Бурная профессия: переводчик Юлия Добровольская.




Юлия Добровольская: Главная трудность для переводчика - это не выучить иностранный язык, а хорошо знать свой. Не просто знать, а чувствовать его. У кого это есть - тому легче. Есть же какая-то причина, из-за которой хороших переводчиков мало.



Иван Толстой: Юлия Добровольская родилась в Нижнем Новгороде в 1917 году. В 21 год она была отправлена переводчицей с испанского на Гражданскую войну. На многие годы это оказалось ее единственной заграничной поездкой. В 44-м получила 3 года лагерей – за ту же Испанию. После войны преподавала итальянский в Московском Инязе и МГИМО. Написала легендарный учебник итальянского языка, а в Италии – самый лучший в мире итало-русский и русско-итальянский словарь, выучила безбрежное море учеников, переводила книги, статьи, фильмы, выступления, интервью. Награждена премиями по культуре итальянского правительства. Долго не получала разрешения выехать из Советского Союза для получения премии. В 82-м эмигрировала в Италию, где продолжала делать все то же самое – переводить, преподавать, оставаться принципиальным человеком.


Книга «Постскриптум. Вместо мемуаров» - это и воспоминания, и рассказы о друзьях. «Разлука с друзьями – это та дорогая цена, которую приходится платить за эмиграцию», - не раз повторяет Юлия Абрамовна.


Рассказывает историк Михаил Талалай.



Михаил Талалай: Жительница Милана Юлия Добровольская сделала свое имя еще в СССР – как переводчица, преподавательница, итальянистка. Затхлая атмосфера официоза и лжи, особенно густая в том месте советского общества, куда выдвинула ее судьба и таланты – то есть в сфере международных связей – стала ее угнетать и Добровольская, не без рискованных трюков, сумела уехать в Италию. Но четверть века назад и в Италии царил застой – и местной левацкой интеллигенции не нужны были лишние свидетели. Добровольской пришлось заново делать себе имя, и она его сделала – как переводчица, преподавательница, русистка.


Две цивилизации, две страны в итоге гармонично переплелись в этой бурной судьбе, о которой сама Добровольская рассказывает в своих только что вышедших ее воспоминаниях « Post Scirptum , вместо мемуаров», изданных в петербургском издательстве Алетейя.


Мне довелось познакомиться с Юлий Абрамовной лет десять тому назад, когда в Италии появился роман Марчелло Вентури «Улица Горького 8, квартира 106». Сперва я решил, что это некий детектив, как почти одноименный «Парк Горького». В любом случае, посчитал книгу за художественную литературу, вымысел, в духе появлявшихся тогда перестроечных публикаций о судьбах советской интеллигенции. Талантливо написанная книга меня так заинтересовала, что в один из наездов в Москву я пошел по указанному в ее названии адресу «Улица Горького 8, квартира 106». Постоял перед тяжелой, в новорусском стиле дверью – все-таки, нынешняя Тверская улица, но позвонить не решился – и так мне и не ведомо, знают ли обитатели той квартиры, что их адресом назван итальянский роман.


Интернета тогда еще не было, но какие-то добрые знакомые мне сообщили, что героиня книги Добровольская, участница гражданской войны в Испании и «предмет увлечения Хемингуэя», как об этом пишет автор Вентури, проживает в городе Милане. Я взял телефонную книгу и позвонил по телефону и пришел в гости. На сей раз дверь в открылась… Мы долго поддерживали общение и, вероятно, как и многие, я рекомендовал Юлии взяться за воспоминания и даже просил дать какие-нибудь куски для разных сборников. Однако потенциальная мемуаристка отнекивался, утверждая, и утверждая справедливо, что предпочитает видеть все сразу напечатанным. И вот это произошло, и мы получили теперь интересную ее книгу: « Post Scirptum , вместо мемуаров».



Иван Толстой: Мы встретились с Юлией Добровольской в ее миланской квартире. Я спросил Юлию Абрамовну, какие страницы своей жизни она сама относит к самым интересным...



Юлия Добровольская: Я была и осталась училкой. Поэтому для меня самые высокие моменты - это какие-то взлеты, связанные с учениками. Вот, например, такое пиршество, какое мне устроили в прошлом году - «Добровольская Day ». Я о нем пишу. Студенты Школы переводчиков в Триесте, никому ничего не сказав, сами подготовили программу, чтобы рассказать, как они учили русский язык по учебнику Добровольской. И они его весь театрализовали. Они устроили из диалогов скетчи, рассказы, песни там звучали. Все это было сделано, во-первых, на хорошем уровне. Они меня даже удивили. Они себя показали лучше, чем на уроках. Была в этом какая-то трогательная благодарность, а у меня было ощущение не напрасно потерянного времени и усилий. Потому что усилий я прилагала много хотя бы потому, что я же ездила в университет. Отсюда до Триеста, в ту пору, было пять с половиной часов на кошмарном поезде, который всегда опаздывал, приезжал на два часа позже. Каждую неделю я ездила в Венецию. У меня обычно было два университета.



