"Мои рассказы мне снятся". Психоанализ Дениса Драгунского

Денис Драгунский

В издательстве АСТ вышла новая книга рассказов Дениса Драгунского "Третье лицо". "Как понять, что это любовь на всю жизнь? Подождать до завтра" – этот афоризм Драгунского стал подзаголовком книги.

Денис Драгунский – один из самых плодовитых современных российских писателей. За последние 13 лет он выпустил 22 книги. Филолог по образованию, Драгунский в течение жизни много раз менял род деятельности: преподавал греческий язык, писал пьесы и киносценарии, защитил кандидатскую диссертацию по теории национального самосознания, занимался политической журналистикой, был главным редактором газеты "Правое дело" и журнала "Космополис". Критики называют его мастером короткой прозы, однако на счету автора есть и четыре больших романа. Многие рассказанные им истории парадоксальны, а финалы их непредсказуемы.

Денис Драгунский рассказал Радио Свобода о своей новой книге, о секретах творчества и о многом другом.


– Книга "Третье лицо" вышла в день, когда мне исполнилось 70 лет. Она является юбилейной не только для меня, но и для издательства АСТ, для редакции Елены Шубиной, потому что это 15-я моя книга, изданная там. Она относится уже к той серии моих книг, где я начал немножко давать себе волю в смысле объема. Первые книги – и "Нет такого слова", и "Плохой мальчик", и "Господин с кошкой", и "Вид с метромоста", и "Пять минут прощания", и "Взрослые люди", и даже "Окна во двор" – это все сборники, где рассказы были крайне короткими, у меня был такой новеллистический шик, чтобы все вместить максимум в пять, а лучше в четыре тысячи знаков. Но потом я все-таки решил позволить себе более просторное дыхание, и эта книга, может быть, самая просторная из всех. Но при этом все мои книжки, как, наверное, и книги многих других писателей, это разборки с самим собой. Я все время задаю сам себе вопросы и пытаюсь на них ответить.

– Какие же вопросы в этой книге были актуальны для вас?

Я был мальчик из коммуналки в подвале

– Всегда актуален вопрос моей погруженности в свою социальную среду и в семью, приключений мальчика из хорошей семьи, который попадает в обыкновенную атмосферу. И поэтому там есть такие рассказы, например, как "Маркиза и черт", где героиня никак не может перейти в реальную жизнь из родительского мифа. Рассказ "Вдовы и сироты" примерно про это же самое. Понимаете, я все время жил в состоянии социальной напряженности. В моей жизни и семье все было благополучно, я никогда не испытывал серьезных трудностей. Но в детстве я был мальчик из коммуналки в подвале, а сверху был знаменитый дом в Романовом переулке, где жили маршальские и министерские дети, к которым я ходил в гости, и они ко мне спускались. С одной стороны, у нас была полная дружба, никто никому не на что не намекал, но, с другой стороны, социальная разница очень чувствовалась. Потом, когда мой отец стал известным писателем, я переехал, жил в очень хорошем, богатом доме, и там я, наоборот, уже чувствовал, что был как бы возвышен по отношению к каким-то другим ребятам.

Вот эта социальная составляющая играла для меня большую роль. Мне всегда ставили лыко в строку, что у меня знаменитая фамилия, и почему-то считалось, что моя судьба значительно легче, чем судьбы других (хотя, может быть, именно поэтому она и была отчасти труднее). Я помню, как Вика Токарева мне говорила, когда я еще был филологом и немножко драматургом-инсценировщиком: "Только не вздумай писать прозу. Если тебя напечатают, то все скажут: ну, с такой фамилией, конечно, как же не напечатать!" – "А если меня не напечатают, и я буду непризнанным гением?" – "Непризнанным гением ты не будешь. Тогда скажут: ну, наверное, такое дерьмо пишет, что даже фамилия не помогла".

