Иван Шкотт (Болдырев). Собрание сочинений / сост. и ред. А. Слащевой и Т. Селиванова. М.: Common Place, 2020.
"Мудрость леса" посылаю в редакцию Вашего уважаемого журнала, исключительно надеясь на Ваше внимательное и снисходительное к ней отношение. Сюжет этой сказки-поэмы слышал в одной из советских тюрем. Очень прошу Вас дочитать ее до конца, ибо первые страницы принадлежат к самым слабым.
Письмо это, вместе с рукописью упомянутого рассказа, отложилось в архиве парижского еженедельника, а после ежемесячника "Звено". Портфель "Звена" попал в РГАЛИ вместе с другими материалами Русского зарубежного исторического архива. "Мудрость леса" ‒ сочинение, напоминающее скорее затянутое символистское стихотворение в прозе, ‒ редакцию не восхитило и публикации не удостоилось. Автором рассказа был молодой и неизвестный парижский литератор Иван Шкотт. В более удачных обстоятельствах, когда его проза попадала в печать, он пользовался псевдонимами – Радов или Болдырев.
Именно под именем Иван Болдырев он передал в 1929 году в издательство "Новые писатели" (Париж – Берлин) свою повесть "Мальчики и девочки", фрагменты которой перед тем появились в пражском журнале "Воля России" (выпуски 7 и 10/11 1928 года). За два года до выхода книги Шкотт попытался пристроить повесть в ортодоксальные "Современные Записки" ‒ главный "толстый журнал" русской эмиграции, но его редакторы, известные своим консерватизмом и неуступчивостью, остались глухи к этой ненавязчиво талантливой прозе. Даже самый гибкий из них, Илья Фондаминский, кисло сообщал в письме 18 мая 1927 года к другому редактору Марку Вишняку: Отсылаю "Мальчики и девочки". Мне не нравится. И. А. прочел главы "Дневник" и "Достоевский" и говорит, что плохо. Неделю спустя о повести осведомлялся Фёдор Степун, который и выступил посредником в устройстве рукописи в "Современные Записки". Писал мне снова Шкотт, ‒ продолжал настаивать Степун в письме тому же Вишняку 5 августа. ‒ Если Руднев не читает рукопись, пришлите мне ее для углубленного прочтения. Отзыв Бунина ничего ведь в данном случае не значит, уж очень он строг, определенен и ко многому глух. А 27 декабря обратился уже напрямую к Фондаминскому, неравнодушному к сочинениям "молодых эмигрантских писателей", и заново выслал ему "Мальчиков и девочек", подчеркнув "несомненность" того, что повесть Шкотта "журналу печатать стоит":
Было бы интересно знать, кто автор – ученик ли советской школы, учитель или сторонний наблюдатель
Теперь о "Мальчиках и девочках". Я уже в Грассе был за то, чтобы взять из них несколько лучших глав. Потом мне писал Марк Вениаминович, что некто очень маститый > сказал о них нечто очень нелестное и потому они вряд ли пойдут. При таких обстоятельствах я, правда, не очень спешил с их вторичным прочтением. В них есть много антихудожественного, кое-что не совсем грамотно, но все же они, по-моему, интересны и по материалу и по тому, как он увидел и рассказал. Для меня несомненно, что их журналу печатать стоит. Мне было бы интересно знать, кто автор ‒ ученик ли советской школы, учитель или сторонний наблюдатель. Напишите об этом два слова.
Однако ни одного из редакторов "Современных Записок" Степун убедить не удалось. Всё, на что они решились, ‒ напечатать рецензию на уже вышедшую книгу. В 42-й книге журнала появилась сдвоенная рецензия Владимира Зензинова на "Мальчиков и девочек" и "повесть из эмигрантской жизни" Василия Яновского "Колесо". Редакция "Современных Записок" тем самым отреагировала на рекомендацию Михаила Осоргина, который выступил в роли "кондуита", подбирая "молодых авторов" для парижского издательства "Новые Писатели", незадолго до того открытого коммерсантом Альбертом Заксом и, увы, недолго продержавшегося.
