Беседа об интервенции "американского" языка в русскую речь

Александр Генис: Сегодня мы обсуждаем сюжет, который, как футбол и Трамп, никого не оставляет равнодушным. Это – русский язык, и что с ним делает язык американский, который обрушился на нашу родную речь и сделал ее почти неузнаваемой. Я, например, часто понимаю новые русские слова только тогда, когда не без труда перевожу их обратно на английский. Так я узнал, что табличка на фартуке продавца "МАНАГЕР" означает manager. Таких примеров наберется на целый русско-русский словарь, и чуть позже мы о них услышим.

Надо сказать, что страх заимствований свойствен в равной степени как России, так и заграничным русским. Первые боятся за весь русский язык, вторые – за свой собственный, который борется за существование в иноязычной среде. Возможно, поэтому самый чистый и красивый русский в нашем поколении можно найти у двух ньюйоркцев – Бродского и Довлатова. В эмиграции писатели берегут родную речь, как сломанную руку. Поэтому я так удивился, когда в одном московском журнале мои слова "Люблю вкусно поесть" перевели на понятный современникам "Топовые продукты составляют мой тренд".

Набрав миллион таких примеров, можно признать, что русский язык беззащитен перед американской интервенцией. Сегодня и эта точка зрения прозвучит в нашей беседе. Апокалиптическая лингвистика стала приметой этого смутного времени. Но мне, чтобы соблюсти баланс и внушить надежду, хочется сказать, что у родной речи есть оружие, которое способно если не отразить атаку, то преобразить атакующих. (Примерно такое произошло на Руси с варягами.) Взять, скажем, суффиксы, которыми так безмерно богата наша речь. В каждом хранится поэма, сюжет и тайна. Приделав к слову необязательный конец, мы дирижируем отношениями с тем же успехом, с каким японцы распределяют поклоны, тайцы – улыбки, французы – поцелуи и американцы – зарплату. Суффиксы утраивают русский словарь, придавая каждому слову синоним и антоним, причем иногда сразу. Если взять кота и раскормить его в "котяру", то он станет существенно больше – и еще лучше. "Водяра" – крепче водки и ближе к сердцу. "Сучара" топчется на границе между похвалой и бранью. Одно тут не исключает другого, так как в этом суффиксе слышится невольное уважение. Попробуйте обойтись без суффиксов, и ваша речь уподобится голосу автомобильного навигатора, который не умеет, как, впрочем, и многие другие, склонять числительные и походить на человека.

Именно внутренние резервы русского языка служат ему броней, позволяющей переждать тотальное наступление, как это было в петровскую эпоху, чтобы обернуться золотым пушкинским и фантасмагорическим гоголевским русским языком.

Пользуясь всем этим богатством, мы часто его не замечаем, пока иностранный язык не отстраняет родной. Взять хотя бы такую, казалось бы, нейтральную грамматическую категорию, как отсутствующий в английском род, и мы услышим, как она обрастает изысканными семантическими узорами. "Умником" мы называем дурака, а "умницей" – умного, в том числе – мужчину".

Это тонкое замечание принадлежит герою сегодняшней беседы, которого мне хочется представить поподробнее. Михаил Эпштейн – давний участник наших передач на Радио Свобода. О чем мы только не говорили с ним у микрофона за последние лет тридцать. Но сегодняшняя тема – его конек.

Эпштейн превратил лексикографию в патриотическую дисциплину. Найдя параллель между населением России и числом русских слов, он предложил улучшить демографию, создавая новые лексемы. Много лет Эпштейн рассылал всем своим многочисленным поклонникам бюллетени "Дар слова", о котором он нам сам сейчас расскажет.

От себя добавлю, что Эпштейн любит слова почти чувственной любовью. Свои опусы он сочиняет так, что фонетика у него работает на семантику. Михаил слушает все, что пишет, выискивая тайные, сокрытые привычкой смыслы, и сопрягает их в философемы, которые одновременно напоминают ученое рассуждение и шаманское заклинание.

Я долго не знал, как называется такая профессия, пока не наткнулся на определение, придуманное Ханной Арендт для своего товарища Вальтера Беньямина: "мастер поэтической мысли". Эпштейну оно подходит еще больше. И я рад, что сегодня нашей темой завладел рыцарь русского словаря Михаил Наумович Эпштейн, с которым ведет беседу автор цикла "Трудности перевода" Владимир Абаринов.

Брайтон-Бич в 1915 году. Фото из коллекции Библиотеки Конгресса США

Петров

Капланом

за пуговицу пойман.

