У Михаила Ямпольского, философа, культуролога, преподавателя Университета Нью-Йорка, в издательстве журнала “Сеанс” (Петербург) вышла книга под названием “Ловушка для льва” с подзаголовком “Модернистская форма как способ мышления без понятий и больших идей”. Предыдущая книга эссе Ямпольского “Без будущего» тоже была посвящена модернизму, форме и работе времени. Готовится еще одна, ее рабочее название “Дыхание и поверхность”. Самым интересным в последних исследованиях философа кажется его размышление об утрате человеком субъектности со времен конца XIX века, и в этом он видит причину больших общественных трансформаций сегодня. В том числе в этой оптике он рассматривает реакцию на пандемию коронавируса, движения феминисток, меньшинств за свои права, противников доминирующих культур, весь пакет так называемой “новой этики”.
Центр Вознесенского в Москве и поэт Татьяна Щербина, редактор номера журнала “Вестник Европы”, где опубликовано эссе Михаила Ямпольского, любезно предоставили фрагменты выступления философа в zoom, как принято в эпоху карантина. Слушайте подкаст "Вавилон Москва" и подписывайтесь на другие подкасты Радио Свобода.
Ваш браузер не поддерживает HTML5
Михаил Ямпольский описывает период классического модернизма, черты которого, по его мнению, можно увидеть не только в начале ХХ века, но и в период после Второй мировой войны.
– Сегодня модернизма уже нет, а это невероятно интересная эпоха. Акцент на миметическом, то, что мы описываем мир данными нам художественными средствами адекватно, это ощущение в середине ХIХ-го века пропадает. Люди перестают верить в способность описывать мир как что-то данное. Наступает ощущение кризиса языка, и оно повсеместно распространяется. Есть известный текст, письмо Хуго фон Гофмансталя, где герой говорит о том, что “абстрактные понятия во рту разлагаются, как гнилые грибы”, он не может их произносить. Начинается атака на понятийность, как что-то неадекватное, догматическое. Достаточно вспомнить Ницше, который говорит, что все понятия – это метафоры, а в качестве модели искусства нужно брать музыку, потому что в музыке никаких этих “дохлых понятий” не существует. Отсутствие веры в то, что язык является адекватным средством отражения мира, в его понятиях, в словах, это что-то на тот момент совершенно новое, потому что всю историю культуры никто не сомневался, что язык создан так, чтобы адекватно отражать мир. Начинается перенос акцента на форму, форма начинает становиться очень сложной, возникают какие-то фрагментации, которые интенсивно происходят в это время. Мне показалось, что форма – единственная возможность для людей того времени, то есть примерно с 1870-80-х годов до 1930-х, найти более адекватное, всеобъемлющее ощущение жизни и мира.
И второй вопрос: был расцвет искусства, расцвет философии, культуры, науки в это время, там происходило собирание фрагментов воедино – об этом говорили немецкие романтики, которые первые начали использовать форму фрагментов. Новалис, Шлегель – они все писали какими-то фрагментами, знаменитые фрагменты “Атенеума”, и так далее. И они обращались к Канту для того, чтобы оправдать эту фрагментарную форму, потому что считали, что, когда читатель имеет множество фрагментов перед ним, это стимулирует работу субъекта, именно субъект их собирает воедино. Другой связи между ними нет, кроме того “сильного” субъекта, который возникает в этом соприкосновении с фрагментами. Это, в принципе, можно говорить и о монтажной форме в кино, вообще в искусстве. Собирание формы поручается зрителю, как сильному субъекту, который может соединить фрагменты. Думаю, что эпоха модернизма сопровождается сильным ростом ощущения субъектности. Я вообще считаю, что искусство – это производство “сильного субъекта”.
ослабление субъектности я наблюдаю практически повсюду
Конечно, это звучит смешно – сильный субъект, слабый субъект, но то, что мне кажется важным, это ослабление субъектности, которое я наблюдаю практически повсюду. Поэтому нет сейчас больших художников, нет больших философов, которые, если они не обладают этой силой, не могут быть интересными. Я помню, например, Мамардашвили, который был очень популярен. Большой философии он не произвел, но он обладал огромной магнетической силой личного присутствия. Это было какое-то воплощение субъектности. Когда я приехал 30 лет назад в Америку и поступил в университет, я увидел, что есть старые профессора, которые уходили уже на пенсию, но совершенно зачаровывали: они очень много знали, независимо мыслили, они вызывали чувство восхищения. Эти гиганты исчезли, и сейчас на кафедрах работают шустрые и наученные всему кандидаты наук, которые знают, как написать книжку. И вот это вымывание личности в культуре меня очень заинтересовало.