Иван Толстой: Как известно, коммивояжеры - это самые образованные люди. У них есть время в пути читать.



Юлия Добровольская: Действительно. Я всегда смотрю на своих итальянских попутчиков, которые садятся в поезд, на пять часов, без книги, и смотрят в окно. Это меня всегда очень удивляет - как можно? Но итальянцы – не читающий народ.



Иван Толстой: Юлия Абрамовна, а какие ученики, учитывая, что вы в Москве преподавали итальянский для русских, а в Италии - русский для итальянцев, в результате, интереснее для вас, как для преподавателя?



Юлия Добровольская: Мне интересны все ученики, но интереснее те, которые зажигаются, которые изначально кажутся безнадежными, а потом, в силу этой увлеченности и влюбленности в язык, в страну, делают чудеса. Вот эти качественные скачки удивительные. Конечно, научить хорошему итальянскому такого человека, как Букалов, было легче, потому что он говорун, ему это мало трудов стоило. А если человек по природе молчаливый, замкнутый, вообще не склонный к рассуждениям, то заставить его стать говоруном на другом языке, вот это да, тогда получается победа. Это все невидимые миру слезы. Сами они понимают, что с ними сделали в университете, но, как правило, никто из этого особого бума не устраивает.



Иван Толстой: А есть у вас какие-то принципы, правила, три магических вещи, которые вы втайне применяете?



Юлия Добровольская: Я не устаю повторять, что хорошие ученики и до сих пор продающиеся учебники русского и итальянского языка - это не моя заслуга, это на 90 процентов заслуга моего учителя Владимира Яковлевича Проппа. Он был совершенно гениальным учителем немецкого языка. Я больше не помню таких преподавателей. К середине первого года обучения он добивался того, что мы говорили подолгу о книжках, об истории, о довольно абстрактных материях, не просто о том, как вчера пообедал. Его метод, я сама обнаружила это, когда вышел учебник итальянского языка, стал моим. И он, видимо, беспроигрышный. Потому что учебник итальянского языка, который вышел первым изданием в 1964 году в издательстве «МГИМО», никогда не переиздавался, как потом мне рассказали, его переписывали от руки, фотокопировали, и так далее. Потом он был перепечатан в 2001-м, а потом - в 2005-м. Он называется «Практический курс итальянского языка». Я диву даюсь сама. И я даже возражала против того, чтобы они его перепечатывали так, потому что он в советское время был сделан.


В чем заключался метод? Вот я стараюсь как-то сформулировать, но у меня не очень хорошо получается. Пропп исподволь, будучи очень тонким и умным человеком, вызывал сначала интерес, потом увлеченность, потом настоящую страсть. Обычно он заинтересовывал главным текстом. В главном тексте было что-то, что будило интерес. Этот главный текст был всегда с гарниром: сведения об авторе из каких-то исторических анекдотов, из каких-то других памятников литературы, из взаимоотношений автора с другими писателями, из каких-то чисто бытовых и человеческих деталей. Подключался ученик сразу, чувствовал потребность высказаться. А слов еще мало, синтаксис тяжелый. И вот происходила мобилизация подсознания, в котором мы даже не замечали, как откладываются слова, идиомы, выражения. Сначала мучительно, с ошибками, с вопросом к учителю «Как это по-немецки?». А потом все свободнее и свободнее. А потом, когда ученик понимает, что ему для того, чтобы в следующий раз победить в споре, надо располагать определенным аргументарием, он просто сидит и учит слова, делает ту нудную работу, без которой нельзя выучить язык. Что такое выучить язык? Это значит запомнить слова.



Иван Толстой: Предисловие к мемуарам «Постскриптум» Юлии Добровольской написала литературовед Мариэтта Чудакова.



Мариэтта Чудакова: Дело в том, что я ее тогда не знала. Это тоже важная деталь. Я ее узнала, по наводке Льва Разгона, непосредственно в Италии. До этого мы знакомы не были. Поэтому я могу судить только по общему своему представлению. Наиболее, я бы сказала, слабое место моего знакомства ней, потому, что я могу судить только по тому, что я у нее читаю, по тому, что я от нее слышала, по тому, что я слышала от людей. Во-первых, сама ее работа в институте. Она была яркой фигурой, фигурой независимого человека, которые у нас были наперечет во всех гуманитарных местах. Они все были на виду и очень сильно воздействовали, особенно, на молодежь. Поэтому, я думаю, что те, кто у нее учились, не могли не получить надолго этот заряд человека независимого. Я, в последнее время, все чаще стала вспоминать всем нам со школы знакомые строки Некрасова:



Люди холопского звания


Сущие псы иногда,


Чем тяжелей наказание,


Тем им милей господа.