Штаны

заплатаны,

как балканская карта.

"Я вам,

сэр,

назначаю апойнтман.

Вы знаете,

кажется,

мой апартман?

Тудой пройдете четыре блока,

потом

сюдой дадите крен.

А если

стриткара набита,

около

можете взять

подземный трен.

Владимир Абаринов: Это стихотворение Маяковского "Американские русские", написанное в 1925 году. Его любят цитировать противники "засорения" русского языка иностранными словами, в наше время – чаще всего английскими, и даже не столько английскими, сколько американскими. Но так ли уж плохи эти заимствования? Американцы, например, нисколько не переживают по поводу того, что в их языке множество "инородных" слов. Это перекрестное опыление языков порождает новые плоды, новые понятия, забавные, занятные гибриды, некоторые погибают, но многие побеги, привитые к дереву другой породы, приживаются. В конце концов заимствовать значит брать в долг, который потом надо отдавать.

Медведь – главный русский мем Запада. В данном случае британский карикатурист запечатлел встречу двух императоров, Александра и Наполеона в Тильзите в июне 1807 года. Наполеон изображен в виде обезьяны. В стороне стоит обиженный австрийский орел, потерявший одну голову

Специалисты утверждают, что первые русские, славянские слова попали в древнеанглийский язык еще до всяких прямых контактов двух народов, через скандинавские и готский языки. "Плуг", "мед", "толк" закрепились и остались в языке. В XVI веке английские купцы добрались до Московии. В их отчетах появилось множество слов, обозначающих реалии, которых не было в Англии: "соболь", "стерлядь", "квас", "кнут". Англичане переделывают эти слова на свой лад: кнут они читали по своим правилам фонетики – "наут", сделали из него глагол to knout – "погонять кнутом". Русские послы пишут в своих донесениях, что их возят на "кочах", то есть в экипажах, "королевна, похваля поминки (то есть царские подарки), велела их приняти трезерю своему" (то есть казначею), главного судью называют "чиф джестес", церкви – "чёрчами".

Карамзин влюбился в Англию. Он, похоже, первым из русских употребил английское слово "сплин", столь знакомое Онегину, знаком был Пушкин и со словом "джентльмен", причем производил от него русское существительное "джентльменство". И между прочим, в России джентльмен гораздо раньше, чем у себя на родине, лишился сословно-юридического значения – в России так стали называть просто порядочного человека.

Но это все Англия, а когда и как началось культурное взаимодействие с Америкой? Да вот тогда же и началось, в XVIII веке. Екатерина II впервые обратилась к Вашингтону – не напрямую, а через Лафайета – как раз по лингвистическому поводу: она просила президента прислать ей словари индейских языков для проекта универсального словаря, который она спонсировала. И Вашингтон послал словарь двух племен и при этом добавил:

"Познание родства языков представляется шагом к сближению народов. Дай Бог, чтобы гармония между нациями нашла путь к сердцам правителей и стала их ближайшей целью и чтобы стремление к миру (в котором торговля и способность понимать друг друга занимают далеко не последнее место) с каждым днем усиливалось!"

Российский плакат 1917 года. Неизвестный художник

Вот об этом мы будем сегодня говорить с Михаилом Эпштейном – профессором американского Университета Эмори, культурологом, литературоведом и лингвистом. Михаил Наумович, вот в этом споре о "засорении" языка вы в каком лагере находитесь – националистов или интернационалистов?

Михаил Эпштейн: Вы знаете, я не уверен, что отношусь к какому-то лагерю. Я считаю, что русский язык должен не то чтобы отказаться от заимствований, это невозможно и ненужно. И в этом смысле я вполне, как вы говорите, интернационалист. Но он должен проявлять какую-то собственную творческую изобретательность и создавать свои собственные слова, термины, понятия – не в замену английским, а просто по признаку здорового существования. А вот с этим очень плохо. И, собственно, моя работа последние 20 лет – это во многом попытка как-то вот вдохнуть энергию в словопроизводство на русской корневой основе. Я с 2000 года выпускаю такой "Дар слова", проективный лексикон русского языка. Публикую новые слова, образованные в основном от русских корней, но также и от международных – греческих, латинских, для того чтобы активизировать словопроизводящую... мыслепроизводящую способность языка, без которой он гибнет. Конечно, если будет продолжаться та экспансия английского языка в русский, которая продолжается даже не со времен перестройки, а на протяжении, в общем-то, всего XX века, то очень скоро русский язык просто перестанет быть русским, он станет таким руслишем, то есть смесью русского и английского, и он перейдет на латиницу, потому что такое количество английских слов в русском языке, конечно, они требуют другой азбуки, требуют латиницы. Так что речь идет об экзистенциальной угрозе русскому языку, а не просто о количестве заимствований.