Я не люблю разделять любовь и секс, для меня это та матрица, на которую раскручивается все остальное

Конечно, для меня всегда актуальна и тема любовных взаимоотношений, обязательств, влечения тел, душ. Вот в рассказе "Третье лицо", давшем заглавие всему сборнику, разбирается такой эксклюзивный случай, который я назвал, – "изнасилование через третье лицо": девушка отдается молодому человеку, а он не знает, что ее заставили это сделать. Вот эти проблемы – секса, любви – мне кажутся весьма важными. Я не люблю разделять любовь и секс, для меня это одно и то же, та матрица, на которую раскручивается все остальное.

– А в чем была для вас сложность этого перехода к реальной жизни от не очень реальной, детской, юношеской, в мир, где уже приходится жить не на шутку?

– В том-то и была сложность, что какой-то кусок жизни я жил именно "на шутку", то есть жил, чувствуя себя не то чтобы каким-то принцем, но человеком, которому много разрешено, которого все любят. Фрейд это назвал, по-моему, вслед за Цвейгом – "океаническое чувство": когда человек чувствует себя океаном, который все объемлет и всем владеет, на нем качаются разные кораблики жизни, а он их на себе баюкает или топит, когда ему надо. Это переживания младенца, над которым склоняется мать, и стоит ему чего-то захотеть – ему сразу дают поесть, меняют пеленки… А у детей из хороших семей это затягивается. Они слишком долго чувствуют себя любимыми, всемогущими. Возможно, и у меня было что-то подобное. Я, кстати, никогда раньше об этом не говорил, просто вы, видимо, такая психотерапевтичная дама, что вам мне захотелось рассказать (смеется).

Этот переход происходил тяжело. Я получал бесконечные тычки от жизни, понимал, что я вовсе не такой прекрасный и вовсе не все меня любят и хотят со мной общаться. Но при этом задача заключалась в том, чтобы не озлобиться, не впасть в депрессию, не заскучать. И главное – не отступить, двигаться дальше, идти своей дорогой. Я в детстве подолгу жил на даче, у нас там был огромный лес, которого я совершенно не боялся, и он от многого в жизни меня спас. Я не боялся ходить по лесу ночью, у меня был карманный фонарик, а иногда и без фонарика я знал каждую дорожку. Я всегда понимал, что должен найти свою дорожку: эта дорожка есть, и она меня приведет, куда надо. И это было действительно трудно, потому что жизнь – это огромная цепь разочарований, щелчков и зуботычин, и нужно все это пережить.

Я же сначала был многообещающим юным художником, у меня в школьное время даже были две выставки, одна в "Комсомольской правде", а другая в детской библиотеке, и об этом даже писали в газетах и журналах, печатали репродукции. Но из меня не вышло никакого толка: как только начали пробиваться усы, куда-то делся мой талант. Я сидел за мольбертом – и у меня просто ничего не получалось.

Один известный режиссер 52 раза говорил мне: "Позвони в начале следующей недели"

Потом, в университете, я занимался филологией, выбрал очень узкую специальность – греческую палеографию, византийский манускрипт. Я занимался этим очень хорошо, а потом бац – и мне не дали характеристику в аспирантуру, научная карьера накрылась! Тогда я пошел преподавать современный греческий язык. А потом меня соблазнили деньгами, и я стал писать инсценировки: сначала по отцовским произведениям, потом и по другим. Дальше я начал писать собственные пьесы и сценарии, и из них даже несколько штук были поставлены. Но и тут я тоже понял, что из этого ничего не получается, что режиссеры не гоняются за моими сценариями и пьесами. У меня даже есть про это юмористический рассказ. Один известный режиссер 52 раза говорил мне: "Позвони в начале следующей недели" ("это гениально, обязательно беру, позвони в начале следующей недели, и мы встретимся, будем расписывать"). И с этим делом я тоже был вынужден расстаться. Хотя одна моя инсценировка с огромным успехом 17 лет шла в Театре Моссовета.