Михаила Ямпольского занимает представление о субъектности человека, и прежде всего механизмы ее ослабления и почти распада.
– Возникновение и развитие технологии, что хорошо описано Ханной Арендт, приводит к тому, что сначала инструмент подчиняется человеку, то есть субъект руководит молотком, которым он действует. А потом машина превращает человека в свое приложение. Самое страшное для современной экономики – “встала машина”. Завод должен работать. Мы являемся заложниками какой-то кошмарной машины: например, когда говорят о силовиках, о том, что есть инерция кого-то сажать, иначе они не могут существовать, и поэтому нас всех надо есть, потому что эта машина требует все время пищи. Фрагментация – это очень странная вещь, она довольно сильно стимулирует субъекта, модернистского субъекта, и одновременно является знаком распада субъектности. Думаю, что короткий период модернизма – это период, когда эти две тенденции, тенденция к нивелированию субъектности, к исчезновению воли – и к сохранению субъектности, которую собирает и стимулирует мир, сходятся в какой-то момент в трагической и драматической перспективе. Постепенно это перемалывание, эта система начинает возобладать. Гуссерль, который придумал феноменологию, говорил о том, что главная черта человеческого сознания – это интенциональность. Интенциональность – это направленность на объект. Он говорит: думать о чем-то, если ты не направлен на какой-то объект, ты не можешь вообще думать. И поэтому человек все время направлен на объект. Есть и целые теории биосферы. Придумал когда-то немецко-эстонский биолог Экскюль, что животное всегда выбирает стимулы, на которые реагирует, оно всегда ориентировано, оно не может “просто жить”. Даже какая-то бабочка, говорит он, чувствует два звука, эти два звука она выделяет из всего мира. Вся феноменология начинает говорить, что интенциональность – это не нужно. Выходят одна за другой книги о том, что интенциональность не является качеством субъекта. Идет огромная критика субъекта как философской категории.
Культура виктимности, о которой все сейчас говорят, что все жертвы, всё – травма, это превращение активности в пассивность
Тебе говорят, что субъектность задается пассивно, на тебя что-то воздействует без твоего выбора, без того, что ты направляешь свое сознание, и это тебя формирует. Культура виктимности, о которой все сейчас говорят, о том, что все жертвы, всё – травма, это то же самое, это превращение интенциональности, активности в пассивность. Это хорошо различал уже Ницше – между активом и пассивом, который говорил: вот раб, он находится в рабстве, он пассивен, и поэтому его реакция на мир – ресентимент. “Всех не люблю, всем завидую, все говно” – это реакция пассивного человека. Есть активная позиция, которую он связывал с аристократами. Аристократ не имеет ресентимента, у него позитивное, можно сказать, интенциональное отношение к миру. И нарастает пассивности, и куда-то исчезает будущее, которое является объектом активного конструирования, а мы теперь полностью погружаемся в память, которая создана нами пассивно, потому что “в нас что-то откладывается”, – мы таким образом приобретаем нашу субъектность пассивно. Бесконечное нарастание чувства беспомощности и пассивности. И я думаю, что эпидемия интересна в этом же смысле – что-то на тебя обрушивается, а ты можешь только сидеть, страдать, ждать, когда это все кончится, помрешь, не помрешь, стараться не ходить в магазин. Разрастание сферы пассивности не то, что в воздухе висит, это связано с трансформацией культуры в широком смысле.
Путин ничего не может поделать с системой, которую он создал. Он может только в ней крутиться, как колесико
Когда все говорят: “Путин, Путин, Путин” – я думаю, что Путин ничего не может поделать с системой, которую он создал. Он может только в ней крутиться, как колесико, делая вид, что он что-то решает. Он может кого-то посадить и кого-то выпустить, но это ерунда, потому что саму систему, которую он создал, ничто не может изменить. Все эти идеи, что можно поменять Конституцию и так далее, мало что значат, потому что сама система работает с Конституцией, без Конституции, она крутится по своей логике. Чувство включенности в механизм, который над тобой, приводит к тому, что постепенно начинается вымывание субъектности. И эти пассивность и активность принимают разные конфигурации и соотношения, всегда очень сложные, что-то выдвигается на один план, потом на другой план…
Как связаны, по представлению Михаила Ямпольского, “новая этика” и ослабление субъектности вплоть до ее утраты?
