Марина Ефимова: Первый раз я была в Израиле в конце 80-х, весной, одна. Прилетела вечером в темноте, в аэропорт, который все называли Лод, хотя он уже лет десять назад был переименован в аэропорт Бен Гуриона. В аэропорту поразили две вещи: первая – таможенный досмотр, во время которого не просто перебирали багаж, но задавали вопросы и смотрели в лицо, прямо в глаза. Я даже поверила, что так можно определить злоумышленника, во всяком случае, израильтяне могут определить. Вторую особенность увидела, пока ждала маршрутку. Два молодых охранника быстрым шагом, ни на секунду не останавливаясь, обходили всё помещение, двигаясь навстречу друг другу. Заглядывали во все углы, под скамьи, в урны. Один, помню, проверял каждый раз ведерко с зонтиками у киоска. Завершив полный обход, тут же начинали сначала. Оба были чрезвычайно сосредоточены, ни разу не отвлеклись и выглядели не служащими, охранявшими аэропорт, а солдатами, охраняющими страну.
Маршрутка – шерут – не отправлялась в путь, пока не были заполнены все места, и я явно опаздывала ко времени, когда меня ждали в Йерусалиме друзья: Руфь Александровна и Илья Захарович Серманы. Мне не хотелось их волновать – Руне было за семьдесят, Илье Захаровичу – за восемьдесят. Но пришлось ждать шерут, потому что такси меня бы разорило.
Шерут неспешно колесил по тёмному городу, развозя 15 пассажиров. Когда дошла очередь до меня, осталось человек 5. И тут шофёр заблудился. Именно на моём адресе – в районе Цви Херц – на окраине Йерусалима. Мы кружили и кружили, пассажиры страдали, а поскольку евреи не могут страдать молча, то они тихонько причитали, очень громко вздыхали, а один повторял, что у меня неверный адрес. Я тоже нервничала и извинялась по-английски. Водитель был, к счастью, спокоен – возможно, не был евреем. Миновала полночь. Все, кроме водителя, уже отчаялись, и вдруг, на каком-то десятом по счёту безнадёжном повороте, на склоне, заросшем соснами, на террасе перед двумя многоэтажными домами я увидела Руню, которая топталась под фонарём и курила. Руня ругала меня за своё беспокойство, обнимала, кормила пережаренным, как всегда, мясом. Встал с постели и в пижаме вышел к столу Илья Захарович. Мы пили вино с тортом, говорили-говорили, и в постель я уже не легла, а упала.
В окно я увидела Библию – не в том смысле, что она была божественно хороша, а в том, что она имела очевидное и непосредственное отношение к Божественному
Утром проснулась рано. Окно в комнате было закрыто не шторой, а какой-то невиданной ставней из деревянных плашек. В щели светило солнце. Я ставни с трудом открыла, призвав на помощь своё инженерное образование. И то, что я увидела за окном, стало моим самым сильным впечатлением в Израиле.
Я увидела Иудейскую пустыню – бескрайнюю, светло-серую и каменистую, с редкими оливковыми рощами. И вдали – отару овец – белых и чёрных. Где-то очень далеко тонкий голос тянул однообразную мелодию (это был голос муэдзина из арабской деревни). Словом, в окно я увидела Библию – действительно существующую, ожившую и божественную – не в том смысле, что она была божественно хороша, а в том, что она имела очевидное и непосредственное отношение к Божественному. И по сравнению с этим библейским видом все осмотренные потом синагоги и мечети, все католические и православные церкви и монастыри Святой Земли – постройки 12–13-го веков – показались мне обычным, привычным, много раз виденным новостроем.
Эта пустыня была сама древность – такой непредставимой глубины, что ясно стало, почему Томас Манн так долго приступает к ней в предисловии к роману "Иосиф и его братья", так долго уговаривает читателя рискнуть погрузиться вместе с ним в библейскую сагу:
"Разве мы собираемся прыгнуть напропалую в колодец? – пишет он. – Отнюдь нет. Мы спустимся чуть глубже, чем на три тысячи лет, – а что это по сравнению с бездонностью времени? Там у людей нет ни глаз на лбу, ни рогов, и они не сражаются с летающими ящерами: это такие же люди, как и мы, если не считать некоторой мечтательной неточности их мышления"…
С окраины Цви-Херц в центр Йерусалима ходил автобус. Перед первой поездкой я прослушала рунину инструкцию: не гулять по глухим переулкам, по арабским районам, по кварталам ортодоксов (потому что сегодня суббота), вообще по Старому городу – там нынче опасно, и во всём городе опасно – три недели назад был взрыв у выхода с базара.
