опять-таки с гениальной силой Эйзенштейном. И мы, когда думаем об Александре Невском, не думаем об историческом персонаже. По сценарию даже Эйзенштейна Александр Невский умирал по пути в Орду, куда он ехал на поклон. Но в итоге это не вошло в фильм из-за цензуры лично Сталина, а не каких-то безликих бюрократов. Сталин сказал, что не может такой хороший князь умереть, он должен оставаться бессмертным. В итоге мы знаем Александра Невского по сражению с тевтонскими рыцарями, когда проклятые псы-рыцари проваливаются под лед. Вот замечательный пример того, как реализуются эти национальные мифы.
Мой отец, с которым мы проводили многие часы, когда я еще был подростком, в разговорах на политические темы, вместо библиотечки приключений вручил тогда только что вышедшие объемистые тома протоколов съездов РСДРП, по которым я и изучал историю. Это была для того времени сенсация. Вы помните такие большие тома в красных переплетах?
Александр Генис: Нет, я-то читал "Библиотеку приключений" как раз.
Соломон Волков: Так вот, он мне цитировал, я с тех пор это заучил с подачи, потом я уже прочел, как это выглядит в оригинале, а запомнил это с подачи отца, высказывание Михаила Покровского, ведущего историка пролетарской эпохи, классика марксистской науки об истории: "История – есть политика, опрокинутая в прошлое". Этот марксистский лозунг тогда мне казался довольно спорным – мягко говоря, но на сегодняшний момент я его принимаю без возражений. Будь он марксист сто раз, этот Покровский, но эта мысль, выраженная столь афористично, абсолютно блестящая и точная.
Александр Генис: Соломон, на какой ноте мы закончим нашу беседу?
Соломон Волков: На умиротворенной ноте, на ноте, с одной стороны, скорбной, а с другой стороны, утешительной, как это умеет делать музыка. В качестве заключительного, так сказать, музыкального аккорда нашего разговора мы послушаем арию Дидоны из оперы Пёрселла "Дидона и Эней", любимого музыкального произведения Иосифа Бродского, который посвятил Перселлу специальное эссе, и Анны Андреевны Ахматовой (замечу в скобках, что "Дидона и Эней" как поле взаимодействия Ахматовой и Бродского – это отдельная тема, о которой мы обязательно когда-нибудь поговорим). А сейчас мы послушаем эту скорбную, во многом трагическую, но также и утешающую музыку.
Арию Дидоны из оперы Пёрселла "Дидона и Эней" неподражаемо исполняет великая афроамериканская оперная певица Джесси Норман.
(Музыка)