2 декабря 1929 года Осоргин обратился к редакции "Современных записок":
Очень прошу не обойти вниманием книжки Ив. Болдырева "Мальчики и девочки", которая сегодня будет Вам послана кн. маг. "Москва". Она ‒ первая в серии "Новые писатели", начатой с целью дать возможность молодым авторам печатать их повести и романы. Автор ‒ недавний московский студент, в свое время "вычищенный", сосланный в Нарым и бежавший. Он достаточно объективен ‒ никакой публицистики, чисто-художественное изображение жизни советской школы. Может быть, В. М. Зензинов, как "спец" по детям в России, не отказался бы дать отзыв.
Вторая книжка (скоро выйдет) также принадлежит перу недавнего "советского" юноши В. Яновского (повесть "Колесо"). От успеха этих книжек зависит, удастся ли продолжать серию, которая так нужна в интересах начинающих зарубежных писателей.
Как вспоминал Яновский, кроме этих двух книг, к выходу в "Новых Писателях" предполагался еще "Вечер у Клэр" Газданова, но этот полуавтобиографический роман был "перехвачен" издательством Якова Поволоцкого и выпущен в том же 1930 году, что и "Колесо". 16 января Газданов выступил со вступительным словом на очередном заседании литературного кружка "Кочевье", учрежденного для работы с "молодыми авторами" критиком-эсером Марком Слонимом, перебравшимся в Париж из Праги. Вечер был посвящен обсуждению "Мальчиков и девочек" ‒ и это второе после изданной книги событие в литературной биографии Болдырева-Шкотта, когда его творчество заметила русская эмиграция, пусть и не отнеслась слишком внимательно, как видно по полному ошибок анонсу в парижской газете "Возрождение":
Сегодня в четверг 16-го января, в помещении Сосьетэ де Жеографи (184, бульвар Сен Жермэн), состоится вечер, посвященный роману И. Болдырева: "Девочки и мальчики". Вступительное слово скажет Г. Гозданов. Начало ровно в 21 ч.
Ничего после "Мальчиков и девочек" Болдырев-Шкотт уже не опубликовал, хотя и выступал на последующих встречах недолго продлившегося "Кочевья". Например, 8 мая он выступил с чтением рассказов на 3-м устном журнале кружка вместе с Брониславом Сосинским и Сергеем Шаршуном, поэтами Владимиром Познером и Михаилом Струве. Три года спустя, 19 мая Шкотт погиб на тридцатом году жизни, приняв большую дозу веронала.
Ремизов считал его умным и талантливым, ему нравился его упорный характер
Среди писателей-эмигрантов так называемой "первой волны" или "недавних „советских“ юношей", в определении Осоргина, можно вспомнить нескольких "авторов одной книги". Одним из них был Марк Леви, он же "М. Агеев", таинственный автор "Романа с кокаином", чья личность стала предметом большой дискуссии. Другим ‒ Виктор Емельянов, написавший от имени очаровательного пса роман "Свидание Джима" (1936–39). "Автором одной книги" остался и Шкотт. Причины заключались в самих условиях эмигрантской жизни, где материальные трудности сочетались с косностью "старших" коллег по литературному цеху, при этом не очень ясно, какой из этих факторов оказал преимущественное влияние в той или иной отдельно взятой биографии. Но для Бориса Буткевича, которому, несмотря на публикацию пронзительного рассказа "О любви к жизни" в парижском журнале "Новый Дом", не удалось выпустить даже одну книгу, эти обе причины в равной мере оказались роковыми. Не дождавшись содействия из столицы, он умер от голода в марсельской больнице.
В те же годы у Ремизовых появился другой начинающий писатель ‒ Иван Андреевич Шкотт, ‒ вспоминала Наталия Резникова в книге "Огненная память". ‒ Он с большим трудом пробрался в Западную Европу и Париж. А. М. считал его умным и талантливым, ему нравился его упорный характер ‒ "англичанин". Он писал прозу под псевдонимом Болдырев. У Шкотта была очень тяжелая жизнь, он зарабатывал физическим трудом: работал на вокзале на кабестане. Может быть, вследствие удара в голову, он стал глохнуть. Он пришёл в отчаяние и покончил с собою, приняв сильную дозу веронала.
Смотри также Страх – это политическое оружие. Судьба семьи КочетковыхВ 1953 году В. Емельянов писал о своем тридцатилетнем эмигрантском опыте: Я во Франции с 1923 года. С первых дней – на заводах полуквалифицированным рабочим. 1923-34 – на автомобильном, с 1937 – на химическом (типографские чернила), а с 34 по 37 – безработица – невольный и невесёлый отдых, позволивший мне заняться как следует романом. Тогда мне было 35 лет, и только 11 лет завода за спиной. Теперь мне 54, и 30 лет работы. Машина износилась, работает почти бесперебойно, ‒ но только работает. На занятие другим сил больше нет.