Остановка автобуса в Цви Херце находилась на шоссе с цветником посредине, где между низкими кустами роз были проложены по земле шланги – капельная поливка. В первое утро я пришла на остановку раньше других пассажиров. Вскоре стал собираться народ, но очередь не образовал, стоял аморфной толпой. Когда подошёл автобус, толпа как-то спокойно и решительно в него втянулась, оставив меня последней. Автобус был заполнен, но одно сидячее место почему-то осталось пустым. Оно было в таком вроде как купе с двумя мягкими скамьями друг против друга. Три места из четырёх были заняты немолодыми ортодоксальными евреями в шляпах, нелепо сидевших на головах, потому что их надевают поверх кипы. Мужчины оживленно разговаривали. Но как только я села на свободное место, они резко замолчали на полуслове и все трое опустили глаза. Так и просидели 20 минут до центра – молча и с опущенными головами. Мне было неловко, что я своим присутствием испортила их беседу, но не стоять же 20 минут ради чужих святынь. И я всю дорогу с наслаждением разглядывала ехавших в автобусе маленьких ортодоксальных мальчиков лет четырёх-пяти, с длинными русыми пейсами и интеллигентными личиками. Они упоённо болтали, смеялись, тыкали пальцами в окна на что-то, что насмешило их на улице, дружелюбно поглядывали на взрослых и вызывали безотчётное желание их защитить.
Осталось общее впечатление странной смеси величия священной древности с какой-то осовремененной, но неизбывной провинциальностью
Руниными предостережениями я, естественно, пренебрегла и бродила по Йерусалиму всюду, куда меня заносили ноги. Осталось общее впечатление странной смеси величия священной древности с какой-то осовремененной, но неизбывной провинциальностью. Осталось впечатление самых будничных будней постоянно воюющей страны, которая относится к войне, как к очередной житейской неприятности. Базар ломился от обилия монструозно огромных овощей и фруктов: редиска размером с помидоры, помидоры размером с дыню, джунгли кинзы, зелёного лука и прочей зелени, кровавые разломленные гранаты, всё это на прилавках холмами, россыпями... Я вышла из его огромных ворот на грязноватую улицу, и прямо передо мной – встреча двух немолодых приятелей – как раз на месте недавнего взрыва. Один с кошёлками, другой в длинном поношенном пальто и с автоматом Узи через плечо. Разговор явно будничный, на лицах мелкая озабоченность и еврейская скорбь, автомат явно натирает плечо. Поговорили, покивали друг другу и разошлись в разные стороны.
Контрастом впечатлению будничности были молодые люди в военной форме, которые часто попадались на улицах (девушек форма удивительным образом не лишала женственности, возможно потому, что волосы у всех были не острижены – у одной коса, у другой кудри, у третьей – модная стрижка). Все они держались группами и, встретившись на улице с другой группой, бросались обниматься, радостно что-то обсуждали, смеялись, вскидывая поудобней на плечах автоматы Узи. Все были крепкие, смуглые, с яркими лицами, в которых обаятельно уживалось подростковое озорство с солдатской многотерпеливостью. Но самым заметным на их лицах, как мне показалось, было спокойное выражение готовности. Ко всему. И мне вспомнилась история Василия Аксёнова, много раз, я думаю, уже пересказанная: во время Шестидневной войны 1967 года, в июньской Москве, в длинной очереди к пивному ларьку мужчины обсуждали израильские события, и один сказал: "Вы посмотрите, как евреи накостыляли арабам, а у нас всегда говорили: евреи, мол, трусы, воевать не умеют". Другой возразил запальчиво: "Ты чего мелешь? В Израиле, ведь, не эти евреи воюют, а другие..." – "Какие другие?" – "Древние".
К вечеру я устала до изнеможения, а остановку нужного автобуса не нашла. Пройдя раза три из конца в конец улицу, где эта остановка должна быть, я потеряла терпение, остановилась посреди тротуара и громко сказала по-русски:
– Извините, пожалуйста, не поможете ли...