Тут, действительно, думаешь, что люди делятся, изначально, что ли, у кого как в детстве складывается или как складывается натура человеческая, одни холопы просто по призванию, что называется, они просто смотрят, кому стать холопом, а есть те, кому это холопство противопоказано изначально. От чего это зависит? Я не сторонница материалистического принципа, что бытие определяет сознание. Если бы оно определяло, то в семье Корнея Ивановича Чуковского не было бы столь двух разных детей, как Николай Чуковский и Лидия Корнеевна. Одна и та же семья, а совсем по-разному пошли «карьеры» человеческие. И я еще в 20 лет осознала, что в одних и тех же условиях, в одной и той же семье получаются совершенно разные дети и, следовательно, сознание определяет бытие, а не наоборот, если вступать в область философии.


Юля, видимо, очень рано сформировалась как независимый и свободолюбивый человек. Все-таки, я думаю, волны шли долго после того, как ей в институте сказали, что она должна повиниться, покаяться и исправить свои ошибки за то, что она студентам, в конце 60-х годов, после присуждения Ахматовой премии, дала для перевода статью из «Униты». Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» было не отменено, и кто хотел, по своему холопскому составу крови, использовать это постановление, тот мог это использовать. И от нее требовали покаяться. На что она выступала на кафедре с сильнейшей эскападой: вы сами все прекрасно понимаете, что мы Ахматовой в ноги должны кланяться, только молчите. Сознание-то у всех было, наверное, это только трусость была. В результате, она покинула то место, где было ее призвание. Преподавание, на мой взгляд, это ее призвание. Я встречала в Италии множество славистов, подготовленных ею, которые без возведения глаз вверх и эмоционального задыхания не могут о ней говорить. Так что, я думаю, те студенты тоже ее помнят. И, вообще, ее положение, когда она была в комиссии Союза писателей, с иностранцами имела дело, с итальянскими гостями, так называемыми, официальное положение, я думаю, было щекотливое и сложное. Но она, как и все тогдашние люди, стремилась сохранить, не разойтись с самой собой. Я думаю, что ей это удавалось.



Иван Толстой: Осенью 37-го года Юлии Добровольской предложили поехать переводчиком в воюющую Испанию. В мемуарах «Постскриптум» она воспоминает:



Диктор: «В кабинет декана, где сидел некий майор в штатском, я примчалась в таком взвинченном состоянии, что, не дослушав поучения:


- Вы не спешите с ответом, взвесьте, работа не легкая, сопряжена с опасностью для жизни…, - выпалила:


- Я согласна!


Условием контракта было неразглашение тайны, герметическая секретность.


Как они себе представляли? Что девчонка, живущая на иждивении родителей, не скажет отцу с матерью, куда уезжает на неопределенный срок? О том, что в Испании воюют наши летчики, танкисты, что нет ни одной крупной республиканской воинской части без советского советника, знал весь мир, трубила пресса; в неведении должны были оставаться только советские люди, кстати, искренне сочувствовавшие испанским республиканцам. Почему?


Дома я просто сказала, что уезжаю. Надолго. Мама упавшим голосом, спросила:


- В Испанию?


- Да.


- А, может быть, не стоит? Страшно...


Отец молчал, ждал, что я скажу.


- А если бы предложили вам, вы бы отказались? То-то!


Больше до самого отъезда к этой теме не возвращались.


Братик Лева ликовал и гордился сестрой.


Майор отобрал десяток студентов-«западников» с разными языками (испанский тогда в университете не изучался). Начальство спешило, срочно требовалась смена выдохшимся за два года интуристовским переводчикам. Опыта в этих делах не было, в лингвистические тонкости не вдавались. То, что легче обучить испанскому языку человека, знающего романский язык (например, французский), начальству было невдомек и во внимание не принималось. Критерий отбора: общественное лицо, успеваемость и, главное, - анкета, поэтому «будущего академика» Лешу даже не потревожили - репрессирован отец, а Гришу отсеяли при засекречивании: его мать переписывалась с родной сестрой, жившей с 1905 года в США.


Сорок дней испанизации пролетели - не успели оглянуться, и новоиспеченных переводчиков повезли в Москву, на спецбазу для отъезжающих за рубеж - экипировать, подверстывать под заграницу.


Смех и грех во что там обряжали!


Я слыла модницей. У меня имелась торгсиновская голубая кофточка джерси, равноценная маминому золотому кольцу и белый беретик из того же Торгсина.


На базе царил образцовый порядок, отелы плотно укомплектованы, но чем? Что там носят заграницей - откуда нам знать; в железном занавесе ведь ни щелочки, ни просвета.


Меня выручила интуиция, - я решила ехать в чем стою, отказаться от маркизетового платья с оборочками, от соломенной шляпы с розой из мадаполама и от прочих аксессуаров заграничной жизни, какой ее представляло себе хозяйственное управление наркомата обороны.


Но у нас были попутчики – летчики: они только что закончили на Украине авиационное училище, у них иного выхода как надеть выданное на базе «штатское обмундирование», не оставалось. А выдали им серые коверкотовые костюмы. Что уродливые, полбеды, но совершенно одинаковые!