Затем была политическая журналистика, политология, я возглавлял два издания, но потом тоже постепенно происходило завершение проектов, и это всегда было весьма болезненно. Было очень больно таскать на помойку 25 сценариев и пьес, но все-таки я их выбросил. Сейчас я бы уже не стал этого делать: настриг бы из них чего-нибудь для своей нынешней работы, но, увы...

– Писать прозу вы начали довольно поздно, в 57 лет. Можно ли сказать, что в этом проекте вы наконец-то себя нашли?

– Можно. Во всяком случае, пока у меня нет ни разочарования, ни желания бросить все и заняться чем-нибудь другим.

– А как это произошло, как вы начали писать?

– Ну, конечно, не вдруг. Я что-то пописывал, все-таки я был сценарист, драматург, писал в большом количестве статьи и колонки, у меня был довольно большой опыт хорошего сжатого письма. А произошло это очень смешно. Заканчивался 2007 год. Я принадлежал к партии "Союз правых сил", шел с ней на выборы, был кандидатом в депутаты Госдумы, возглавлял саратовский региональный список, и мне было обещано проходное место. Но в последний момент, как мне объяснили, в Кремле решили нашу партию на выборы не пускать, и мы вместо обещанных 5,5% для прохода получили 1%. Ну, и все! И тогда я сел и написал в своем ЖЖ первый рассказ, второй рассказ, третий рассказ… В общем, я резко ушел из политики в литературу, сказал: все, хватит.

– Меня удивило, что в прозе вам помог журналистский опыт, ведь в одном из ваших интервью вы говорили: "Идти в копирайтеры и журналисты не советую, там особый мир, нужны особые таланты, менее всего связанные с писательскими".

– Сейчас – да. Тогда – нет, тогда писали лучше, и журналисты были другие. Первую свою статью я написал в 1989 году, это была такая публицистика с научно-философским налетом. Потом я работал в "Итогах" у Пархоменко, с первого номера и до 1998 года. Это была другая журналистика, мы работали над словом: и мы сами редактировали свои тексты, и заведующие отделами, и каждый материал внимательно читал Сергей, часто вносил стилистические правки. В общем, не было того безобразия, которое сейчас происходит в журналистике. Было все как надо. У нас был огромный отдел проверки, корректура, ни в чем нельзя было ошибиться. Мне лично этот опыт помог писать коротко. Я написал в "Итогах" 88 еженедельных колонок по событиям мировой политики, каждая размером в три тысячи знаков, и в каждой надо было разместить события за неделю, чтобы все было четко и понятно.

– Что такое для вас идеальный литературный стиль? Для меня, например, это когда, что называется, не видно швов, и ты читаешь как дышишь.

У любых тонких стилистов мне видится какой-то налет второсортности

– А для меня идеальный литературный стиль – это когда не видно не только швов, но и слов, то есть когда видишь лишь то, о чем написано. В этом смысле Чехов – идеальный писатель. Как сказал один хороший человек, "Чехов – это писатель, которого не видно". А у любых тонких стилистов мне видится какой-то налет второсортности. При этом я очень люблю Пруста: он писатель на самом деле простой и экономный. Я бы сказал: прост как Пруст (смеется).

– Еще одна не так давно вышедшая ваша книга – роман "Дело принципа". Его действие происходит в начале ХХ века, перед Первой мировой войной. Почему вы выбрали именно это время? Оно для вас в чем-то родственно нынешнему?

– Нет, я не ставил таких задач. Я просто хотел влезть в шкуру рассказчика, который был бы полной моей противоположностью: чтобы это была женщина, чтобы ей было 15, а не 65 лет, чтобы она была аристократка, богачка, а не как я, внук шофера и машинистки, чтобы это было в другой стране. Мне хотелось проникнуть во все это, превратиться, для меня это была метаморфоза. В этой книге я не решал никакой историософской задачи, она, может быть, решилась как-то сама по себе. Я больше люблю этот роман за его фактуру, за описание всей этой дворянской скорби, поместья, обедов, колясок, приключений с этой буйной мамашей героини, революционеркой, убежавшей из семьи, с юным Гаврило Принципом, которого эта мамаша усыновила...