Издавая повесть Шкотта в "Новых писателях", Осоргин представлял "Мальчиков и девочек" как первую и единственную книгу, очень естественную для начинающего писателя, который освобождается от первых накоплений автобиографического материала. Краткое содержание повести передала в нескольких строчках поэтесса Лидия Червинская, выступившая едва ли не единственным сочувственным рецензентом: Революционная Москва. Действие происходит в 18-м, 19-м годах. Место действия ‒ вчерашняя гимназия, сегодняшняя советская школа. Чувствуется рост молодежи, развитие вопреки внешним событиям. Учатся, думают, спорят. Ставятся полудетским, важным тоном – "вечные" вопросы. Конечно, и о любви ("Числа", 1930, №2–3).
Будто окатили Москву из тысячи тысяч поганых ведёрок, плеснули на московские дома и улицы нечисть
Скорее всего, прототипами персонажей повести были педагоги и ученики школы, в которой учился Шкотт. В 1920 году окончил 49-ю Сов Труд школу 2-ой ступ, бывшую Моск 4-ую гимназию, ‒ сообщал он 24 января 1933 года Зинаиде Шаховской. После революции переименованная IV гимназия осталась там же, на Покровке; педагоги работали прежние, поэтому ученики штудировали классику: Достоевский ошеломил, но в Серёже пела молодость: заглянул в прорубь и увидел чёрное пятно; Тургенев ввёл в ароматный сад, но остался чужим; Толстого полюбил за "Детство", "Отрочество" и за Наташу, ‒ однако любовные стихи сочиняли вполне в духе "скачущей" современности:
Не смущайте экзотической томностью,
Не проймете: промолчит герой!
Голубь Кит, не кукситесь,
Не будоражьте терзаний рой,
Не лишайте себя сна и завтрака,
И не грезьте о счастья днях,
Не терзайтесь! Не терзайтесь! Не терзайтесь!!!
И любовь перед вечностью – прах!
Юных советских школьников со всех сторон обступила нищенская реальность: Будто окатили Москву из тысячи тысяч поганых ведёрок, плеснули на московские дома и улицы нечисть, Москва в 19-м году такая. На московских вокзалах хлюпает липкая грязь – из семечек, из харков, вшей и, наверно, из человеческого пота, из земли (издалека привезена земля!)… По махорочному дыму режутся сдобные слова – мешочников, красноармейцев, беспризорных детей… Улицы в Москве пустынные… на облупленных трамваях висят драные люди, редкий таращится щипаный извозчик.
Трудовая школа была до некоторой степени островком зыбкого благополучия, отчасти даже – коммунального самоуправления. В школьном исполкоме почти на равных заседали педагоги и старшеклассники. Один из главных героев – Сережа Каругин – трудится в исполкоме и отвечает за пользование телефонами, выдает бланки-разрешения на выезд, в том числе взрослым (а возможность поехать в деревню означала шанс добыть провиант), контролирует продовольственный комитет.
Обихаживали школьники себя сами: В старое время на кухне орудовал повар в белом колпаке, ‒ при гимназии был пансион, ‒ вместо повара нынче девочки. Девочки дежурной группы скребли громадный чан, разрезали мясо на кусочки и бросали в чан вариться, чистили картошку и морковь, мыли тарелки, в ведерных медных котлах варили кашу. Если печь накаливалась плохо, девочки посыпали плиту солью. Учителя тоже бедствовали и питались при школе, а географ Николай Андреевич, похоронивший жену, приводил своего малыша-сироту. Принцип коммунального братства не мешал членам продкома съедать и продавать самое ценное и вкусное, а потом инсценировать ограбление кладовой.
Имеют ли муравьи и пчёлы разум, и бобры, будут ли они со временем жить вроде людей?