Поначалу никто не придал этому значение. Насторожили немцы в Киле. Наш теплоход «Россия» медленно плыл по узкому Кильскому каналу; справа, вдоль дамбы, прохаживались щеголеватые офицеры в фуражках с высокими тульями - первые увиденные нами живые фашисты. Сообразив, что пароход советский, они тоже впивались взглядами в лица на палубе. Особой проницательности не требовалось, чтобы в наших хлопцах - молодцах как на подбор, привычным жестом одергивавших вместо гимнастерок одинаковые коверкотовые пиджаки, распознать профессиональных военных.


Едут во Францию? Значит, в Испанию, воевать. Коль на то пошло, вот когда соблюдать бы секретность - не пускать ребят на палубу. Да секрет-то был полишинеля».



Иван Толстой: А в главе «Находилась в условиях, в которых могла совершить преступление» (это, разумеется, формулировка из приговора), Юлия Добровольская рассказывает о первом дне, проведенном в тюремной камере на Лубянке 8 сентября 44-го года.



Диктор: «Сколько продлился первый день, я не знала. Долго, может быть, двое суток. Ярость испарилась, осталась бесконечная усталость. И вот какая странность: я, дурища, ни на минуту не сомневалась, что разберутся и тот же голубой ЗИМ отвезет меня домой!


- Меня зовут Недди, Надежда Нойгебауэр, - представилась моя сокамерница.


И сразу стала инструктировать меня, как спасть, есть, ходить на прогулку, красить губы кусочком свеклы, выловленном в баланде, чинить чулки иголкой из рыбной кости: у нее был богатый опят, она сидела с 22 июня 1941 года. Однако не выработала почему-то привычки к допросам. Вечером после отбоя, когда ее вызывали, она трясущимися руками натягивала (тонкие шелковые) чулки, никак не могла попасть ногой в (лаковую) туфлю; вытащила из под матраса «выглаженную» юбку, оделась, незаметно перекрестилась… Передо мной была стройная, подтянутая, еще красивая 30-летняя женщина: она взяла себя в руки. Метаморфоза!


За год тюрьмы и лагеря я насмотрелась на зэков. Кроме уголовников, все были обычные советские люди, кто хуже, кто лучше, но ни в чем не повинные. Недди Нойгебауэр была единственной, кому обвинение в шпионаже подходило. Из ее рассказов я узнала, что она была дочерью белоэмигрантов, в Праге кончила русскую гимназию, вышла замуж на немца Нойгебауэра, уехала с ним в Германию. Накануне войны они решили перебраться в СССР, получили визы, надеялись устроиться в Москве, но в больших городах им жить запретили, и они оказались в захолустном Арзамасе. У мужа золотые руки, арзамасскую развалюху он превратил в виллу со всеми удобствами. Устроились на работу на фабрику игрушек. Но тут грянула война, и их загребли.


В лагере (сама я недотёпала бы по неопытности) меня просветили: Недди – наседка. Значит, что все наши с ней разговоры в камере она докладывала следователю. А, может, и нет, особенно, под конец».



Юлия Добровольская: Переводит столько людей! Я сама все придумывала. Когда мне в издательстве «Прогресс» дали переводить «Историю итальянской литературы» Франческо де Сантиса (это большой, фундаментальный, не устаревший, несмотря на то, что он был издан в конце 19-го века, совершенно блистательный труд), редактор попросил меня стилизовать русский язык под 19-й век. Это был первый раз, когда я задумалась над теорией перевода и дала отрицательный ответ. Недаром шедевры литературы, время от времени, переводят снова, потому что их переводят на сегодняшний язык. Эта игра в стилизацию никому не нужна. С большим удовольствием я переводила эту вещь, она очень хорошо написана. Вообще, я на каком-то этапе поняла, что не надо переводить романы, повести, рассказы. Один плюс десять, плюс двадцать - это ничего не меняет. Вот когда я перевела «Историю итальянского кино», историю неореализма, «Историю итальянской литературы», «Историю итальянского театра», вот тут хватали. А «Грамматику фантазий» Родари украли из фургона, который ее вез в книжный магазин. Роль романа не так велика, как неореалистический фильм. Это было счастье. Теперь мы начинаем кривиться и говорить, что неореализм - это не такая большая ценность. Было время, когда все буквально бредили неореалистическими фильмами. Посмотреть их было невозможно. Куда-то лазили, на какие-то просмотры, выгоняли, особенно молодежь. Это была целая история. Поэтому купить «Историю итальянского кино» с фотографиями, богато иллюстрированную… У меня, кстати, с полки сняли мой авторский экземпляр, и я его никогда не видела больше. Кто-то из друзей. Так велика была жажда. Между прочим, это было совсем не просто. Чтобы перевести книжку о кино, надо было смотреть фильмы, а фильмы были засекречены, потому что они были все краденые. В итоге, издательство поняло, что я не могу переводить, не видя фильмов, и я сидела одна в зале и смотрела всю итальянскую неореалистическую эпопею. Мне даже мужа не разрешили взять с собой. Это было совсекретно. У нас все было совсекретно.