Для меня этот роман про обреченность, про то, что ничто не вечно, все имеет конец. Вот эта огромная могучая Австро-Венгрия, как и это древнее аристократическое семейство, к которому принадлежит моя героиня, были обречены исчезнуть, как ни бултыхайся. Поэтому убийство-самоубийство этой девочки, то есть то двойное убийство, которое она совершает, для меня – абсолютно естественный конец. Кроме того, это в каком-то смысле и самоубийство Европы, ведь война 1914 года действительно была ее самоубийством. Европа так развивалась, так росла, и вдруг на нее напало какое-то бешенство, и стали воевать эти страны, которые вполне могли добиться какого-то союза, сотрудничества, но почему-то так яростно друг друга ненавидели.

– Интересная закономерность: действие ваших рассказов происходит в основном в современности, а романов – в более или менее далеком прошлом. Получается, что большие формы уводят вас дальше во времени?

Хотелось понять, где корень сплетается с почвой, попытаться их разделить

– Видимо, в романах мне просто хочется исследовать корни: откуда растут все нынешние проблемы. Как вот эта квартира в романе "Автопортрет неизвестного", в которой в советское время последовательно жило три разных семьи и которая сама уже стала действующим лицом. Хотелось разобраться в этих сплетениях, понять, где корень сплетается с почвой, попытаться их разделить. Но это такое лестное для меня самого толкование. А какой-нибудь критик скажет: "Да ты просто не потянешь роман о современности! О ней же тяжело писать, надо быть в нее погруженным, а не сидеть месяцами дома, списывая это на пандемию".

– И где же удалось найти корни происходящего сейчас?

– Для того чтобы остаться самим собой, нужно быть очень жестоким человеком, как дедушка героини в "Деле принципа", который не пожалел и сжег дотла деревню: либо я, либо они! – и тогда мы сохраним нашу семью, наш род, нашу дворянскую честь. Но любое кровопролитие вызывает отмщение. И в конце концов героиня встречает молодого человека, которого она потом убивает, и сама гибнет вместе с ним, и он оказывается последним из этой сожженной деревни. Никогда не получается истребить всех врагов, всегда обязательно останется последний мститель.

А что касается "Автопортрета неизвестного", там эти корни в каком-то своего рода первородном грехе советской интеллигенции. Эти люди гибнут из-за того, что ни во что не верят. Иван Солоневич, монархист, автор знаменитой книги "Россия в концлагере", писал: "Почему мы, миллионы здоровых мужчин, не додрались с большевиками, почему мы с ними примирились? Мы должны были драться до последнего. Пускай лучше бы мы все погибли, но вот этого "кровавого кабака" в России не допустили бы". Но нет, допустили. И вот первородный грех русской интеллигенции в том, что они продали все, что можно было продать. И все, что происходит в этом романе, все кошмары, которые обрушиваются на этих людей, связаны именно с тем, что в них существует изначальное зерно вот этой гнили.

Мы все храбрые, когда сидим на диване

Там же есть намек на то, что эти герои: и генерал-полковник Смоляк, и министр Перегудов, и авиаконструктор Бажанов – ни во что не верят. Они с потрохами сдаются западным разведкам, становятся, что называется, предателями родины. А почему? Потому что родину они предали еще раньше. Там одна из героинь говорит герою: "Ведь твоей жене сапогами ребеночка из живота выбивали! Но ты же генерал, у тебя же есть именное оружие, ты же через КГБ можешь найти этих гадов: ну, пришел бы, пристрелил их и пошел под трибунал честным человеком". Нет. Потому что люди, к сожалению, так устроены. Мы все храбрые, когда сидим на диване, а когда надо чем-то пожертвовать, мы не храбрые. Потому что нет этой дворянской чести. Не помню, кто это сказал: дворяне, аристократы – это люди, которые каждую минуту готовы умереть. А мы, мещане, любим просто жить своим домком, "да щей горшок, да сам большой".