В повести нет главных героев, вернее говорить о "стайке" ‒ трое мальчиков, четыре девочки. Взыскательные читатели ‒ Ф. Степун и Л. Червинская ‒ особенно высоко оценили дневник, написанный Болдыревым от лица Вали Лозановой. Именно в нём подробно обсуждаются "вечные и мучительные" вопросы первых советских школьников: Существует ли судьба? Почему, когда заглянешь в пропасть, хочется в нее прыгнуть? Можно ли человека убить так, чтобы даже и не почувствовал, если раздавить – словно комара? Нам кажется, что Бога нет, а гениальный Достоевский Бога видел: есть ли, наконец, Бог? Часто приснится такое, о чем не думаешь, почему? Имеют ли муравьи и пчёлы разум, и бобры, будут ли они со временем жить вроде людей? Каким образом в малюсеньком зерне хранится форма растения? Как лучше, любить один раз или много раз? Стоит отметить, что аналогичную повесть, но на эмигрантском материале ‒ о Русской гимназии в г. Моравска Тршебова, ‒ написала позже Алла Головина.
Юные персонажи задумываются о том, что цинизм в их время предпочтительнее сентиментальности, поскольку последняя всегда переходит в излишнюю. Петр Пильский в заметке о повести пришел к выводу, что автор, описывая частный случай – группу учеников одной из советских школ, пытается выйти на уровень широкого обобщения, показать как раз универсальность юношеских жизненных проблем, вне зависимости от времени и места действия ("Сегодня", 7 января 1930). Мальчики и девочки сильно увлечены высокой культурой ‒ причём не только чтением, но и театром, ‒ они ходят в Первую студию МХТ, организуют в школе концерт Ольги Гзовской. О новой власти они говорят редко, потому что уже вовсю пылает красный террор. В большевиках ребята признают мужество не останавливаться, но, в целом, осуждают их. Наиболее развернутое политическое высказывание принадлежит Саше Свешникову, когда он признаётся в любви: Больше всего на свете люблю свободу и Россию! Большевики губят Россию и смеются над свободой. Милая Кити, нашу семью не тронули: мы бедные и незаметные. Весной, когда кончатся занятия и будет тепло, я уеду к белым. Иначе меня призовут в красную армию.
Финал повести "Мальчики и девочки" оставлен открытым – читатель расстается с героями в канун их выпуска, когда они в майский праздник выбираются на природу в парк усадьбы Кузьминки. В тех местах родился автор, вспомнивший в изгнании детальные подробности отечества: Начало ему у болот: распахнулся, пробежавший лес и топи, ручей. Великанские пихты, лиственницы, посаженные Екатериной, густозелёные кедры, – мальчишки с них осенью сшибают орехи, ‒ поляны сочной травы – с красными, белыми, желтыми, синими цветами. Изогнулся пруд на зелёном ложе – сверкающим трёхверстным дивом: осиливает сдавившую плотину.
Рассказчик такой же персонаж повести, как и все остальные, однако, автор не тождественен своему герою. Оказавшись в Париже, Болдырев-Шкотт был принят в парижских литературных кругах. 24 января 1929 года он присутствует в кружке "Кочевье" на докладе Бориса Поплавского "О мистическом анархизме в искусстве" и участвует в его обсуждении и прениях. Мемуаристы вспоминали умного и начитанного, выдержанного и трудолюбивого, немногословного молодого человека. М. Осоргин назвал Болдырева "трудным" автором, самолюбивым, отстаивавшим каждое слово и каждое выражение, ‒ да и как же иначе, всё это выношено и выстрадано.
Он был внучатым племянником свойственника Николая Лескова – Якова (Джеймса) Шкотта, выходца из Шотландии, который упоминался в его прозе. Однако А. Ремизов считал, что молодой писатель ближе к другому классику: Не Лесков, а Достоевский, и особенно "Необходимое объяснение" Ипполита из "Идиота" и Кириллов из "Бесов", вот куда были обращены глаза Шкотта. Борис Поплавский причислял Болдырева к молодому поколению литераторов-эмигрантов, пораженных мистической (абсолютной) жалостью к человеку. Да и не отвратителен ли солнечный день под дивным своим небом оттого, что за спущенными шторами, в полдневной духоте, умирает слабое, разбитое жизнью, неудачное существо? ‒ задавал он вопрос, считая своих сверстников наследниками русского гуманизма Достоевского и Чехова.