Иван Толстой: Это было где, в Белых столбах? Где вы смотрели?



Юлия Добровольская: Из Белых столбов привозили соответствующую катушку в Комитет по кинематографии. И там я смотрела. Дело в том, что это были фильмы, которые надо было покупать. А у советской власти никогда не было денег на такие вещи. Легче украсть.



Иван Толстой: Я продолжаю разговор с литературоведом Мариэттой Чудаковой. Мариэтта Омаровна, какое значение в хрущевско-брежневские годы имело вот это сопротивление гуманитариев? Ведь никакой реальной властью они не обладали?



Мариэтта Чудакова: Вы знаете, извините за самоцитацию, я написала большое предисловие к книге мемуаров Сары Владимировны Житомирской, под началом которой я 13 лет работала в Отделе рукописей, и назвала его, выразив там свою давнюю, лет семь назад сформировавшуюся мысль, «Роль личностей в истории России ХХ века». Я считаю, что наше время, наш ХХ век российский, резко изменил отношение к роли личности в истории. Я считаю, что личности Николая Второго, Ленина и Сталина сыграли огромную роль в истории России ХХ века. А не то, что, как многие историки до сих пор считают, что если бы не Наполеон, на его бы месте был бы другой. Где-то, может быть, это и так, я не историк Франции, но в России ХХ века я точно знаю, что очень многое зависело от свойств личности.


И вторая мысль о том, что огромное значение в этом тоталитарном обществе, то более сильном (при Сталине), то с ослабленной тоталитарной составляющей, но все равно имеющейся налицо до конца советской власти, до августа 91-го года, огромную роль играли личности. Не только на воле, но даже в камере и, даже, в тех камерах, откуда их уводили на расстрел. И сохранилось множество свидетельств о том, как разговоры с замечательными нашими людьми, которых, как собак, перестреляли, имели порой значение на всю жизнь, давали человеку какое-то направление, вектор и шкалу ценностей. А уж тем более на воле такие люди, как Юля, конечно, воздействовали и на людей, и на некоторые просто гуманитарные действия сами по себе. Не говоря о том, что она, как специалист, сыграла немалую роль. Ведь это не шутка, что ее «Практический курс итальянского языка» 64-го года бесконечно пиратски и по всякому переиздается. Я начала его читать, едучи на поезде по Европе, несколько лет назад с Александром Павловичем Чудаковым - мы ехали вместе с Италию. Он потом удивился, что я читала, читала и кое-как заговорила в Италии. То есть, ее курс просто потрясающе написан. Он просто человеку укладывает в голову язык, так сказать, виток за витком. Она, помимо всего прочего, прекрасный специалист. И ее словарю русско-итальянскому и итало-русскому равного нет и по русским эквивалентам, которые даны к итальянским словам, и по огромности вовлечения словарного состава до самого сегодняшнего дня. Я с ней не раз на эти темы говорила, видела ее направление работы. Он просто не имеет себе равных, его можно листать как книжку. Как мне сказала одна из наших филологов, знатоков итальянского языка: «Я его читаю, как книгу».



Иван Толстой: Юлия Абрамовна, как вы теперь осмысляете вашу Испанию?



Юлия Добровольская: Вы должны иметь в виду, прежде всего, что у нас были сильно промытые мозги. В данном случае, наша увлеченность испанскими событиями - это был такой юношеский, молодежный энтузиазм, романтизм, уверенность, что существует добро и зло, и надо идти и защищать поруганное добро. Не хватало житейского опыта, ума, культуры для того, чтобы разобраться на месте, что происходит. Потому что если тебе рассказывают, что какие-то отряды молодых коммунистов ворвались в женский монастырь, изнасиловали монахинь, подожгли и все сожгли дотла, можно это воспринимать как хулиганство, как бандитизм, но когда наслаиваются такого рода рассказы, то даже в таком промытом сознании возникает недоумение. А дальше дело не идет. Потому что мы были оторваны от культуры, мы же ничего никогда не читали. Я, например, будучи в Испании, ничего не знала о беженцах, о перебежчиках, о той литературе, которую они к этому времени создали. До нас это совершенно не доходило. Стало быть, мое созревание и осмысление Испании было пост-фактум, много времени спустя. Потом я занялась своими делами, надо было кончать университет, надо было работать, веселиться, ходить на свидания.