Я не успела договорить, как ко мне подошли сразу человека четыре. Один сказал, что ему нужно в тот же район, и мы поехали вместе. Моему попутчику было за сорок, прилично одет, худощав и миловиден. Но в его лице сразу бросалась в глаза потерянность и застарелая тоска иммигранта. По дороге он жаловался на страну, а по существу – на свою несовместимость со страной.
В чужой стране иммигранта спасает любопытство, психологическая гибкость или несгибаемая целеустремлённость. Если хотя бы одного из этих свойств нет, ему хана
Не получается всё сводить к приемлемости политической системы в новой стране и даже к родству и теплу общей с аборигенами национальности. Конечно, это роднит со страной, но сколько еще остается важных несовпадений: привычки, выработанные особенностями общественной жизни, социальные и психологические критерии, способы общения. Добавим другое чувство юмора, другие культурные вкусы, другое ощущение того, что принято или не принято, что каждому обидно или никому непонятно. То есть, вообще говоря, не совпадает весь душевный склад, который вырастает и укореняется в человеке с раннего детства, не совпадает духовный багаж, накопившийся за жизнь. В чужой стране иммигранта спасает любопытство, психологическая гибкость или несгибаемая целеустремлённость. Если хотя бы одного из этих свойств нет, ему хана.
Моему попутчику так было тошно, что он никак не мог со мной распрощаться. Видимо я, хоть и прожила к тому времени десять лет в Америке, осталась узнаваемой обитательницей старого и знакомого ему мира советской городской России 60–70-х годов.
Я часто вспоминала этого моего несчастливого попутчика. Позже его ситуацию напомнила мне увиденная по телевидению исповедь американки, которая усыновила и привезла из России, из детского дома десятилетнего мальчика. Они с мужем – люди ответственные – изучили педагогические материалы, проконсультировались с психологом. Они приготовили для ребёнка всё, что предусматривало американское воспитание подростка, они старались создать ему здоровую, бодрую, трудовую, достойную жизнь – так, как это принято в Америке. Реакция мальчика была для них загадкой. Он забился в угол своей уютной отдельной комнаты, не дотрагивался до спортивных принадлежностей и электронных игрушек, ни с кем не хотел общаться и был постоянно хмур и даже зол. Ничто не могло вытащить его из состояния враждебной тоски. Приемные родители снова советовались с детскими психологами, с опытными учителями – американскими, разумеется. Их советы не помогали. Ребёнок был очевидно и ужасно несчастен. Они начали подумывать о возвращении его в Россию.
Рассказ американки был душераздирающим – было ясно, как страстно эта женщина хотела добра своему загадочному приёмышу, сколько они с мужем потратили душевных сил и денег, чтобы исправить ситуацию. Не знаю, чем эта история закончилась, но мне кажется, эти достойные и добрые американцы приготовили детдомовскому русскому мальчишке среду обитания, в которой он не мог обитать. Он не умел в ней ориентироваться. С переездом он лишился даже интуиции. Мой личный опыт показал мне, что детская отзывчивость на окружающую среду невероятно сильна, сложна и часто непредсказуема. Наша дочь Наташа, которую мы привезли в Америку пятилетним русским интеллигентным ребёнком, вскоре забыла не только русский язык. Она с таким энтузиазмом приспосабливалась к новой жизни, что школа и семьи соучеников стали для неё большей реальностью, чем собственная семья, так непохожая на американскую. Потом, уже взрослой, она призналась, что несколько лет мы были для нее такими же ненастоящими людьми, как персонажи мультфильма.
Наша родина – мировая культура. И мы возим ее с собой
Мои друзья Серманы (петербуржцы) быстро прижились в Израиле будучи уже очень пожилыми людьми. Илья Захарович – литературовед, отсидевший шесть лет в сталинских лагерях в конце 40-х годов, – объяснял это так: "Наша родина – мировая культура. И мы возим ее с собой". Но думаю, роль сыграло и отношение к Израилю страстной и темпераментной Руни – то единственное отношение, которое может сделать иммигранта израильтянином: любовь к этой стране как к единственному надёжному прибежищу еврея, потому что здесь может быть всё что угодно, но только не антисемитизм. Любовь во что бы то ни стало.