Внимание разбивается, отдельные фигуры не становятся от этого более выпуклыми. Бродит молодое вино
Ремизова можно назвать литературным "крёстным отцом" Болдырева-Шкотта. Владимир Зензинов, рецензируя повесть Болдырева в "Современных записках" (1930, № 42), критически отнесся к свойственной последователям Ремизова некоторой растрепанности и бессвязности стиля: В повести нет стержня. Это скорее собрание разрозненных отрывков, причем в каждом отрывке в центре внимания разные лица – благодаря этому нет единого построения, внимание разбивается, отдельные фигуры не становятся от этого более выпуклыми. Бродит молодое вино. Квартира Ремизовых была одним из культурных урочищ молодых русских эмигрантов в Париже. Как вспоминали Ариадна и Владимир (Бронислав) Сосинские, Алексей Михайлович действовал на всех людей, даже на тех, которые не понимали его и не могли его читать… Эта атмосфера начиналась ещё перед входной дверью, на которой обычно висела или какая-то ленточка, или записочка, золотая бумажечка… Вас он сажал куда-нибудь рядом, и тут уже начинались литературные разговоры: или о том, что он писал, или о какой-нибудь вновь полученной книге… И уже потом всех гостей он провожал к себе в так называемую "кукушкину комнату", где висели часы с кукушкой, там был стол, где пили чай, была знаменитая "конурка", то есть большая такая коробка, в которую складывались всякие остатки еды. Если было что-то вкусное, значит, угощались этим, если была большая бедность у них, тогда извлекались из "конурки" какие-нибудь сухарики, печенье.
Смотри также Ему снилась жена СталинаКажется, мечтой Ремизова было бы учреждение некоей студии его учеников, но Сосинские считали писателя настолько ярким и настолько своеобразным, что любое ученичество должно было неминуемо превратиться в подражание, как это случилось с Владимиром Диксоном, который в письмах к Джеймсу Джойсу, Сильвии Бич и Эзре Паунду подражал даже ремизовской каллиграфии. В 1924 году в квартире Ремизовых появился начинающий писатель Владимир Васильевич Диксон, ‒ вспоминала Наталия Резникова. ‒ Он занял большое место в жизни Ремизовых тех лет. Года через два Диксон уехал в Америку и там женился. По возвращении из Америки в 1929 году он заболел аппендицитом и скончался от эмболии. Ремизовы очень горевали о нём.
В некрологе "Над могилой Болдырева-Шкотта" Ремизов вспоминал, как произошло их знакомство: Весной 1927 года перед своей поездкой в Нормандию на работу в Коломбеле в первую нашу встречу Шкотт принес сказку в стиле Леонида Андреева, беспредметную, где действуют Электрон, Океан и Голоса. Но в разговоре выяснилось, что у него есть русская память – повесть "Мальчики и девочки", погребена в "Современных Записках", а кроме русской памяти, есть и наблюдения над живой жизнью русских в Париже – ряд рассказов: "Пирожки Ивана Степаныча". С этих "пирожков" и началось его литераторство под фамилией Болдырев.
Он вспомнил, как в парижских газетах появилась пара рассказов из цикла о некоем Иване Степановиче Сошкове, заброшенном волею судьбы из России в Европу. В отличие от обычной эмигрантской прозы, где действует некий персонаж, здесь повествование велось от первого лица: Кто бы такой нашёлся в отдалённую мою дорогую юность, который думать бы мог, ‒ бегаю я, представьте, с грязными ручонками, в коротеньких штанах по булыжным улицам Тулы и тут попадаю при дальнейшем течении моей жизни в громадный и шумный Париж, и хожу я, допустим, и любуюсь на величественный Пантеон? Этот Ich-Erzählung о комических похождениях эмигранта-маргинала, с одной стороны, неожиданно вызывал ассоциации с виньетками Михаила Зощенко, высоко ценимого в зарубежной словесности, а с другой – оказывался воплощением в прозе иронических стихотворений Саши Чёрного, в том числе его "эпической" поэмы "Кому в эмиграции жить хорошо". Из переписки Шкотта с Ремизовым следует, что он сочинял целый цикл под названием "Безумье", как он сообщал в письме 7 октября 1927 года, крошечные рассказы, эмоционально связанные личностью сумасшедшего. Эти миниатюры до нас не дошли, но были прочитаны современниками.
