Андрей Донатович Синявский (1925—1997) — несомненный русский европеец хотя бы потому, что почти тридцать лет прожил во Франции. К тому же он стал всемирно известен после своего процесса и осуждения советскими властями за тайную публикацию на Западе сочинений Абрама Терца — его литературный псевдоним, а лучше сказать, подпольная кличка. При этом все знавшие Синявского, хотя бы только раз видевшие его поражались тому, какой он, так сказать, древнерусский, с его дремучей бородой. Но внешность дело десятое, мало ли кто сегодня ни носит бороды. Синявский был русским прежде всего по его культурным интересам и всему духовному складу. Это и делало его подлинным европейцем. Постараюсь объясниться.
Мы узнали что-то о сочинениях Абрама Терца только после ареста Синявского и Даниеля и нескольких статей в советской печати со всякого рода разоблачениями. Трудно было составить сколь-нибудь адекватное представление о писателях по этим статьям. Но одна цитата из Абрама Терца, приведенная как свидетельство чудовищного цинизма этого антисоветчика, помню, мне понравилась. Кто-то у него, говоря о нехватке продовольствия в СССР, предлагает использовать закон повторяемости филогенеза и онтогенеза: человеческий зародыш проходит стадии общей эволюции животного мира, например, на каком-то этапе представляет рыбу. Персонаж Терца предлагал построить абортарии промышленного масштаба и решить таким способом продовольственный вопрос. Это, конечно, реминисценция из Свифта, предлагавшего искоренить голод в Ирландии, пуская в пищу приплод бедняков. Но советскую власть интересовала не литература, а законопослушание граждан: за недозволенные публикации за границей Синявский получил семь лет.
Когда стали доступны сочинения Абрама Терца, то у меня они большого интереса не вызвали, его художественная проза (в отличие от великолепной литературоведческой эссеистики) вторична, воспроизводит те или иные приемы и ходы еще свободной советской прозы двадцатых годов: то Зощенко напомнит, то Замятина, то еще кого-то; рассказ «Пхенц», например, сделан под «Бурыгу» Леонида Леонова. Но у Абрама Терца была правильная стилистическая установка: понимание того, что гротескная советская жизнь не может быть литературно подана в старой доброй реалистической манере. Это у него теоретически осознано и обосновано в статье «Что такое социалистический реализм?» — безусловно, лучшем сочинении подпольного, доэмигрантского Абрама Терца. Несколько цитат из этого замечательного текста:
Социалистический реализм исходит из идеального образца, которому он уподобляет реальную действительность… Мы изображаем жизнь такой, какой нам хочется ее видеть и какой она обязана стать, повинуясь логике марксизма. Поэтому социалистический реализм, пожалуй, имело бы смысл назвать социалистическим классицизмом.
Это типологическая проекция. А вот анализ, оценка и перспектива:
Искусство не боится ни диктатуры, ни строгости, ни репрессий, ни даже консерватизма и штампа. Когда это требуется, искусство бывает узкорелигиозным, тупо-государственным, безындивидуальным и, тем не менее, великим. Мы восхищаемся штампами Древнего Египта, русской иконописи, фольклора. Искусство достаточно текуче, чтобы улечься в любое прокрустово ложе, которое ему предлагает история. Оно не терпит одного — эклектики.
Нельзя, не впадая в пародию, создать положительного героя (в полном соцреалистическом качестве) и наделить его при этом человеческой психологией. Ни психологии настоящей не получится, ни героя.
По-видимому, в самом названии «социалистический реализм» содержится непреодолимое противоречие. Социалистическое, т. е. целенаправленное, религиозное искусство не может быть создано средствами литературы XIX века, именуемыми «реализмом». А совершенно правдоподобная картина жизни (с подробностями быта, психологии, пейзажа, портрета и т.д.) не поддается описанию на языке телеологических умопостроений. Для социалистического реализма, если он действительно хочет подняться до уровня больших мировых культур и создать свою «Коммуниаду», есть только один выход — покончить с «реализмом», отказаться от жалких и все равно бесплодных попыток создать социалистическую «Анну Каренину» и социалистический «Вишневый сад». Когда он потеряет несущественное для него правдоподобие, он сумеет передать величественный и неправдоподобный смысл нашей эпохи.
Синявского посадили, примерно в то же время (1965) перестали печатать Солженицына, но ощутимый сдвиг в подсоветской литературе произошел. К тому соцреализму, что описан в статье Абрама Терца, уже возврата не было; все живое в тогдашней литературе стремилось быть просто реалистическим, без всяких приставок и эпитетов. Конечно, и Синявский, и Солженицын, и высланный Бродский сыграли свою роль, но главное, что менялось, — время. Время партийной организации и партийной литературы истекало.
Новое, постсоветское время для Синявского-Терца стало, однако, по-новому фантастическим. Его опять возненавидели — на этот раз не партийные аппаратчики, а весьма многочисленные, подчас и влиятельные интеллигенты. У большевиков он был врагом советской власти, у этих он стал врагом России. Конечно, у него есть защитники — либеральная интеллигенция, каковой он в известной — и большой — степени знамя. Но вот это и есть парадокс: Синявский — человек и писатель в сущности чуждый интеллигенции, он из другой обоймы. Либеральный миф, вокруг него созданный, ему не идет, чужд, фальшив.
Синявский — из той породы русских писателей, что вывелась в начале прошлого века, когда окончательно, казалось бы, схлынула волна интеллигентских либерально-радикальных традиций. Он из мира Ремизова, Розанова, Пришвина, Голубкиной. У Голубкиной есть деревянная скульптура «Старичок-полевичок»: вот Синявский, даже и внешне. И не надо тянуть его в подполье Достоевского: у него не подполье, а скорее болото, он болотный попик из Блока. Больше всего он любит русские сказки, старинные иконы, раскольничьи рукописи. Его книга «Иван-дурак», родившаяся из лекций для иностранных студентов, в книжном варианте поднимается до высоты собственной его, Синявского, эстетики. Он не то что не либерал — он человек долиберальной, можно было бы сказать докультурной эпохи, если б мы не знали, что культура отнюдь не сводится к заповедям цивилизационного комфорта.
Вот в этом умении быть русским вне оглядки на Запад — подлинный европеизм Синявского. Ему не нужно быть западником, чтобы быть европейцем. И ему, русскому, не нужно расписываться в любви к России, он даже может написать «Россия — сука», потому что это не декларация, а литература; а литература для Синявского то же, что для Розанова, — «мои штаны».