Владимир Абаринов: Ну а почему именно русские волнуются по этому поводу, а англофоны – нет, хотя английский язык заимствует гораздо больше иностранных слов, чем русский?

Михаил Эпштейн: Да потому что русский язык ничего не производит. Английский язык заполнил собой весь мир. Каждый день в английском языке возникают десятки новых слов, которые распространяются по всему миру, – что за него бояться? Русский язык вообще ничего не производит. Какие последние слова, возникшие в русском языке, воздействовали на иностранный язык? Пожалуй, больше всего преуспел "Новичок", название яда. Но это же ничтожный взнос, правильно? Целые сферы жизни, быта существуют и в России, и в других странах лексически именно на основе англицизмов. Вся сфера интернета, кибернетики, промышленности, торговли, менеджмента – ну просто все. Русский язык остается в основном в виде служебных частей речи – предлогов, союзов, ну и каких-то бытовых слов – "хлеб", например, хотя это тоже не русское слово, а немецкое.

Владимир Абаринов: Но три века назад в русский язык хлынул такой поток заимствований, что тексты XVIII века теперь надо читать со словарем. И ничего, язык справился, переварил эту кашу.

Михаил Эпштейн: В XVIII веке русский язык очень много заимствовал. Из французского, из немецкого, из голландского, из польского. Но тогда в русском языке, да и в русской социальной жизни оказалась возможность как-то не просто усвоить эти заимствования, но и найти свои способы лексического и понятийного обогащения языка. Поэтому, например, Ломоносов или Карамзин, которые обогатили русский язык. Ломоносов – это и слово "кислород", и слово "градусник", или, я уж не помню... бесчисленное количество таких научно-повседневных слов, которые вошли в язык.

Владимир Абаринов: Преломление, равновесие, горизонт, кислота, вещество...

Михаил Эпштейн: Карамзин с такими словами, как "промышленность" или "влюбленность", "человечность"... Да и сами суффиксы абстрактные "-ость", "-ство" впервые в это время вводятся систематически в русский язык. Так что русский язык это выдержал и в XIX веке не просто стал развиваться за счет заимствований, но и на своей собственной корневой основе – отсюда величие русской литературы XIX века.

А в советское время, несмотря на то что был воздвигнут "железный занавес", и не только в политике, но и в культуре, и в языке, вот если судить по ежегоднику "Новые слова и значения", который публиковался в 70–80-е годы, каждый день в русский язык вливалось шесть-семь новых слов иностранного происхождения. Неологизмов на русской корневой основе практически не было. Что в постсоветское время происходит – это действительно потоп. Это вопрос к будущему: долго ли еще может существовать русский язык, если его лексическая составляющая все больше англизируется. Посмотрите текст в любой газете: сколько там русских слов соотносительно с английскими? Естественно, бóльшая часть этих слов лучше передается на латинице, чем на кириллице. Вот еще в чем проблема – что у русского другой алфавит, и иностранные слова выглядят очень неестественно на русском языке – какой-нибудь там "менеджер" или "бодибилдинг". Когда они на латинице, они совершенно прозрачны. С такими темпами англизации, конечно, через 20–30 лет перед русским языком встанет та же проблема, что перед другими языками, как говорится, народов СССР, – переход на латиницу.

Непереводимое русское слово - стерлядь. По-английски эта рыба называется sterlet. Рисунок из коллекции Iconographia Zoologica Нидерландского королевского зоологического общества. 1881-1883

Владимир Абаринов: По-моему, молодежный, сетевой сленг очень бурно развиваются. Если мы вспомним "Заводной апельсин" Энтони Берджесса, то там британские тинейджеры говорят на смеси английского с русским, к роману приложен словарь этих русских слов. В современной России именно это и происходит – с обратным знаком.

Михаил Эпштейн: А какие слова употребляют подростки? Я имею в виду, какой вклад это вносит?.. Та банда в "Заводном апельсине", они использовали русские слова некоторые в своем жаргоне. Я так понимаю, что русский молодежный сленг – это в основном английский язык, еще более концентрированно английский, чем у взрослых.