Я работаю постоянно на сквозняке или иногда приходится под дождем все восемь часов
Писал Болдырев-Шкотт медленно и тяжело, считая "настойчивую работу" единственным способом преодоления этих литературных невзгод. Так у меня устроена голова, что всякий раз приходят сначала слова заношенные, и, когда мне удается, я освобождаюсь от них только после настойчивой работы, ‒ жаловался он в письме к Ремизову 18 августа 1927 года. На это накладывались и жизненные обстоятельства "молодого автора", которые совсем не благоприятствовали творчеству. Я работаю постоянно на сквозняке или иногда приходится под дождем все восемь часов, ‒ писал он Ремизову 19 ноября того же года из Кана, где работал на сталелитейном заводе. ‒ У меня начались ревматические боли, и я боюсь, так будет продолжаться всю зиму: не болен, не здоров. И очень мне здесь надоело, а писать помогает в комнате на четверых, после заводской работы, только моя настойчивость, не то упрямство.
Какими путями Болдырев-Шкотт оказался в эмиграции, точно не установлено, да и многие другие поворотные эпизоды его биографии остаются загадочными. Отец как будто умер (расстрелян?) в 1919 году, а еще у него были брат и сестра. Краткое жизнеописание есть в том же письме к Зинаиде Шаховской: Я родился в Москве 12 ноября (старый стиль) 1903 года. В 1924 году весной был арестован и по обвинению в антисоветской работе сослан в административном порядке в Нарымский край. Нелегально выехал из Колпашева (админ центр Нарымского края) в Томск осенью 1925 года; 1-го октября перешел советско-польскую границу. Через три месяца выехал с рабочей партией во Францию Полгода работал в Bureau d’Etudes Кнютанжского Металл завода (Лотарингия) в качестве чертёжника. С 1926 года живу безвыездно в Париже.
И Шаховская, и Осоргин свидетельствовали, что Болдырев-Шкотт учился на химическом отделении физико-математического факультета Московского университета, что он с товарищами противодействовал коммунистической ячейке, что восемь месяцев просидел в тюрьме, прежде чем был выслан. Помимо завода в Кнютанже (Knutange; нем. Kneuttingen), он работал, как вспоминала Резникова, на кабестане (механизм для передвижения транспортных средств и грузов) в железнодорожном депо в Иври. Затем одно время занимался инкрустацией, ‒ добавлял Осоргин, – делал декоративные пластинки из кости и металлов, украшения на дамские сумочки и мужские портсигары. В его отдельной комнатке шумел небольшой мотор, свистела пилка.
Болдырев-Шкотт считался способным математиком и давал частные уроки, а в 1932 году даже поступил в Русский высший технический институт, основанный YMCA, намереваясь выучиться на инженера. Математические способности он мечтал применить в игре на скачках, а инженерные навыки – на службе в Бельгийском Конго. Именно с просьбой о содействии в устройстве там Шкотт обратился к Шаховской, у которой там "давно служил" ее двоюродный брат. В Конго поехал бы охотно: я вполне здоров, но плохо слышу, об этом Вашего брата нужно предупредить, ‒ писал он ей, преисполненный надежды. ‒ Вместо прошения посылаю чистый лист с моей подписью: не знаю, в какой форме составить прошение, напишите его, пожалуйста, вместо меня. Сделайте всё, от Вас зависящее, чтобы моя поездка в Конго состоялась. Вы окажете мне прекрасную услугу.
Придуманный пирожник Иван Степаныч писал, что вся его жизнь – ровно пирог с какой вкусной начинкой. Настоящий Иван Болдырев-Шкотт очень рассчитывал уклониться от безнадёжного прозябания, но помощь кузена Шаховской не имела эффекта, и "поездка в Конго" не сложилась. Мне всегда казалось, что Иван Андреевич, с его прямотой, его упрямством и серьёзностью даже в мелочах, ‒ вспоминал Осоргин, ‒ должен добиться своего, то есть избежать "общей судьбы", преодолеть ее, создать себе особую жизнь.
Самое благоразумное, что может человек, – это покончить с жизнью. Смерть – освобождение
Эта "серьёзность даже в мелочах", последовательно логическое отношение к миру и жизни таило в себе опасность. В "Мальчиках и девочках" Валя Лозанова дословно записывает в дневник почти математические построения своего однокашника Полтина: В сменяющихся состояниях человека есть такие, которые можно назвать нейтральными или нулевыми: ни хорошо, ни плохо. Ставя же перед абсолютной величиной каждой радостной эмоции знак плюс, а перед тяжёлыми эмоциями знак минус, и связывая эти величины с соответствующими моментами времени, мы сумеем построить кривую, характеризующую настроение человека в течение часа, дня, недели и т. д. Я предполагаю, что для большинства (для меня, например, так) при сложении двух площадей, которая над нулевой линией и которая под нулевой линией, мы получим величину отрицательную, т. е. больше страдания, чем радости. Если это так, самое благоразумное, что может человек, – это покончить с жизнью. Смерть – освобождение.
