Час Людмилы Штерн


Иван Толстой: Прозаик и мемуаристка Людмила Штерн, последние 30 лет живущая в Бостоне, заехала к нам в Прагу повидаться с героями своей последней книги. Мы пригласили ее в студию поговорить о разнообразных мифах, к созданию которых она и сама отчасти приложила руку, и попробовать на прочность некоторые литературные репутации. Людмила Штерн выросла в ленинградской семье с такими писательско-артистическими связями, что о ком ее ни спроси – получается рассказ. Начнем с мамы.

Людмила Штерн: Моя мама - Надежда Филипповна Фридланд-Крамова - существовала в литературе как Надежда Крамова, она прожила долгую, прекрасную жизнь и умерла 4 года назад в возрасте 102-х лет. За три года до смерти она выпустила поэтический сборник «Стихи», а еще за несколько лет до этого, в возрасте 95 лет, книгу под названием «Пока нас помнят». Это рассказы, мемуары, короткие зарисовки ее жизни, ее знакомство с Зощенко, с Горьким, со Шкловским, с Маяковским. Я очень жалею, что не заставляла ее работать больше и писать больше, потому что она была сколь талантлива, столь и ленива, что, в общем, в 90 с чем-то лет простительно, но могла написать более пространные воспоминания и о своей учебе в семинарии Гумилева, которая происходила в доме Мурузи, где жила Гиппиус, а впоследствии и Иосиф Бродский. У мамы была невероятно и интересная и яркая биография. Маму познакомил с моим отцом Николай Павлович Акимов. Таким образом я возникла. А отец мой был очень крупным ученым-юристом, профессором государства и права, его главной профессией были история государства и права и трудовое право. Он учился и кончил Шестую гимназию цесаревича Алексея - в советское время это была 314-я школа, примыкающая к улице Росси. Он сидел за одной партой с князем Шаховским, который впоследствии стал архиепископом Сан-францисским, старше его на два года был будущий маршал Рокоссовский. Так что компания была, прямо скажем, очень интересная.

Иван Толстой: Люда, вы такие все имена называете громкие и укорененные в истории, а каким образом все эти люди или, может быть, их тени присутствовали в реальной жизни вашей семьи? Что-то родители рассказывали, записывали, кто-то приходил, дружили семьями?

Людмила Штерн: Конечно, я помню. Я уж, конечно, не застала ни Горького, ни Маяковского, но Зощенко застала. Но в мое время, когда я уже была достаточно понимающим человеком, к сожалению, огромное количество друзей исчезло из поля зрения на долгие годы в лагеря и в ГУЛАГе. Но в 56-м году многие вернулись. И я очень хорошо помню таких людей, с которыми папа и мама очень дружили. Лев Львович Раков, который был директором Публичной библиотеки, а до этого был директором и основателем Музея обороны Ленинграда, за что и сел. Потому что во время Попковского дела ему приписали, что он собирает и хранит оружие. Это один из крупнейших интеллектуалов того времени. Также был очень близок Иосиф Абгарович Орбели, который был директором Эрмитажа и его жена, Антонина Николаевна Изергина или, в просторечии, Тотя Изергина. Искусствовед Гуковский, профессор-филолог Берковский. Очень дружили с Михаилом Эммануиловичем Казаковым, Миши Казакова папой, и его мамой, Зоей Александровной Никитиной, с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом и его дочерью. Вот это был круг людей, среди которых я имела счастье находиться в своем детстве. Я, по-моему, даже где-то написала, что как-то Борис Михайлович Эйхенбаум пришел к нам в гости, и я выскочила сказать «здрасте». А он сказал: «А что ты с нами не посидишь?». Я сказала, что мне задано сочинение про «Анну Каренину». Он очень загорелся и сказал: «А можно я напишу это сочинение?». Я сказала, что можно. Он написал, я к нему через два дня явилась, мне надо было его переписать, потому что он его сгоряча напечатал на машинке, а я не могла подать сочинение на машинке. Я его переписала руками, подала и получила тройку. О чем злорадно Борису Михайловичу сообщила. Он очень расстраивался, а все кругом хихикали.