Прижиться-то они прижились, и Илья Захарович вскоре после приезда уже профессорствовал в Йерусалимском университете, но вечером компания в их доме – одни россияне. И беседа, начавшись с насущных жизненных проблем, быстро взмывает от дольнего к горнему. Сначала – об истории гениального русского перевода романа Томаса Манна "Иосиф и его братья", который я перечитывала и привезла с собой. Соломон Апт переводил его 7 лет – столько, сколько Иаков работал на Лавана, чтобы получить Рахиль. Полтора года Апт работал над первым томом, а закончив, понял, что выбрал неверный тон, и начал всё сначала. Потом кто-то из гостей рассказал о борьбе научной информации с библейской легендой в изучении реальной исторической фигуры царя Давида; потом перескочили на стилистические новаторства молодой русской прозы. И всё это вперемешку с последними анекдотами (к слову), с пересказом недавних удачных шуток, с мелькнувшими наблюдениями – словом, почти по манновскому принципу, пример которого он приводит в беседе, подслушанной три тысячи лет назад:
"В беседе никто не спешил приступить к делу. Именно потому, что это дело и было предметом разговора, ему, ради высшей человечности, непременно следовало придать видимость чего-то презренного. Ведь, в сущности, роскошь неделовитости и почётное господство прекрасной формы, а значит, благородно-беспечная трата времени на нее – это и есть достойное человека благо, даруемое цивилизацией, а не просто природой".
Ночью я снова смотрела на пустыню – с балкона. Её небо было иллюминировано, кажется, всеми известными созвездиями – как в учебнике астрономии и как в предисловии к роману, где автор уговаривает нас спуститься в страну Иосифа Прекрасного: "немного пыльную и каменистую, но совсем не сумасшедшую, над которой ходят знакомые нам звёзды... Откройте глаза, если вы зажмурились перед спуском. Мы на месте. Вот они, глядите, – редкие лунные тени на мирных холмах, вот она, ощутите, мягкая свежесть по-летнему звёздной весенней ночи!"
Где-то здесь, под этими же созвездиями человек по имени Авраам (если это был он) "открыл" Бога, по выражению Томаса Манна, – Бога невидимого и недоказуемого. И Манн даёт в своём романе намёк наразгадку этого открытия-из-открытий – намёк столь же убедительный и столь же сомнительный, как и вся его волшебная, соблазнительная интерпретация библейской истории:
"Его труды и поиски, – пишет он об Аврааме, – определялись одним личным, свойственным именно ему представлением, что знать, кому или чему человек служит, необычайно важно".
А сейчас, а для нас разве не важно?
Путаный город. Обязательно берите там экскурсии. А то мы с мужем Гроба Господня обыскались
В Америке знакомая эмигрантка предупреждала всех едущих в Йерусалим: "Путаный город. Обязательно берите там экскурсии. А то мы с мужем Гроба Господня обыскались". Поэтому к храму Гроба Господня я отправилась с провожатыми. Храм этот (как, наверное, всем известно) построен на предполагаемой вершине Голгофы, а улица, ведущая к нему, – это Крестный путь Христа от места суда над Ним в Претории (резиденции Понтия Пилата) до места распятия на вершине горы. Сама улица (которая называется Путь скорби – Виа Долороза) до сих пор выглядит древней и представляет собой пологую лестницу с очень широкими, низкими ступенями. Она идёт почти всё время под арками или под узкими перемычками, пересекаясь в каком-то месте с шумной базарной улицей Сукхан эз Зайн. С обеих её сторон стоят средневекового вида здания: то лавки, то церкви и часовни, выстроенные на местах так называемых "стояний". Это те места, где, по преданию, Христос падал от изнеможения под тяжестью креста, или где кто-то милосердно помог Ему, подал воды. Всего таких "стояний" 14: девять на улице, а последние пять – внутри самого храма.
День, когда я попала на Виа Долороза, был на пике туристского сезона. По улице вплотную друг за другом двигались группы паломников и туристов. Японцы шли под цветными зонтиками – каждая группа с зонтиками одного цвета. Русские – с флажками. Другие группы были снабжены вымпелами или даже игрушечными ветрячками из цветной фольги, которые сверкали и крутились на ходу. Во главе каждой группы – экскурсовод с мегафоном. Все двигались очень медленно, солнце палило, была ужасная толчея, у лавок клубились покупатели, кругом стоял людской гомон, который перекрывался хором оглушительных, надрывных криков экскурсоводов: "На этом месте Христос споткнулся во второй раз!!!"