– Довольно странно слышать слово "мещанин" применительно к вам!

– Но сословно-то я же не аристократ.

– Самый для меня загадочный ваш роман – это "Богач и его актер". Там так и остается непонятным, что происходило: то ли кино, то ли сон, то ли смерть героя… А про что это для вас?

– Про идентичность, про человеческое чувство "я". Чисто технически этот роман вышел из моего рассказа объемом в четыре тысячи знаков: я решил расписать его пошире, дать ему дыхание, и получился роман на 15 авторских листов. Это про жалкого человека, которому судьба один раз подарила шанс, но он не смог им воспользоваться в силу множества обстоятельств (в том числе своего военного детства, убийства, которое он совершил в 12-летнем возрасте), и вот он по-актерски перевоплощался в этого богача, Якобсена, а когда все это кончилось, вся его жизнь кончилась тоже.

– В сущности, он – так называемый "маленький человек": помните, было такое определение в советском литературоведении? Несмотря на то, что он известный актер, по сути своей он – тот же Акакий Акакиевич, беспомощный, жалкий никудышник.

– В общем, да. Его на короткое время вознесли на вершину мировой литературы, театра и кинематографа, откуда он потом совершенно естественным образом скатился, без всяких интриг или иной помощи со стороны.

– Приведу еще одно ваше высказывание: "Роман, как и вся литература, – это самолечение автора. Роман – длительный психоанализ, а новелла – разовое посещение психотерапевта". Если можно, поясните, что это за механизм, как все это происходит?

– Я пытаюсь влезть в чужую шкуру, проиграть чью-то жизнь. Конечно, это отличается от психоанализа, для которого обязательно нужен партнер, терапевт. Я начинаю разговаривать с воображаемым самим собой и приписываю какие-то черты этому воображаемому самому себе или воображаемому собеседнику, который становится героем, начинаю проецировать на него свои комплексы, трудности, фантазировать о нем. В ходе этого процесса и происходит некий своего рода катарсис, наступает момент просветления, я наконец понимаю что-то про себя.

Герои стали жить как бы своей жизнью и только в определенный момент поведали мне свой секрет

Именно таким психоанализом был для меня роман "Автопортрет неизвестного". Там Юля, героиня, которая внутри романа пишет свой роман, в конце концов оказывается внебрачной дочерью одного из персонажей, непосредственной участницей событий. Но что интересно: я это для себя понял, только описывая ее последний разговор с Игнатом – редактором, который помогает ей писать роман. Клянусь, я этого не знал! Там одна из героинь рожает внебрачного ребенка, девочку. Игнат начинает расспрашивать Юлю: а что произошло, а куда подевался ребенок, а что было с ним дальше? И тут наконец до меня дошло!

– То есть само повествование вывело вас на этот сюжетный ход? Не это ли называют магией творчества?

– Наверное. Получается, что эти герои стали жить как бы своей жизнью и только в определенный момент поведали мне свой секрет. Я-то имел в виду, что Юля с мужем просто купили эту старую квартиру, которая сначала принадлежала загадочно исчезнувшему академику, потом художнику, потом министру, а потом его сыну, который тоже погиб при невыясненных обстоятельствах, и квартира после этого стояла пустая. Вот они ее купили, и ей захотелось написать такое жизнеописание квартиры, роман о ее обитателях.

Денис Драгунский со своими книгами


– Ваши рассказы – это множество разных сюжетов, чаще всего с неожиданным концом (к романам это тоже относится). Неожиданный конец – это просто ваша авторская марка, ни с кем не перепутаешь и никогда не знаешь, чем кончится! А как возникают сюжеты? Это какие-то истории из жизни вашей и знакомых, или это чистый вымысел, или смесь того и другого?