Иван Толстой: Не справился с заданием.

Людмила Штерн: Не справился. Наша училка, Софья Ильинична, сказала: «Где ты нахваталась всего этого вздора?».

Иван Толстой: А от вздора сохранилось что-нибудь?

Людмила Штерн: Конечно, нет. Но это же было уже довольно много лет тому назад.

Иван Толстой: Может, в школьных архивах?

Людмила Штерн: Может быть, вполне.

Иван Толстой: Ну, хорошо, это родительская компания, это те архангелы, которые витали над семьей.

Людмила Штерн: Еще очень важно иметь в виду, что когда началась война, меня эвакуировали с детским садом, с интернатом Ленинградского отделения Союза писателей. Поэтому все дети тогдашних писателей росли вместе. В том числе, Боря Вахтин, в том числе Килька Каверин. Я была в самой младшей группе. Миша Казаков, с которым мы спали в одной дошкольной… Знаете, есть такая песня: «делили и хлеб и табак». Так вот мы делили горшок с Мишей Казаковым. Потому что на всех горшков не хватало. Это был Союз писателей в деревне Черной Пермской ныне, а раньше - Молотовской области. А потом родители, которые стали появляться и смогли выехать из постблокадного Ленинграда, стали забирать детей из интерната в Молотов. А в Молотове эвакуированным из Ленинграда была отдана единственная большая гостиница, так называемая, Семиэтажная, на улице Карла Маркса. И в этой гостинице жил Союз писателей, Мариинский театр и Хореографическое училище. Мариинскому театру также было отдано здание Оперного театра, который находился прямо напротив гостиницы, в сквере, и четыре года Мариинский театр гастролировал в Молотове. Поэтому когда уже стали возвращаться в Ленинград, а у многих балерин дома уже превратились в кучу щебня, некуда было вернуться, многие остались там. Поэтому не надо удивляться, что пермская балетная школа и сейчас одна из самых сильных. Потому что многие балерины Мариинского театра были педагогами и воспитали уже, наверное, третье поколение, плеяду замечательных балерин. А пока в Молотове не было детского сада, то договорились с Мариинским театром, что детей дошкольного возраста, которых забрали из интерната, утром в 9 утра запускать в театр на репетицию, чтобы они не бегали по улицам и не учились плохому. Поэтому я, например, видела «Евгения Онегина» 86 раз. Всю оперу, кроме сцены дуэли, потому что я была трусиха, и я убегала в уборную во время дуэли. Когда они пели «не засмеяться ль нам, пока не обагрилася рука, не разойтись ли полюбовно…» - вот до того, как они говорили «нет, нет», я уже вылетала в уборную. Потому что выстрел туда не доносился.

Иван Толстой: Так вы узнали, чем кончилась дуэль?

Людмила Штерн: А моя подруга, которой было 4 года, дочь писателя Льва Левина, она отважная была и она сидела. Я открывала дверь, говорила: «Помирились?». И она качала головой: «Нет». Я никогда не видела дуэли в жизни. В этом году впервые, когда в кино сняли целиком оперу «Метрополитен» «Евгений Онегин» с Хворостовским и Флеминг, вот я впервые два месяца назад увидела дуэль. Но это было в кино и не так страшно.

Иван Толстой: Не помирились?

Людмила Штерн: Нет, не помирились. А также я видела столько же раз «Пиковую даму». Абсолютно не страшная старуха в лохмотьях появлялась, потому что не было световых эффектов таких. И режиссер кричал в рупор: «Сергей Иванович (Сергей Иванович Мигай пел Германа), Сергей Иванович, очень слабый диван, пожалуйста, не облокачивайтесь!». Но он забывал, облокачивался, пружины ему впивались в зад, и он взлетал в пыли под потолок. Так что у меня очень серьезное музыкальное образование.

Иван Толстой: Давайте историческую ступеньку преодолеем и перейдем к вашим друзьям.