Перед громадой Храма Гроба Господня на небольшой площадке, на низкой каменной ограде отдыхали преодолевшие Крестный путь туристы постарше. В сторонке громоздилась куча рюкзаков под охраной нескольких студентов, на чьих лицах было написано, что им хочется побренчать на гитаре, но они тоже не лыком шиты. По площадке бегали неутомимые дети, а посредине медленно и одиноко ползла на коленях к дверям храма интеллигентного вида женщина.
Внутри Храм оказался неслыханной религиозной коммуналкой. Отсеки Храма (формально – церкви) каждой христианской деноминации были чрезвычайно разными: большие католический и православный отсеки освещал блеск золочёного убранства, удвоенный жаркими огнями свечей. Тут толпились паломники. А потом я случайно забрела в отсек, который был тёмной комнаткой, совершенно пустой, если не считать домашнего пыльного комода, на котором лежала небольшая бумажная репродукция иконы. Службы в больших "отсеках" шли почти подряд, с короткими перерывами. В один из перерывов я увидела, как в каком-то закутке два молодых священника торопливо переодевались из одного облачения в другое.
Место, где две тысячи лет назад стоял крест Распятия, было научно определено и окружено оградкой. Но поскольку находится оно намного ниже нынешней поверхности земли, люди, желавшие на него посмотреть (или, может быть, прикоснуться к нему), ложились около проделанного в полу отверстия, и почти ныряли туда с головой. Глядя на это археологически подготовленное место поклонения, я подумала, что сама я уже безнадёжно соблазнена обаянием литературных интерпретаций Библии (манновской, булгаковской) – настолько, что меня почти не трогают ни сердечная, простая, нетребовательная вера людей религиозных, ни строптивое желание людей образованных непременно получить доказательства исторической достоверности описанных в Библии мест и событий.
Так что пока "маршрут" Крестного пути ориентирован не на научную достоверность, а на традицию
Что касается исторической достоверности, то я, конечно, тоже подначиталась информации о недавних научных изысканиях, показавших, например, что суд над Христом проходил не в Претории, а во дворце Ирода, в Башне Давида (которая сама хоть и была построена во 2-м веке до нашей эры, но перестраивалась в разные века христианскими, мусульманскими, мамлюкскими и османскими завоевателями). Так что пока "маршрут" Крестного пути ориентирован не на научную достоверность, а на традицию. "Традиция" же возникла лишь в XIII веке, когда доминиканский миссионер Монтекроче впервые описал Крестный путь Христа. А канонизирован он еще на столетие позже – администрацией Францисканского ордена и папой Клементом VI. Отсюда, видимо, и латинское название улицы Виа Долороза.
Если ко всему этому принять во внимание, что в I веке нашей эры, после описанного Иосифом Флавием Иудейского восстания, Йерусалим был разрушен, что запустение длилось десятилетиями, что потом на месте Йерусалима успел даже ненадолго (лет на 150) вырасти римский город Элия Капитолина, то думается, что плодотворнее и безошибочнее принимать библейские истории с мудрой приблизительностью Томаса Манна:
"Трудно повествовать о людях, не знавших толком, кто они такие... – пишет он в романе "Иосиф и его братья". – Пришелец из Халдеи Авраам был отцом Исаака, которого он хотел заколоть на жертвеннике. Но насколько невероятно, чтобы тот Исаак был дедом Иосифа, которого мы только что видели у колодца, настолько вероятно, что дед Иосифа отчасти путал себя с тем Исааком, который чуть не погиб на жертвеннике. Предание об Иосифе Прекрасном благочестиво сокращает ту череду поколений, что должна была заполнить века, отделявшие Иосифа от урского Авраама... Прошлое – это колодец глубины несказанной. Не вернее ли назвать его просто бездонным? Так будет вернее и в том случае, когда речь идет о прошлом всего только человека, о том загадочном бытии, в которое входит и наша собственная, полная естественных радостей и сверхъестественных горестей жизнь... Ведь чем ниже спускаешься в преисподнюю прошлого, тем больше убеждаешься, что первоосновы рода человеческого, его истории, его цивилизации совершенно недостижимы, что они снова и снова уходят от нашего лота в бездонную глубь... То, что не поддаётся исследованию, словно бы подтрунивает над нашей исследовательской неуёмностью, приманивая нас к мнимым рубежам и вехам, за которыми, как только до них доберешься, сразу же открываются новые дали прошлого. Вот так же порой не можешь остановиться, шагая по берегу моря, потому что за каждой песчаной косой, к которой ты держал путь, тебя влекут к себе новые далёкие мысы".