Испания - это до сих пор нерешенный вопрос. У меня есть тут друзья киношники, муж и жена, которые замучили меня - они хотят с моей помощью сделать фильм об Испании. Почему? Потому что они были где-то на фестивале и увидели фильм, в котором отдается должное, признается правота Франко. А поскольку они, как все итальянские интеллигенты, левые, они взыграли и решили сделать контр-фильм. У них есть знакомая, которая была в Испании, она им все расскажет! Они из меня вытащили всю душу, все книги, все. И не получается. Никак не получается. А знаете, почему не получается, главным образом? Потому, что рассказ надо начать с того, что Сталин хотел воспользоваться ситуацией, и сделать Испанию первой страной народной демократии. Это было так легко, потому что на него молились, он послал туда армию, он послал туда все, что хотел, и был уверен, что ему это удастся. Чудом Франко не пустил его. Но это я поняла у Оруэлла. А испанцы – писатели, режиссеры – все, кто берется за фильм об Испании, у них не поднимается рука написать, что они боролись за неправое дело. Тяжело. Прошло столько лет, а до сих пор честный художник не может это сделать. Потому что нельзя врать, чтобы получилось хорошо.



Иван Толстой: Книга Добровольской «Постскриптум» полна всевозможных жизненных историй, некоторые прямо просятся на экран. Ну, разве не захватывающий боевик можно было бы снять из такого рассказа о легендарном генерале Кампессино, герое, на которого хотел быть похожим каждый испанский мальчишка, герое, поселившимся после поражения республиканцев, в сталинской Москве.



Диктор: «Отель «Люкс» на ул. Горького 10, - общежитие Коминтерна, - опустел. Ни Тольятти, ни Долорес Ибаррури за своих не заступились. Спрашивается, что же могло ожидать в стране Советов такого своевольного вольнодумца, как Кампессино?!


Наверное, подумывая именно об этом, Илья Эренбург прозрачно намекнул ему – де, особенно не обольщайся, социализм пока только идея, - когда в апреле 1939 года они прогуливались вдвоем по палубе теплохода «Сибирь», увозившего из Гавра в Ленинград советских граждан и испанских коммунистов – военных, партийную и профсоюзную и номенклатуру. Больше никто не провозглашал « No pasaran » или «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».


Советские контрасты - зажравшаяся верхушка и нищее, полуголодное население, обшарпанные жилые дома - бросились в глаза Кампессино с первых шагов. Почему только ему одному торжественная встреча с речами и гимном? Почему другим запретили даже выходить из вагонов на станциях, по дороге в Москву? Где же они, свобода, равенство и братство - вожделенная социальная справедливость? В Москве его встречал сам Сталин с десятком приближенных. Визиты в ЦК, в Коминтерн, в Кремль. Звание почетного маршала СССР, орден Ленина. Добил его пантагрюэлевский прием в Кремле; по знаку вождя Хрущев пустился плясать гопака; любимое развлечение - чтобы каждый вельможный гость, выпив стакан водки до и после, прополз под столом длиной в десять метров.


С отвращением отшвырнув сапогом три или четыре стула, громко понося всех и вся, Кампессино бросился вон из зала. «Прочь отсюда, к себе в Испанию, в горы, зажечь Сопротивление!». Он еще не осознал, что железный занавес захлопнулся, что он в западне. Наивно надеялся, что Сталин ему поможет.


О том, что с Кампессино было на советской земле, мы узнаем из его автобиографии. Что в ней правда, а что нет, судить нам; у нас, проживших советскую жизнь, есть для этого мерило, знание, опыт и нюх.


Вместо Сопротивления в горах Испании Кампессино с далеко не уважаемыми им верноподданными генералами Листером и Модесто, метался как тигр в клетке, в правительственном доме отдыха Монино. В августе 1939 года их троих зачислили слушателями Военной академии им. Фрунзе, той самой, где профессорствовал комбриг Веков. Проучился Кампессино (под именем Петра Антоновича Комиссарова: секретность!) полтора года, нехотя, возмущался, что его стипендия - 1800 рублей, в то время, как месячный заработок рабочего – 300.


- Еще никто никогда не выигрывал войну по книгам, - продолжал анархиствовать он. Единственный, чьи лекции он слушал со вниманием, был генерал Жуков (они в чем-то родственные натуры).


Атмосфера вокруг Кампессино сгущается особенно после пакта с Гитлером, по поводу которого он, естественно, выражает недоумение. В это время на него обрушивается удар: советские товарищи сообщают ему (выдумывают), что Хуаны с детьми нет в живых, франкисты, якобы, ее забили камнями, а детей пристрелили. Кампессино еще больше обуреваем желанием быть там, в Испании, мстить, бороться.


В этом состоянии тяжелой депрессии его остановила у выхода из Академии 19-летняя Татьяна со словами восхищения и вопросом, хорошо ли она говорит по-испански: она учится на испанском отделении филфака МГУ. Первая его мысль - что ее подослали. Но одиночество, душевная рана – благодатная почва, чтобы отмахнуться от сомнений, сблизиться, закрыть глаза на то, что Татьяна – генеральская дочь, правоверная комсомолка. Через два месяца они поженились. А тучи над головой Кампессино все сгущались. Настал день, когда два энкаведешника отвезли его в Коминтерн, где состоялся «суд чести». Свидетелями обвинения выступали Листер, Модесто и Долорес Ибаррури, состав преступления - анархизм, троцкизм, полное непонимание идей марксизма-коммунизма. Припомнили ему и антипартийное поведение на банкете в Кремле. Последовали исключения из Академии и арест, Лубянка. Татьяна, которая ждала ребенка, через подругу - дочь Сталина Светлану, устроила мужу встречу с Калининым; тот промямлил, что разберется, но стало не до того: 22 июня 1941 года Гитлер напал на СССР.