Все мои рассказы – фантастическое "Лего" из реальных кусочков

– Все мои рассказы – фантастическое "Лего" из реальных кусочков. Там очень много того, что действительно было со мной. И часто, когда я пишу "мой приятель рассказывал", я имею в виду самого себя. А в каких-то случаях мне действительно кто-то что-то рассказывал. Кроме того, у меня есть некоторые нарочитые перевертыши известных литературных произведений. Например, рассказ "Господин с кошкой" – это переделка "Дамы с собачкой" (я вообще очень люблю переделывать Чехова, а Бунина еще больше). Гуров, в очередной раз простившись с возлюбленной, сидит в клубе, и вдруг входит фон Дидериц. У меня много таких рассказов: я люблю вот так переворачивать сюжет. Но главным образом это, конечно, мои воспоминания о молодости. Еще очень важная вещь для меня – сны. Я часто просыпаюсь уже с готовым рассказом: они мне снятся.

– У вас же была целая книга с описанием снов: "Ночник".

– Да. Сны за целый год: там я честно записывал все, что мне приснилось.

– Вы много, практически ежедневно, пишете в соцсетях, в фейсбуке. Что вам как писателю дает эта деятельность, блогерство?

– Публикуя там свои рассказы, я получаю быстрый отклик от читателей, понимание их реакции. Вообще, публикуя любой пост, литературный, морально-этический или политический, я по реакции понимаю, чем дышат люди. Я в соцсетях с 2007 года, можно было бы уже привыкнуть, но все равно всякий раз удивляюсь: две мысли в одной заметке – это ведь не так уж много, но люди не всегда могут сопоставить эти две мысли и тем более сделать самостоятельный вывод. Люди, как правило, вообще не дочитывают пост до конца, они реагируют на первые две фразы. Все это называется "дыхание зала".

– А это каким-то образом влияет на ваше творчество?

Женщины за сорок мне ставят лайки, общаются со мной, приходят на презентации

– Конечно. Это как бы второй элемент диалога. Я же пишу не только для себя. Если бы я писал для себя, я не издавал бы книжки, на них же много не заработаешь. Я все-таки хочу, чтобы это прочитали, а стало быть, мне важно, чтобы меня правильно поняли. Хочу уяснить, как мне нужно писать, чтобы меня понимали.

– Кто ваш основной читатель?

– Женщины за сорок. Именно они больше всего дают обратную связь, ставят лайки, общаются со мной, приходят на презентации.

– Цитирую вашу страничку в фейсбуке: "Писатель – такая же профессия, как и все остальные. Сочинение романов или стихов не требует высказываться по любому поводу, а тем более – играть роль народного трибуна". Тут вы, похоже, разоблачаете один из базовых российских мифов: "Поэт в России больше чем поэт" (прозаик – конечно же, тоже). Причем это даже не советская, а гораздо более ранняя традиция. Что, просто время трибунов окончательно прошло, на ваш взгляд? Или это вообще не нужно?

– А там у меня было продолжение. "Но писательство (как и слесарное дело, как и военная служба) не дает никакого особого оправдания для тех, кто жмурится, затыкает себе уши и прикусывает язык". И, скорее всего, все это было написано именно для этого: с одной стороны, ты не обязан быть трибуном, а с другой – это плохая отговорка: я пишу, и поэтому мне наплевать на все, что происходит.

Мне кажется, что идея литературоцентризма русской культуры второй половины XIX века, постниколаевской эпохи, это советская выдумка. Достаточно посмотреть в "Брокгаузе" статью "Журналы", и вы увидите, что журналов тогда выходило раз в 50 больше, чем сейчас в России и в СССР. Были правоведы, философы, краеведы, богословы, психологи, этнографы, литературоведы, искусствоведы – да кто угодно! И все они писали в журналах. Но потом начали всех причесывать под одну гребенку, запретили думать, что в России была русская философия, русская психология и все остальное, оставили только Добролюбова, Писарева, Чернышевского и Плеханова, а остальных объявили какими-то подголосками царизма: реакционер Катков и мракобес Победоносцев с "совиными крылами" (а это, кстати, замечательный журналист и интересный мыслитель). А в России все это было!