Только пейзажи я была способна признать живыми свидетелями библейской истории
Когда я вышла из Храма Гроба Господня снова на латинскую, не очень убедительную, туристскую улицу Виа Долороза, она была всё такой же жаркой, пёстрой, забитой гомонящим народом, с теми же оглушительными выкриками мегафонов, звучащими смешно и нелепо, если вспомнить, о чем идет речь. Но может быть, что ОН так вот именно и шёл на казнь – по этой улице или по другой, но по такому же шумному базару, где большинству народа не было до Него никакого дела, где процессия, ведшая Его на распятие, мешала торговле, где кто-то плевал в Него, кто-то Ему сочувствовал, где женщины подавали Ему воду и обтирали лицо не потому, что знали и верили в Его ученье, а по жалостливости, вложенной в женские сердца испокон века. И где почти никто не мог ни понять Его, ни тем более предугадать Его роль.
Роман Томаса Манна, с его рассуждением о "благочестивом совмещении" разных эпох, которое позволяли себе библейские персонажи, создал и у меня настроение, при котором каждый коренной израильтянин казался мне не таким уж далёким потомком библейских Иаковов, Иосифов, Ревекк и Рахилей. Особенно реальным это ощущение стало в йерусалимском доме писателя и журналиста Марка Зайчика – ленинградца, приятеля Сергея Довлатова, с которым внешне они были похожи, как братья (во всяком случае, габаритами). Жена Марка – сабра, то есть, уроженка Израиля. Она внучка поселенцев начала 20-го века и дочь израильских социалистов, интеллектуалов, создателей йерусалимских музеев. Внешне – Элизабет Тэйлор в роли Клеопатры: белоснежная кожа, воронова крыла волосы и синие глаза. Говорили мы по-английски, поскольку русского она не знала. Я спросила, как отнеслись её родители к её браку с эмигрантом, с весёлым "биндюжником", с патриотом русской литературы и противником социализма. И она сказала: "С восторгом! Они считают, что Израилю необходимо обновление крови". К концу застолья появились два хозяйских сына – школьники, вернувшиеся со спортивных соревнований. В комнату вошли два Иосифа Прекрасных. Возможно, старые сабры правы насчёт обновления крови.
В конце моего первого визита в Израиль мне всё же сосватали гида по Йерусалиму – замечательного знатока. Он быстро раздражился на моё равнодушие к достопримечательностям. К слову сказать, за мои капризы мне отомстила одна достопримечательность, которую я как раз очень хотела увидеть – Гефсиманский сад был закрыт на просушку.
"Здесь, – говорил гид, – место дома, где Иисуса принимали Марфа и Мария". ( Вы серьёзно?..) "Тут – могила царя Давида". Да тут ли? Да и так ли важно это якобы точное, конкретное место, когда о самой фигуре царя Давида всё ещё идут яростные споры между историками с одинаковым уровнем знаний, но с разным уровнем доверия к Библии.
Когда в путеводителе по современному Израилю говорится, что шоссе номер 89 выведет вас в Верхнюю Галилею, это изумляет, как изумил бы доисторический рисунок на стене дискотеки
Совсем недавно я прочла в Нью-Йоркском книжном обозрении статью с говорящим названием "Построено на песке", где описывается дискуссия, переходящая в свару, между ведущими израильскими историками, из которых один традиционно считает царя Давида главой могучей и цветущей иудейской империи – началом еврейской государственности, а другой доказывает с археологическими данными в руках, что легендарный царь Давид был воинственным, но мелким бедуинским шейхом и никакой империи при нём не было.
Нет, только пейзажи я была способна признать живыми свидетелями библейской истории: усохшее Мертвое море, обмелевший Иордан, много раз менявшее название Тивериадское озеро, Иудейскую пустыню, отвесные скалы Масады. Ещё меня волновали древние имена современных израильских городков и районов с их автобусными вокзалами, турагентствами и магазинами сувениров: Вифлеем, Назарет, Яффа... Когда в путеводителе по современному Израилю говорится, что шоссе номер 89 выведет вас в Верхнюю Галилею, это изумляет, как изумил бы доисторический рисунок на стене дискотеки.