Владимир Абаринов: Опять же дело в реалиях. Пушкин не знал, как по-русски назвать панталоны, а Набоков называет "ковбойскими панталонами" джинсы, которые носит Лолита. Он многое очень изобретательно перевел, но я нашел в "Лолите" место, где даже Набоков не смог перевести самого себя. Это то место, где Лолита показывает свой подруге Моне свитер из виргинской шерсти, а та ей говорит: "Вот и все, что есть у тебя в смысле девственности". Штат Вирджиния назван в честь королевы-девственницы Елизаветы I, virgin – девственница по-английски. Сегодня почти любой русский подросток поймет это без всякого перевода, хотя он может и не знать историю слова "Вирджиния".

Михаил Эпштейн: Ну, Набоков как раз в послесловии к "Лолите" объясняет трудности своего переводческого опыта тем, что русский язык, может, и равнодостоен английскому в отношении каких-то переливов природы, ужимок, каких-то особенностей телосложения, но все, что касается интеллектуальной жизни, техники, спорта – все это крайне чопорно, вульгарно, неестественно по-русски, и в этом смысле он напоминает гениального юношу в сравнении со зрелым гением английского языка.

Владимир Абаринов: Процитируем:

"Американскому читателю я так страстно твержу о превосходстве моего русского слога над моим слогом английским, что иной славист может и впрямь подумать, что мой перевод "Лолиты" во сто раз лучше оригинала. Меня же только мутит ныне от дребезжания моих ржавых русских струн. История этого перевода – история разочарования. Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов, все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям — становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма".

Михаил Эпштейн: Но вот прошло уже – сколько?.. 70–80 лет, и надо сказать, что этот гениальный юноша по мере взросления как-то не слишком проявил свои гениальные задатки. Все то же самое, о чем говорил Набоков, какая-то недаровитость в отношении каких-то сложных интеллектуальных понятий, технических идей – все это приходится брать из английского, на русском языке это как-то не работает. Ну, отчасти потому, что Россия не вносит соответствующего вклада в первенство в развитии соответствующих областей техники, науки, сознания. Так что это не просто языковая проблема – это проблема цивилизационного отставания.

Принцессы Маргарет и Элизабет, будущая королева, занимаются верховой ездой в своем любимом головном уборе – babushka. Виндзорский замок. Кинохроника British Pathė. 1946

Владимир Абаринов: Что с этим делать?

Михаил Эпштейн: Каждый должен в свою меру пытаться этот вопрос решить для себя. Солженицын, например, в "Словаре русского языкового расширения", если помните, в 1990 году, кажется, вышел, он пытался решить проблему бедности русского языка путем привлечения слов забытых из XIX века. Его словарь – это, собственно, такой конспект словаря Даля, он там не придумывает практически новых слов, он просто далевский лексикон разжижает, берет из него то, что может оказаться полезным для XX века. Но в основном это названия каких-то ремесел, промыслов – того, что действительно осталось в XIX веке. И мне кажется, такой вот консервативный проект расширения русского языка за счет заимствований собственного прошлого вместо заимствований из иностранного настоящего, он по-своему красивый, но бесперспективный. Поэтому мой проект – это проект не возрождения умерших слов, а энергии, энергии словообразования, чтобы русские корни продолжали расти. Они же вымирают. Вот если вы сравните, сколько слов с корнем "люб" даже не в далевском словаре, где много диалектных слов, а в академическом словаре 1840-х годов. Так вот в русском языке из примерно трехсот слов с корнем "люб" осталось где-то около 50. И так со многими другими корнями, решающими для выражения каких-то нравственных смыслов, духовных смыслов – например, корень "добр – добрый", "зло – злой". Примерно в 4, 5, 6 раз сократилось поголовье русских слов с этими корнями. Вот если мы сможем внести энергию смыслопорождения в эти слова, тогда русский язык будет жить. Если нет – ну что, он перейдет в такую местную, диалектную разновидность английского.

Владимир Абаринов: Мне кажется, это во многом вопрос личного выбора. Скажем, есть хакер, а есть взломщик. Вы лично какое слово употребите?

Михаил Эпштейн: Знаете, это зависит от того, о чем идет речь. Если о современных компьютерных делах, то, наверное, "хакер". Конечно. А если о взломе квартиры или человеческой души, то я употреблю слово "взломщик".

Владимир Абаринов: А еще мы вечно недовольны тем, как иностранцы переводят нашу великую литературу. Ну и правда, если посмотреть переводы Гоголя – где там "жидомор", где "фетюк"? Где "какие ты забранки пригинаешь" или "засопел во всю насосную завертку"? Я уж не говорю про двойной смысл таких выражений, как "ревизская сказка", "купчая крепость", "мертвые души". В этом смысле англоязычной литературе, может быть, больше повезло в русском языке.