Сейчас лидерами общественного мнения становятся фэшн-блогеры

Нужды в трибунах сейчас действительно нет. Это связано с появлением интернета и социальных сетей. Digital revolution, цифровая революция – это действительно революция. Сломались все иерархии. В этом мире сейчас все равны. И, скажем, движение #MeToo тоже связано с этим. Мир, построенный на основе вертикальных информационных систем, сломан. Сейчас каждый может высказаться. Раньше считалось: тот, кто наверху, имеет право на все: имеет право спать с секретаршами или студентками, имеет право заниматься плагиатом, потому что он главный, в его руках все, и никто ему не возразит, не пискнет. А сейчас, когда есть фейсбук, твиттер, телеграм и все, что хотите, нет уже никакого ограничения на высказывание собственного мнения о своих болях, бедах и обидах, и практически уже нет главных, нет лидеров. Самое смешное, что сейчас лидерами общественного мнения становятся какие-то фэшн-блогеры, то есть те, кого больше смотрят, но смотрят не с целью научиться жизни, а просто для развлечения, чтобы полюбоваться на какие-то модные тряпочки.

– Это вы сейчас говорите о "России интернета". Но не забудем, что есть еще и "Россия телевизора": это скорее старшие поколения россиян, для которых лидеры общественного мнения – это первые лица телеэкрана, они же – первые лица государства.

– Да, и то болезненно-напряженное внимание, которое власть сейчас уделяет попыткам контролировать интернет, связано именно с тем, что интернет вышел из-под контроля, и они почувствовали, что это для них опасно. Однако загнать его под контроль очень трудно, я бы сказал, практически уже невозможно. В биологии это называется "закон Долло" – закон необратимости эволюции: когда млекопитающее начинает жить в воде, оно все-таки не превращается снова в рыбу, а становится морским млекопитающим. Так и здесь: если интернет и вот эта свобода уже появились, как ее ни калечь, ее уже не загонишь обратно в Советский Союз, где были две телевизионные программы и газета "Правда". Поезд ушел, и надо работать с тем, что есть.

– "Мир изменился и никогда уже не будет прежним" – это уже стало общим местом, а особенно часто об этом говорили минувшей весной, в начале пандемии нового коронавируса. Что вы об этом думаете?

Разнузданного потребительства и развлекательства будет становиться все меньше и меньше

– Конечно, мир изменился. Но он меняется постоянно. Думаю, мир изменится так же, как он изменился в пору нефтяного кризиса: потребление станет более скромным, вот такого ни зачем не нужного, разнузданного потребительства и развлекательства будет становиться все меньше и меньше. Очень много бизнесов уже погорело: ресторанных, развлекательных, туристических. Но мир не погиб. Сколько было туристов в Италии, Испании, в других странах. Вот пандемия: перестали ездить – и что? Разве Франция и Испания заросли паутиной или там все поумирали с голоду? Нет.

– А сильно ли изменилась литература за последние десятилетия, скажем, со времени появления интернета и соцсетей?

– Думаю, да. Вообще, путь литературы – это освобождение от цензуры, внутренней прежде всего. Смотрите: из литературы первой половины XIX века мы абсолютно ничего не знаем про интимную жизнь женщин, хотя женской прозы в то время было очень много, а также писем, дневников, мемуаров, но там, грубо говоря, ни единой прокладки! А как только помер Николай I и началось освобождение крестьян – так и понеслось!

Альбер Камю

Путь литературы – освобождение от внутренних запретов, например социальных. Мне нравятся писатели, которые кажутся плохими людьми: например, маркиз де Сад, Лотреамон, Батай. Это освобождение даже от политической цензуры. Дальше – Селин, Дриё ла Рошель. С другой стороны, с левой, освобождался от политической цензуры Альбер Камю. А социальные сети, со своей стороны, освобождают литературу, открывая все новые глубины и бездны: сейчас можно говорить о том, о чем раньше было нельзя.