Если вернуться к манновской интерпретации библейских сюжетов, то надо заметить, что Манн не только подозревает библейских персонажей в лукавстве, когда они декларируют свою близость к легендарным предкам. У него есть и более шокирующие рассуждения – например, о лукавстве Бога,о покровительстве, которое Бог оказывает человеку чуть ли не в пику своему светозарному окружению – то есть, ангелам. "Мы и сейчас, – пишет Манн, – можем прочесть в древнееврейских комментариях к первобытной истории... что если бы бог мудро не умолчал о том, что в роду человеческом будут не только праведники, но и носители зла, царство строгости никогда не допустило бы сотворения человека". И далее:
"То, что бог сотворил этот мир добра и зла и принимает в нём участие, представляется ангелам барской причудой и вызывает у них обиду, так как они подозревают – и, наверное, не без основания, – что богу просто наскучила их величавая чистота".
В романе "Иосиф и его братья" есть абсолютно незабываемый персонаж – ворчливый, брюзгливый, но и таинственный молодой человек – ангел-проводник Иосифа, его гид, который очень неохотно выполняет задание, полученное Свыше. Этот унылый ангел видит только недостатки избалованного, хвастливого, эгоистичного мальчишки Иосифа, не понимая, почему именно ему уготована столь важная роль в судьбе его народа. И, как бы отвечая на эту возмущённую критику в адрес Иосифа, Манн пишет:
"...предание делит мир на три действующих лица – материю, душу и дух, – между каковыми, с участием божества, и разыгрывается тот роман, настоящим героем которого является склонная к авантюризму и благодаря авантюризму творческая душа человека... Благословенный – не значит святой, скорее – ищущий".
Не знаю, показывают ли нынешние гиды туристам предположительное место колодца, в который братья бросили библейского Иосифа, но, конечно, этот колодец может быть везде и всегда, и для всех; и сейчас он точно такой же по своей жестокой и преобразующей поучительности, как и три тысячи лет назад.
В Средиземное море я осторожно окунулась только во второй свой приезд в Израиль – в 1999 году. Я тогда приехала вместе с мужем, и мы отправились из Йерусалима в Тель-Авив, заехав сначала в его пригород – кажется, Бат-Ям – в гости к старому питерскому приятелю – замечательному (и теперь уже заслуженно знаменитому) кинооператору Петру Мостовому. Ехали на автобусе. По дороге поразил новостроечный район на склоне высокого холма. Вот одно из израильских чудес – его новостройки из розоватого камня – единственные из всех мной виденных – не оскорбляют глаз и не уродуют пейзаж. Горсть домов на холме по дороге в Тель-Авив издали выглядела так же естественно, как поросль опят на древесном стволе. Сильным впечатлением был молодой сосновый лес на склоне другого высокого холма – вдоль дороги. Там была остановка, и я успела разглядеть множество узких террас с насыпной землёй, укрепленной длиннющими оградами, сложенными из диких камней. Соснам тогда на вид было лет по 15–20. Можно представить себе трудоёмкость этого предприятия. Живой памятник национальной целеустремлённости.
Петя Мостовой встретил нас на автобусном вокзале и сказал, что их городок так густо населен бывшими россиянами, что они занимают все должности – от мэра до служащего в вокзальных уборных. С последним мы тут же и познакомились. Петя жил в не очень высоком и не очень многоквартирном доме на тихой зелёной улице. После обеда он повел нас осмотреть городок. Был чудный, тихий южный вечер. На соседней с домом улице Петя сразу завернул в местный парк – познакомить с мамой. Войдя под высокую арку входа, я обнаружила себя не только в другом городе, но в другой стране и в другой эпохе. Передо мной был Городской сад какого-нибудь южного русского города 1930-х годов. Он был тенистым, со множеством аллей и с "раковиной" эстрады, на которой играл небольшой местный оркестрик. На аллеях чуть ли не вплотную друг к другу стояли скамейки, и на них чуть ли не вплотную друг к другу сидели пожилые эмигранты и эмигрантки. Дамы все были в летних весёлых платьях (от которых у меня ностальгически захватило дух) и в соломенных шляпах, а некоторые даже в нитяных старомодных перчатках. В воздухе стоял слабый запах духов. По аллеям прогуливались пары и бегали дети. Оркестрик играл "На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест". Петина мама встретила нас с радостным возбуждением – как мне показалось, больше от удовольствия собственной жизни, к которой наше посещение ещё добавило удовольствия. После нескольких приветственных фраз она показала рукой на стоявшего рядом ровесника и не без горделивости представила его: "Познакомьтесь. Это мой бойфренд".