Во время перевозки заключенных в другую тюрьму Кампессино бежал, смешался с толпой, сел на поезд и уехал в Ташкент. Его обнаружили и сослали в далекий Коканд, где свирепствовала эпидемия тифа. Туда к нему приехала верная жена Татьяна с полуторагодовалым Мануэлем (так звали и сына Кампессино и Хуаны). Мальчик заразился тифом и умер. Несчастье еще больше их сблизило, но Татьяне пришлось вернуться в Москву. Добыв себе фальшивый паспорт, Кампессино предпринимает немыслимую проездку: Коканд – Самарканд – Ашхабад – Красноводск – Москва, дважды выходя из безвыходного положения с помощью своей, привезенной ему женой фотографии в советском генеральском мундире. В Москве идти домой опасно, он ночует на набережной Москвы-реки или у проституток. Наконец, решает объявиться - пойти к секретарю испанской компартии Хосе Диасу. От его секретарши он узнает, что Диас в 42-м году был ликвидирован - вступился за своих и в эвакуации, в Тбилиси, его выбросили из окна, инсценировав самоубийство. Кампессино пишет письмо Сталину: «Если я предатель, пусть меня расстреляют, но я солдат, в идеологических тонкостях не разбираюсь, - дайте мне возможность сражаться».


И со спокойной душой пошел домой, к жене и дочке Валентине, родившейся за двадцать дней до этого. Снова арест, та же Лубянка. Ежедневные допросы по шестнадцать часов; силам, казалось, пришел конец, но Кампессино не подписал ни одного протокола. И вдруг его выпускают: это что-то подозрительно. «Небось рассчитывают, что я наведу их на сообщников, - прикидывает он, - или сработали хлопоты Татьяны?». За ним ходят по пятам, он опять живет в Москве как бомж. Ему видится только один выход: попроситься на прием к генералу Жукову.


- Имей терпение, еще не время, Испания подождет, - увещевал его Жуков.


В тот же день Кампессино связался с двумя друзьями-летчиками Кампильо и Лоренте, те добыли три мундира офицеров НКВД - выторговали у жен. Втроем они едут в Баку, добираются до Ашхабада, цель – Иран.


30 августа они перешли иранскую границу, но Кампильо, повредивший ногу, не может идти дальше, просит товарищей бросить его, Кампессино взваливает его себе на спину, идут дальше; в иранских деревнях им охотно дают приют, Кампильо все же не выдержал, откололся.


В Тегеране Кампессино и Лоренте сдались англичанам, те рассказу Кампессино не поверили - заподозрили в них советских шпионов. С октября 1944 до января 1945 снова в тюрьме, на сей раз для установления личности. Удостоверившись, что беглец - действительно Валентин Гонсалес, англичане, однако, не поверили, что он порвал с коммунистами.


Во время прогулки с тюремном дворе Кампессино и Лоренте напали на охрану, вырвались и с тяжелыми ножевыми ранами всю ночь шли на юг, к Ираку. 5 февраля наткнулись на советский патруль. Обратный путь: Тбилиси-Москва в телячьем вагоне, битком набитом заключенными, без еды, без воды. Лубянка, Бутырки, пересыльная тюрьма на Красной Пресне и лагерь – шахта в Воркуте. Барак и в нем доходяги, живые трупы. Выход Кампессино видит в одном: становится шахтером-стахановцем. НКВД не верит в его «перековку». Год спустя – катастрофа: обвал в шахте, у Кампессино поврежден позвоночник, изранены ноги. Медицинскую комиссию возглавляет женщина-врач, лейтенант НКВД; она освобождает Кампессино на полгода от тяжелых работ и, подлечив, приспосабливает себе в любовники. «В ней не было ничего человеческого», - вспоминает он. Награда – ссылка в теплые края. В июне 1947 года Кампессино отправляют из Воркуты в Самарканд. Новый срок он отбывает в лагере в Ашхабаде, работает в «доме смерти» - бараке для умирающих - могильщиком. Спас лагерный врач - немец, бывший летчик, воевавший в Испании в нацистском «легионе Кондор».


- Мы тебя очень уважали, – признается он бывшему врагу.


Растрогались и побратались.


Но вот 6 декабря 1948 года, ночью, страшной силы землетрясение - бараки рухнули. Друг-узбек Ахмед предупреждает:


- Не шевелись, живых придут добивать.


На рассвете они выбрались из под развалин и трупов и пошли к иранской границе. Знавший туркменский язык Ахмед добывал пропитание, одежду. Его убил советский снайпер. В Тегеран Кампессино пришел один. Там теперь были американцы, они ему поверили. Врачам американского госпиталя понадобилось три месяца, чтобы вернуть его к жизни.