– Говорят сейчас о "новой этике", о харрасменте, обо всем этом комплексе: я пытаюсь на это смотреть несколько иначе. С чем идет борьба во всех этих вещах, что объединяет радикальных феминизм, например, Me too или расовые волнения, или свержение памятников? Я это называю – борьба с доминантностью. Это такие новые субъекты, которые включены в сети, и они все выступают в разных формах доминантности. Афроамериканцы выступают против формы белой доминантности, потому что любой белый занимает привилегированную позицию в культуре, и как с этой привилегированной позицией быть? Памятники уничтожают не потому, что это памятники рабовладельцам, это, конечно, чепуха, а потому что сама идея памятника – это идея доминантности над массой. Почему вдруг стоит какой-то болван из бронзы, да еще на лошади, над нами? Если взять Me too, феминистское движение, оно сражается с идеей мужской доминантности в культуре, в экономике, в политике, и так далее. Идёт борьба с какими-то доминантностями, и поэтому она так сильно сосредоточена вокруг доминантных личностей.
это борьба не только с призраком какого-то сексуального поведения, но речь о том, чтобы бороться с доминантными фигурами с помощью такого способа
И "cancel culture", о которой сейчас все говорят, распространяется на людей, которые принадлежат… когда жертвами становятся знаменитые старики, не знаю, Вуди Аллен, Полански, парализованный инвалид какой-то, Левайн, которых вдруг начинают уничтожать. У меня такое ощущение, что это борьба не только с призраком сексуального поведения, но речь о том, чтобы бороться с доминантными фигурами с помощью такого способа. Потому что эти фигуры – это архаические обломки доминантной субъектности, которая совершенно невыносима для этой новой культуры. Не надо высовываться. Что вы нам Шекспира вашего суете? У нас свой есть Шекспир, никто о нем ничего не знает, но он Шекспир какой-нибудь сексуальной или технической группы, и так далее. Мы будем изучать своего Шекспира. И он должен быть маленький, этот Шекспир, не доминантный, тогда его можно изучать. Мне кажется, что судьба культуры сегодня станет в значительной степени предопределена этим массовым движением.
теперь вот мы, девочки и мальчики, особенно ничего не знаем, но это и не нужно. личный опыт – это мама, папа, бабушка и секс
У меня ощущение, что это не будет иметь конца, всё будет меняться, конечно, как-то, но мы сегодня находимся в периоде краха классического представления о культуре, которое основано на том, что есть художник, который имеет какое-то важное, доминантное видение мира, которое он может предложить другим людям, которым оно интересно, которые хотят с этим видением мира иметь какое-то взаимодействие. Это может быть Шекспир, Пруст, Пикассо, это не важно. А теперь вот мы, девочки и мальчики, особенно ничего не знаем, но это и не нужно. И это то, что происходит. Что могут писать эти подростки? Они пишут только о своем личном опыте, а личный опыт – это мама, папа, бабушка и секс. Это сфера, которая утюжит культуру таким образом, что там не остается ничего доминантного. Нивелирование большого, которое невероятно усиливается интернетом, Фейсбуком, который провоцирует массовое такое поведение, вычищает мнения, которые не совпадают, и так далее. Можно, конечно, по этому поводу ахать. Я человек старый, принадлежу к старой культуре, пишу о модернизме, поэтому мне еще читать интересно больших философов, писателей, больших поэтов, то есть я все еще в этой глупости, но вот такая культура.
Частью новейшей культуры становится очередная волна феминистского движения, в том числе разоблачения и сексуальные скандалы, порой, как ни странно, относящиеся к далекому прошлому.
– Художник Андрей Бильжо сделал карикатуру: стоит Пушкин, а вокруг толпа женщин: "Женщины обвиняют Александра Сергеевича Пушкина в харрасменте". Меня смущает в движении, связанном с нынешним феминистским проектом, то, как это строится на формировании женской идентичности. Что такое женщина? Женщина – это человек, который всегда с точки зрения этой идентичности сводится к двум моментам: к тому, что она превращается мужчиной в объект, и что она является объектом насилия.