Судя по сохранившимся письмам, 1933 год оказался в жизни Болдырева-Шкотта переломным ‒ кривая его биографии резко нырнула под "нулевую линию". Он стал быстро и неотвратимо терять слух. 20 мая Шаховская получила его письмо, неделей раньше отправленное из Парижа в Брюссель:
12 мая
Милая Зинаида Алексеевна, не тужите обо мне слишком, жить я больше не могу. Вы обещали мне Вашу дружбу, и я умоляю Вас помочь маме: нехорошо, если мама узнает о действительной причине моей смерти. Подготовьте её, Вы можете написать ей, что приехавши по делам в Брюссель, я заболел, болезнь затянулась…: не забудьте ничего, что могло бы смягчить ее горе, боюсь подумать, что будет с мамой.
Я не могу больше писать, простите меня.
Ив. Шкотт
Скорее всего, в тот же день он принял веронал. Нашли Шкотта дома спустя 36 часов ещё живым, но спасти его не удалось. Он умер в пятницу 19 мая, весной, молодым, ‒ заметил Осоргин. А циничный сверстник "мальчиков и девочек" Яновский позволил себе поёрничать: После панихиды я очутился в обществе двух странных поэтов: Кобякова и Михаила Струве. Объединяла их необычная черта – оба уже пытались кончить самоубийством, но их как-то отхаживали. – Ошибся маленько Болдырев! – сказал, будто крякнул, Кобяков. – Пяти минут не рассчитал Болдырев! – Да, ‒ рассеянно согласился Струве. – Я тоже так понимаю. – Спорить с этими специалистами не хотелось; что-то их пугало и обижало в решительном прыжке Болдырева.
Нам не нужно никаких союзников и дружелюбия
В своем письме к Шаховской 15 июня 1932 года Иван делился своими наблюдениями: Между двухчасовой прогулкой в лесу и путешествием, длящимся годы, существует огромная разница. В прогулке – особенно в прогулке созерцательного типа – совершенно отсутствует элемент борьбы; мы легко приводим себя в состояние и решительного нежелания, и полной неспособности к активному вмешательству в окружающую действительность; нам не нужно никаких союзников и дружелюбия. Не забывайте, что прогулка, этот некий оазис одиночества и всемирности, затянувшись сверх положенного срока, возбуждает в нас сильное желание вернуться домой. Эти слова читаются как автоэпитафия Болдырева-Шкотта, словно он устал от своей одинокой прогулки по жизни и возвращается домой, к "мальчикам и девочкам", в прошлое, которого нет, в небытие, как возвращались охотник и рыбак в автоэпитафии его отдалённого соотечественника ‒ Роберта Льюиса Стивенсона.
Через два года, после трагической гибели Поплавского от передозировки героином, Ходасевич написал о воздухе распада и катастрофы, которым дышит молодая эмигрантская словесность, те, кто "пытается делать не вчерашний, а нынешний день русской литературы", попутно размышляя об ответственности, которую несет за их судьбу старшее литературное поколение:
На смерть молодых писателей деньги находятся, на жизнь – нет
Молодежь в лице Поплавского теряет уже третьего. Но ещё страшнее, что из этих троих молодых ни один не умер естественной смертью. Первый, одареннейший беллетрист, Буткевич, умер буквально с голоду в марсельской больнице. Второй ‒ молодой романист Болдырев ‒ покончил с собой. Теперь ‒ нечаянное (или отчаянное, безмолвное, без предсмертной записки даже) ‒ самоубийство Поплавского.
Только тогда, когда совершается катастрофа, начинаются судорожные сборы на похороны и венки. Если бы за всю жизнь Поплавского ему дали хоть столько денег и заплатили столько гонораров, во сколько теперь обходится его погребение, ‒ быть может, его бы и не пришлось хоронить так рано. Но на смерть молодых писателей деньги находятся, на жизнь ‒ нет. Когда они умирают, тотчас же раздается "похвал и слез ненужный хор", пока они живы ‒ о них молчат.
Теперь на вопрос Ходасевича, который тогда прозвучал риторически: Кто будет за них отвечать? ‒ можно ответить со всей определенностью: только время.