– У Набокова в "Даре" был такой побочный персонаж "со слишком добрыми для литературы глазами". Может ли писатель позволить себе быть добрым? Или наблюдательность, необходимое для творчества качество, заведомо предполагает некий критический взгляд, язвительность, акцентирование внимания на не самых приятных чертах?

Можно быть добрым человеком в жизни и суровым, хитрым и наблюдательным в текстах

– Об этом хорошо сказал Корней Чуковский: Чехов, Бунин, Толстой – себялюбцы, эгоисты, злые люди, один был добрый человек в русской литературе – Короленко, но он проиграл как писатель. А Чехов, кстати, сказал про Короленко замечательную фразу: надо, чтобы он изменил жене – может, писать станет лучше? Но я думаю, что доброта в жизни и доброта в литературе – это все-таки разные вещи. Редко встречаются люди, которые пишут как живут, а живут как пишут. Взять того же Маяковского: смотрите, какой он громокипящий в своих произведениях, просто агитатор-горлан-главарь! А в жизни это был невротик, весь в фобиях и страхах, ходил с проспиртованной тряпочкой и протирал ею руки после каждого рукопожатия. Так что, думаю, можно быть добрым человеком в жизни и суровым, хитрым и наблюдательным в текстах.

– У вас есть мечта? Чего хочется?

– Написать побольше. Есть целая серия книг, которые я еще хочу написать, а лет мне много. Поэтому мечта моя очень проста – ну, помимо простых мечтаний, как у всех людей: чтобы был мир во всем мире, чтобы близкие были здоровы и благополучны. Вот я буквально на днях сбрасываю издателям новый сборник рассказов и сажусь писать толстую книгу, которая будет называться "Подлинная жизнь Дениса Кораблева".

– Без вопроса на эту тему, наверное, не обходится ни одно ваше интервью, ведь вы – не просто сын известного детского писателя Виктора Драгунского, но и прототип его "Денискиных рассказов". Так какой же была подлинная жизнь Дениса Кораблева?

– Она была наполнена самыми разными ежедневными открытиями, из которых приятными была, может быть, лишь одна десятая. Это была жизнь, полная страхов, изумления, несправедливостей, жизненных неудобств, бесконечных очарований и разочарований. Но при этом она была изумительно прекрасна в смысле общения, в смысле родителей. Хотя и с ними было все не так просто, они совершенно не были сусальными, идеальными родителями: случались и проблемы! Но, конечно, во многих отношениях мне повезло. Меня, например, не били и особенно не ругали, а если и ругали, то обычно со смехом.

– Как вы себя чувствуете здесь и сейчас: в Москве весной 2021 года?

– Недавно в разговоре с одним своим давним знакомым я вспомнил фильм Луиса Гарсии Берланги "Палач". Там палач заболевает и не может казнить преступника. Тогда приглашают для этой цели одного молодого человека, а он не хочет, говорит: давайте подождем, пока тот выздоровеет, – ну, сколько он может болеть: две недели, месяц, да и приговоренный лишний месяц проживет – разве это плохо? А начальник тюрьмы отвечает: плохо, потому что для приговоренного самое главное сейчас – поскорей отделаться, не мучиться ожиданием.

И вот сейчас, в состоянии этого предвоенного психоза, который раздувается в СМИ, и все усиливающихся репрессивных мер мне хочется сказать: ну, давайте уже наконец! Объявите военное положение в стране или начните массовые репрессии – сделайте уже что-нибудь! Хватит мучить-то… Напряженное, зависшее, томительное ожидание чего-то еще худшего – вот такое у меня было настроение, когда я прочел про запрет просветительской деятельности. Ну, что еще теперь можно запретить?.. Идет какая-то ужасная архаизация.