Женщина теперь описывает свою историю, как историю насилий. Насилие – это то, что формирует идентичность
Всякая женщина теперь описывает свою историю, как историю каких-то насилий. Насилие – это то, что формирует идентичность. Если тебя никто не насиловал, не было домашнего насилия, тебя никто не бил, сексуально не надругался, не хватал тебя, то уже кто-то из женщин говорит "а со мной этого никогда не было", как бы извиняясь. Говорящие это чувствуют, что у них чего-то не хватает, чтобы полностью соответствовать идентичности женщины, которая требует обязательно этой травмы. Кроме того, мы имеем сейчас дело с новым формированием тоталитарных сообществ, которые я вижу в Америке вокруг Трампа. Возникает реакция. Я считаю, что Трамп – это реакция на политическую корректность, складывание сообществ, которые не терпят другого мнения. Вот то, что исчезает из мира, благодаря этим новым идентичностям и новым группам, которые складываются.
Исчезает то, что можно назвать толерантностью, и что я невероятно ценю. Без толерантности все будет очень плохо
Субъективности складываются коллективные, нет индивидуальных субъективностей, она теперь коллективная. Исчезает то, что можно назвать толерантностью, и что я невероятно ценю, поэтому слово "либерализм" сейчас страшно ругательное, все говорят: ну, это либерализм… Без толерантности все будет очень плохо. Думаю, что интерес к прошлому, о котором мы говорим, это всегда интерес к мифологическому прошлому, настоящего прошлого никто особенно не ищет, кроме историков, которых никто не читает. Идет собирание масс через общее прошлое. Когда-то историк тоталитаризма и нацизма Роджер Гриффин начал использовать слово "полигенез". Полигенез – это то, что определенная группа людей имеет непосредственную генеалогию, восходящую к мифологическим корням. Мы все происходим от какого-то мифологического предка, который позволяет нам объединить скрепы через исторические мифы – арийские мифы, или миф победы над фашизмом, который является чисто фашистским мифом, на самом деле, потому что это попытка сложить недифференцированное единство какого-то народа, глубинного народа и так далее. Вот эти попытки с помощью истории сложить идентичности, недифференцированные, такие массовые идентичности – меня это страшно пугает. Интернет этому способствует, и массовая культура этому способствует, и пропаганда. Больше всего я боюсь, конечно, не Me too, а движения в сторону тоталитарных сообществ, которые легко возникают тогда, когда исчезают индивиды в этой массе.
Что кажется Михаилу Ямпольскому утопичным в нынешнем духе времени?
– В 70-е годы, в 80-е философы западные, левые, пытались придумать какое-то сообщество, которое не будет уничтожать человека. Можно ли собраться в толпу и все-таки оставаться человеком? Это вопрос, который они ставили, и они придумали такое слово, которое использовал Делёз, а потом оно попало к Нанси, а потом к Негри, и так далее: "multiplicity" (множественность – прим. РС). Это объединение в массы индивидов, которые не складываются в тотальность, в единство. И они носились с этим, как с образом того, что “мы можем создать общество, где каждый будет индивидом, которые не сольются в толпу, и таким образом это может быть прообразом нового сообщества”. Некоторые считали, что и интернет, где каждый сохраняет свою позицию и входит в свои субгруппы, мелкие группы, позволяет идею multiplicity поддерживать. Но я считаю, что это утопия: не может быть толпы, где каждый человек остается человеком, как индивид, как личность, как субъект. Это то, что меня пугает в этом движении. Важно, что все эти движения имеют что-то позитивное, что ты от души поддерживаешь. Ты поддерживаешь женское желание, чтобы женщины имели равный доступ ко всем правам, чтобы не относились к ним по-свински, по-хамски. Кто будет против этого? Ты поддерживаешь движение черных за гражданские права, за уважение к ним, за равенство. Ну, это же правильные идеи.
к счастью, я наблюдаю, что никакие скрепы не работают. в России всем наплевать на исторические мифы.