Каир. Германия. Италия. Франция. «Товарищи» всюду встречают выступления Кампессино в штыки: лож, клевета на страну социализма. В 1950-м он – свидетель на процессе Давида Руссе, аналогичном процессу Кравченко.


- Знаете ли вы, что в конце 1948 года в Советском Союзе было 20 миллионов заключенных? Вы на СССР молитесь, а это самая гигантская тюрьма в мире!


Ему не верили, иронически улыбались: «Бред!».


До самой смерти Франко в 75-м году Кампессино перебивался каменщиком во французском городе Метце. Когда его сыну Мануэлю в Мадриде попалась на глаза газета со статьей о проживающем в Метце Кампессино, они, всей семьей, решили: самозванец. Все-таки дочь поехала удостовериться, нет ли у самозванца татуировки, описанной мамой. Татуировка оказалась на месте, и семья воссоединилась.


Мне больше не довелось видеть Кампессино, а могла бы: я на свободе, в Италии, с ноября 1982 года, он умер в октябре 1983 (в 78 лет)».



Иван Толстой: Юлия Абрамовна, как вы преподавательски решаете проблему тупых учеников?



Юлия Добровольская: У меня был такой случай.


В Венецианском университете была такая девушка Франческа, которая должна была написать, она сама выбрала тему дипломной работы, «Чуковский- переводчик». Руководительница у нее была Клара Страда, жена Витторио, мы вместе работали. И Клара была в изнеможении от этой Франчески: «Она не умеет писать по-итальянски, это дохлый номер, она не напишет». И тогда мне мои коллеги сказали, что ее жалко, хорошая девушка, из семьи, где не было ни одной книги никогда. Они были шелкопряды. Есть такая в Ломбардии категория трудящихся. Вот эти шелкопряды отдали дочку на филфак в надежде, что у них в семье появится доктор, ученая с высшим образованием. У нее, например, никогда не было денег, чтобы съездить в Россию, чтобы немножко подучиться. Но она сдалась, когда Клара ее раскритиковала, и решила бросить. Тупая, и ничего не поделаешь. Но коллеги меня попросили взять ее у Клары и попробовать с ней поработать.


Пришла ко мне Франческа со своим женихом, у которого дело, он делает матрасы, и тоже ужасно хочет, чтобы его невеста была с высшим образованием. Причем они сообразительные, они такие оборотистые, это настоящие итальянские мелкие предприниматели, это замечательная категория. Но им хочется выйти в люди. И Франческа, если бы она стала работать, я не знаю, что с ней стало, я ее давно не видела, но интеллигентный труд - это полное безденежье. Она пришла, и я ей сказала: «Ну вот, смотри, ты писать не умеешь, но ты можешь научиться. Ты согласна долго и напряженно работать?». Согласна. Она собралась бросать университет. Тогда я ей дала «Утопию у власти» и еще парочку книг по истории, потом я ей дала список работ по истории литературы. В общем, это была такая куча книг, на которую нужно было потратить минимум 6-8 месяцев. Три из них были по-русски – это было ей не под силу. Потом она пришла и, почти плача, сказала мне: «Зачем же я училась в университете? Тому, чему мне надо было научиться, никто меня не учил». Я же не могу менять программы и говорить им, как надо. Для того, чтобы написать о Чуковском, надо было знать, что было до. Она грызла гранит науки, наверное, года полтора, перечитала уйму книг, законспектировала их, ходила ко мне. А потом она стала писать. И я поняла, что ей надо прочитать, как роман, итальянскую грамматику, особенно синтаксис. Она была ужасно огорчена, потому что она думала, что она все одолела. Я говорю: «Нет, поделай упражнения». Потом она написала мне сочинение, и я поняла, что в тот момент, когда у нее появились свои мысли и уверенность в том, что она знает, о чем она пишет, она стала лучше писать.


Я ей дала идею сравнить перевод сказки, который сделал на русский язык Чуковский и итальянский переводчик, чтобы она сравнила два перевода - на русский и на итальянский. Она, к этому времени, уже была влюблена в Корнея Ивановича. Она раздраконила этого несчастного итальянца, раскритиковала его. Потом я ей дала идею использовать каким-нибудь образом «Чукоккалу». Что она сделала? Она узнала, сколько членов комиссии, и для каждого сделала экстракт из «Чукоккалы», объяснила, что это такое, потому что в Италии ничего не знали о Чуковском. В общем, она с блеском защитила дипломную работу, и была счастливым человеком. Это этап жизни, это не просто школьная работа. Она совершенно по-другому стала книги читать, стала фильмы смотреть. Она повзрослела. Она не жила в Милане, она жила где-то на озерах, когда она приезжала, она чем-нибудь хвасталась. Например, что она перевела «Мойдодыра» на итальянский язык, сама сделала иллюстрации, сама сделала эту книжечку на компьютере и раздарила в соседние детские сады. Чем бы она ни занималась теперь, она уже нестоящий человек, она теперь осмысленно живет.