Михаил Эпштейн: Знаете, я вряд ли с вами соглашусь в вопросе, как переводится английская классика на русский и как переводится русская на английский. Диккенса перевели и успокоились, и существует это вот 30-томное издание Диккенса с классическими переводами, и если кто-то попробует заново перевести Диккенса, ему скажут: ты что, сумасшедший? вот есть эти классические переводы. Таким образом, переводы Диккенса, сделанные в 30-е, 40-е, 50-е годы, остаются для нас единственно доступными. И это говорит о динамике, а вернее, о статике самого языка.

А как в английском? Романы Достоевского переводятся в среднем каждые пять лет заново. Потому что меняется язык. Потому что на одно русское слово приходится пять или десять английских слов, так что возможности комбинирования, выбора бесконечны. Это для меня большая, кстати, проблема. Потому что я преподаю, допустим, Достоевского в университете своим студентам, и только я успел разметить один перевод для преподавания, а его уже трудно достать, уже выбросили новый в Амазоне, и они покупают новый перевод. "Онегин". Сравним "Евгения Онегина" и "Дон Жуана" Байрона, поскольку "Евгений Онегин" – это пушкинский отзыв на байроновского "Дон Жуана", такое в своем роде подражание. Так вот "Дон Жуан" Байрона существует в одном... ну, были старинные два или три перевода, но в основном только в одном переводе Татьяны Гнедич, которая его перевела, когда находилась в ГУЛАГе. То есть где-то уже лет 80 этому переводу. "Евгений Онегин" опять-таки переводится все чаще и чаще, существует по крайней мере 50 переводов "Онегина" на английский язык, причем есть несколько совершенно блистательных – Джонсона, Фейлена, где воспроизводятся онегинская строфа, рифмовка. Это говорит о подвижности языка, о его динамике, о том, насколько он способен гибко передать, причем переходя из одного языкового поколения в другое, особенности оригинала. А в русском языке как бы ничего не происходит в этом смысле. И отсутствие новых переводов как раз об этом и говорит.

Одна из самых любимых американцами собачьих пород - Samoyed. Самоедами назывались в царской России ненцы и родственные им северные народы. Однако это тоже искаженное заимствование из саамского языка. © 2011 Ron Armstrong

Владимир Абаринов: Тут я вынужден согласиться. Но не в смысле устарелости – Диккенса и надо переводить архаичным, стилизованным языком. Но эти книги надо если не переводить заново, то по крайней мере очень серьезно редактировать старые переводы – в них многое недопонято, не узнаны какие-то намеки на актуальные для автора обстоятельства, культурные аллюзии, не опознаны или неправильно атрибутированы цитаты. Я, например, нашел такую ошибку в переводе "Тайны Эдвина Друда", а она может иметь ключевое значение для разгадки этой самой тайны. В переводах О. Генри – очень, кстати, изощренного автора в смысле языковой игры – у него герои пьют "бурбонское". Ну и так далее. И все это так и переиздается без малейшей правки.

Михаил Эпштейн: Перевод должен обновляться, особенно классических произведений, каждые ну если не пять, то десять лет. В России нет совершенно такой традиции. Вот переводы Левика, например. Классика перевода. Он переводил всех. Гете он переводил, Ронсара, всю классику XVIII и XIX века. И он считался переводчиком номер один. Он действительно замечательный переводчик, но они все у него говорят одним и тем же языком, языком русской романтической поэзии, и отличить Ронсара от Бодлера в его переводе очень трудно. И это не его вина, просто такой язык был, русский литературный язык, он из XIX века все тянулся и до сих пор дотянулся, очень мало изменяясь.

Владимир Абаринов: Да, Левик даже имя героини шекспировской "Зимней сказки" Пердиты перевел словом "Утрата" – видимо, решил, что "Пердита" неприлично звучит по-русски. Но все же, возвращаясь к заимствованиям. Язык, когда в него попадает чужое слово, приручает его, одомашнивает. Я уже приводил английское слово knout от русского "кнут". А иногда из, так сказать, запчастей чужого языка конструирует свое. К примеру, "отказник" превратился в английском в refusnik: к английскому корню refuse приделали русский суффикс "ник". Несколько лет назад в одной новоанглийской частной школе для девочек обнаружилось тайное общество, и как же оно называлось? The Oprichniki. Корень русский, артикль и окончание множественного числа английские. В русском языке то же самое. Знаете, что такое "недоанглосакс"? Это как раз человек, неумеренно употребляющий английские слова. А есть еще "недоютюбер" – завел аккаунт в "ютьюбе", но ничего туда не выкладывает. А есть "телекиллер" – обе части английские, но в английском такого слова нет.