И смешение правильных идей и антидоминантных массовых форм очень настораживает. Ведь и коммунизм возник из очень хороших идей: равенство, уничтожим эксплуатацию, дадим доступ всем к образованию, уравняем доходы. Прекрасные идеи, которые вызывали энтузиазм, а кончилось все лагерями, расстрелами. Призрак полного выворачивания хорошего во что-то пугающее все время висит, и очень трудно, имея наш исторический опыт, от него окончательно избавиться. Я, конечно, не считаю, что новая этика угрожает нам тоталитаризмом. Если тоталитаризм придет, то, скорее, от “скреп”. Но, к счастью, я наблюдаю, что никакие скрепы не работают. Мне кажется, в России мифологическое слипание народа в массу не происходит, всем наплевать на исторические мифы. Я вспоминаю Мандельштама с его эссе "Пшеница человеческая", когда он говорит, что хлеб не слипается, не спекается. Отдельные зернышки есть, а хлеб не спекается. Я все-таки верю в то, что не всякий хлеб может спечься.
Как аналитик культуры, Михаил Ямпольский не может не включать в свой анализ процессы современного искусства, иллюстрируя их примерами из американской и российской практики.
– Мне кажется, что искусство кончилось в классическом понимании. Искусство отделяется в какой-то момент от власти и от религии и становится автономной сферой, эстетической, но оно существует на инерции больших идей, которые связаны главным образом с религией, с постановкой больших вопросов бытия, которые так или иначе вписаны в большие религии. И оно продолжает эту линию, но уже без всякой церкви и без всякого религиозного содержания. Постепенно это исчерпывается, и мы входим в такую зону сейчас, где много политического искусства, которое не является искусством. Я считаю, что, как только ты становишься носителем простых, примитивных политических идей и догм, это выходит за рамки классического, во всяком случае, представления об искусстве. Ты приходишь на бьеннале американского современного искусства в Музей Уитни в Нью-Йорке, это главное раз в два года событие, там много прогрессивного, про насилие полиции, фотографии про колониальные бывшие страны, и так далее. Над всем господствует дизайн, чтобы это было красиво, броско, но ты видишь, что из этого дышит бог коммерции. Ты видишь живопись, которая является чисто декоративной, чтобы нравиться публике.
Художник мало кого интересует. Вот знаменитый куратор – это фигура
Во-первых, произошло дикое расхождение между коммерческим и некоммерческим. Некоммерческое искусство поддерживается институциями и фондами, без которых оно существовать практически не может. Чтобы получить какие-то деньги, нужно написать заявку, где ты будешь объяснять, почему это очень важно для общества: потому что это защищает детей от насилия или пропагандирует всеобщие прививки. Это искусство, которое не коммерческое. А искусство коммерческое, там две зоны: одна зона политического благомыслия, а другое – это просто мани-мани-мани… Художник мало кого сегодня интересует. Вот куратор – это фигура, знаменитый куратор – фигура.
Время и задачи искусства меняются. В том числе меняются художественные дисциплины.
– Когда я разговаривал с Дмитрием Приговым, он говорил: "Литература мне кажется совершенно отставшим видом искусства. Они все пишут, как дураки, романы, или стихи лирические. А вот изобразительное искусство – там какие-то идеи, какая-то философия, они о чем-то думают. Поэтому моя идея – перенести что-то, что делается в изобразительном искусстве, в литературу. Я буду писать свои стихи, как будто делаю концептуальные объекты в изобразительном искусстве, это гораздо интереснее". Он человек был чуткий, он схватывал, что в это время в живописи все чего-то придумывали, теоретизировали, что-то такое там происходило. Философ Валерий Подорога делал семинары, на которые бегали все художники, или роль Бориса Гройса. Им нужен был свой философ. Потом искусство утратило статус генератора нового, генератора мысли. В какой-то момент мне показалось, что это перешло к поэзии. Поэзия более современная форма, как это ни парадоксально, чем проза, гораздо более гибкая, там можно интереснее экспериментировать. В это время появились такие люди, как Аркадий Драгомощенко или Алексей Парщиков, которые генерировали новые идеи, новые подходы. Там была бесконечная работа переосмысления мира. Мне было страшно интересно писать книжку о Пригове, книжку о Драгомощенко, там было, о чем думать. Я не знаю, есть ли сейчас какой-то вид искусства, в котором видно что-то новое, интенсивность и сложность.
Подкаст Вавилон Москва можно слушать на любой удобной платформе здесь. Подписывайтесь на подкасты Радио Свобода на сайте и в студии наших подкастов в Тelegram