Я провела 44 года в Америке, но жила не среди американцев, а среди россиян
Мне не хотелось уходить из этого сада – таким уютным, южным, коллективным жильём на меня пахнуло. Это неплохая жизненная среда для эмигранта. У меня, собственно, она же – может быть, не такая уютная. Я провела 44 года в Америке, но жила не среди американцев, а среди россиян. Нет, у меня случались долгие и даже запомнившиеся отношения с американцами: с соседями, с одним молодым поэтом, со смешанной европейско-американской университетской компанией в Энн Арборе, с двумя-тремя американскими журналистами на Радио Свобода, с коллегами из "Голоса Америки". Но круг друзей – только из бывших жителей Союза. Подобное сообщество в эмиграции принято обидно называть гетто. Но про свою ситуацию скажу: дай бог всякому такое гетто.
Наутро Петя Мостовой повез нас в Тель-Авив – на праздничную набережную Средиземного моря. Её окружали разнообразные, яркие и красивые дома, многие были похожи на разноугольные толстые вафли – полюбившийся израильтянам стиль "баухаус". В море мы только окунулись. Оно было необыкновенно ласковым, но нас напугали рассказами о коварных ямах и подводных течениях. Потом мы с Петей завезли Игоря в гости к школьному другу и поехали в Яффу. Я помню, что уже за границей города мелькнул ненадолго унылый район – захламленные обочины, поржавевшие эстакады... На мой удивлённый вопрос Петя хмуро сказал: "Арабский квартал". И замолчал. И я больше ничего не спросила – уже успела почувствовать, какое это больное место. Пока не разберешься, лучше ничего не говорить... тем более если знаешь, что по-настоящему, всерьёз разбираться руки не дойдут.
Яффа десятками... нет, сотнями веков была портом – таким древним, что он уже при Клеопатре был древним. Порт этот за его необозримую историю дважды сносили с лица земли, но он был слишком древним, чтобы измениться до неузнаваемости. Сейчас Яффа с ее узкими улочками и изящно осовремененными, прилепленными друг к другу домиками стала единым комплексом искусств: маленькие картинные галереи, малюсенькие художественные мастерские и миниатюрные музеи. Но мы приехали туда в день, когда всё было закрыто. В безлюдных каменных улочках гулял морской ветер, и неожиданно подумалось, что в них удобно подкарауливать и нападать из-за угла. В городке проступило что-то портовое, что-то слишком скрытное, рисковое и лихое, чтобы быть изысканным центром художеств. В ее пустынной гавани явно не хватало пиратских фелук. С воды было видно, что городские стены срослись с камнями побережья и что Яффа кажется гораздо больше частью пейзажа, чем городом.
Смотришь на это, и трёх тысячелетий как не бывало:
"На закате путники расположились на ночлег у подножия гряды дюн... Жара стояла сильная, но теперь, когда небо уже угасало, дышать стало легче. Замирающее море с шёлковым шелестом накатывало плоские, неторопливые волны на берег, на его влажную кайму, щедро обагрённую алым солнцем заката. На привязи дремали верблюды. Неподалёку от берега парусное судно с короткой мачтой и со звериной головой на высоком форштевне тащило на юг неуклюжую баржу. “Ступай к господину, – сказал Иосифу погонщик. – Он зовёт тебя моими устами..."
Израиль – земля Библии. Одни едут туда с верой, другие с исследовательским интересом, я, как оказалось, – за ожившим мифом. И моими "гидами" были писатели, с их гениальной интуицией и с их способностью заразить нас если не точным знанием, то живым, почти личным интересом к событиям и людям, прошедшим по земле несчитаные века назад, заразить нас ощущением преемственности истории. "Праздник повествования, – писал Томас Манн, – ты торжественный наряд тайны жизни, ибо ты делаешь вневременность доступной народу и заклинаешь миф, чтобы он протекал вот сейчас и вот здесь".