Русская дама из Канады в совершенстве владеет рунглишем.

Михаил Эпштейн: Знаете, когда русский язык создает некоторые эквиваленты, то они обретают в языке свое собственное звучание, и чтобы перевести их обратно на английский, уже недостаточно слова-оригинала. Ну например, "креатив". Очень не нравилось многим, меня тоже раздражало: зачем, если есть слово "творческий"? А на самом деле оно пошло, оно обладает своим собственным потенциалом в русском языке. "Креативный" и "творческий" – это разные вещи. И вот как перевести обратно на английский такое слово, как "креативчик" ("слушай, у тебя креативчик ничего получился")? Уже английским словом creative не переведешь, это уже какое-то другое слово. То есть есть какая-то переводимость, но не сводимость переведенного слова к оригиналу, к источнику.

Владимир Абаринов: Очень много таких слов именно в сетевом жаргоне. "Емеля" – какая прекрасная адаптация английского email, сразу слышится "мели, Емеля, твоя неделя". А "шерить", "лайкать", "банить", "зафрендить" и "отфрендить", а "фотожаба"!

Михаил Эпштейн: В этом, собственно, и смысл всякого перевода: обратно перевести уже нельзя, что-то происходит нередуцируемое в процессе перевода. Да и сейчас, я вам скажу, в связи с тем, что все больше и больше людей становятся билингвами, им, в общем, уже перевод даже не нужен. Им нужно, как я это называю, не translation, а interlation. Интересно сравнивать, как один и тот же текст звучит на русском и на английском, но не в плане эквивалентности, а в плане как раз различия – какие смыслы выделяет тот или иной язык в своей работе на одну и ту же тему.

Вот, например, Бродский писал по-русски, потом переводил себя же на английский. У него есть по-русски такая строка: "Одиночество есть человек в квадрате". А на английский он переводит эту же строку так: Loneliness cubes a man at random. То есть: "Одиночество – это человек, возведенный случайно в куб". Возникает вопрос: почему квадрат по-русски, почему куб по-английски и почему прибавляется в английском random ("наугад"). И человеку, более-менее знакомому с двумя языками, интересно не то, чем одна строка эквивалентна другой, а чем они различаются. Как вот особая кривизна русского языка и английского языка по-разному проявляют себя в этих строках. Когда я что-то напишу по-русски, а потом хочу перевести это на английский, получается что-то достаточно другое. И возникает следующий соблазн: перевести то, что прибавилось в английском, обратно на русский. Когда это переводится обратно на русский, тоже что-то новое возникает, это надо переводить обратно на английский – то есть в принципе это такая вот бесконечная чехарда или такие вот наставленные друг на друга зеркала, в которых все время происходят какие-то перемены, каждое зеркало создает свой угол преломления, и это уже иначе выглядит в зеркале другого языка. То есть это игра, это на самом деле даже гораздо интересней, чем перевод традиционный с поиском эквивалентности. Это как раз поиск неэквивалентности, поиск такого вот творческого взаимоотношения языков, когда каждый из них по-своему говорит об одном и том же, но вот именно то, что каждый язык это делает по-своему, для билингв обладает особой ценностью.

Владимир Абаринов: "Трудный этот русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный. Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну, взять французскую речь. Всё хорошо и понятно. Кескесе, мерси, комси – все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова. А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой – беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением. От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы".

Это Зощенко, рассказ 1925 года.

С нами сегодня был эссеист, лингвист и литературовед Михаил Эпштейн. Мы слушали композицию Джозефа Кобба Russian Rag на основе Прелюдии Сергея Рахманинова до-диез минор, танцевальный оркестр отеля "Уолдорд-Астория" под управлением Джозефа Некта, запись 1921 года, "Эй, ухнем!" в обработке Гленна Миллерра и в исполнении его оркестра, сочинение Фреда Фишера Blue Is the Night в исполнении джаз-оркестра под управлением Якова Скоморовского, соло на трубе – Яков Скоморовский, на гавайской гитере – Джон Данкер, запись 1932 года. А сейчас слушаем композицию Джорджа Гершвина "Лебедь" в исполнении трио Леонида Чижика, запись 1977 года.

(Музыка)