Людмила Штерн: Значит, друзья. Дружба с большой литературой началась после окончания 10-го класса. Я поступила в Горный институт. Вернее, я хотела пойти в Институт международных отношений, забыв, что лицам еврейской национальности там делать нечего. И хотя папин друг был Малик, он тогда был какой-то известный дипломат, папа ему звонил, а Малик ему сказал, что хоть все шестерки, но об этом нет и речи. Я рассталась с мечтой и подала в Педиатрический институт, чтобы приносить пользу детям. Когда нас привели на день открытых дверей, и я увидела заспиртованный эмбрион, я тут же потеряла сознание, и папа приехал за документами. И папа сказал мне: «Иди в геологи, потому что гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах, и врать придется меньше». И я послушалась папу и пошла в геологи. Но после окончания 10-го класса, когда мы приехали перед началом экзаменов в институт в Зеленогорск на неделю, я увидела на песке очень близко от нас - лежала пара: дама средних лет, она мне казалась пожилой, я думаю, что ей было лет 40, и губошлеп такой, чернявый, нескладный парень. И я все время слышала их раздраженный разговор. Она говорила: «Женя, сдашь экзамен и читай, сколько хочешь, а сейчас - только химию!». Я не знала, кто этот человек. А папа говорил: «Вот видишь, я тебе разрешаю читать все, что угодно».
Потом эти люди собрали свои купальники, ушли. И он мне как-то запал в душу, у него были такие бархатные глаза, и он все время норовил читать что-то постороннее. А спустя несколько месяцев я познакомилась с Миррой Мейлах, была приглашена на день рождения и увидела этого человека. Она сказала: «Познакомься, это Женя Рейн, который знает русскую и мировую поэзию лучше всех на свете». И вот мы познакомились с Женей Рейном. И подружились очень. А он уже познакомил меня и с другими своими друзьями – Толей Найманом и Димой Бобышевым. А с Бродским я познакомилась на свадьбе у своей приятельницы в 58-м году. Ему было 18 лет тогда. Он был рыжий, всклокоченный, остроумный, застенчивый - все одновременно.

Иван Толстой: Вся эта компания уже занималась литературой, писала стихи. А вы?

Людмила Штерн: Никогда не писала в то время. Потому что я до того уважала, почитала и считала их гениями, что мне казалось просто даже неприличным что-нибудь такое самой сочинить. Нет, сочинить я еще могла, но показать никому не могла. Поэтому то, что я иногда втайне от всех сочиняла, лежало глубоко спрятанное, и никогда никому не было показано.

Иван Толстой: А ваш привсехрежимный гранит вы грызли честно, вы стали геологом?

Людмила Штерн: Я стала геологом, кончила институт, поступила в аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию по проблемам лессов степного Крыма и вела вполне благополучную жизнь старшего научного сотрудника в Ленинградском университете. Это была одна половина жизни, а другая половина жизни была вся посвящена литературе, поэзии, друзьям. Дело в том, что благодаря тому, что папа был доктор наук и профессор, у нас не отняли дополнительные метры. У нас была большая квартира, в самом центре города, около Исаакиевской площади, на Мойке. С другой стороны, в этом же доме жил Городницкий, с которым мы учились вместе с Горном институте. Поэтому наш дом мог быть легко в 19-м веке назван литературным салоном, а в нашем веке просто домом, где можно было собираться друзьям и читать стихи, и обедать.

Иван Толстой: Ваши родители интересовались вашим поколением?

Людмила Штерн: Очень. Очень дружили, очень интересовались, очень их любили, и надо сказать, что мои друзья платили тем же моим родителям. Особенно моей маме, потому что папа умер в 1964 году, давно уже, а мама была даже приятельницей, о чем свидетельствуют, если нам нужны документальные свидетельства, то есть стихи, большая поэма Иосифа, посвященная маме, есть стихи Рейна и Наймана, посвященные маме, и Кушнера, так что маму они прославили.

Иван Толстой: Иосиф Бродский. Стихи Надежде Филипповне Крамовой на день ее девяностопятилетия (1994-й год).

Надежда Филипповна, милая!
Достичь девяноста пяти
упрямство потребно и сила - и
позвольте стишок поднести.

Ваш возраст - я лезу к Вам с дебрями
идей, но с простым языком -
есть возраст шедевра. С шедеврами
я лично отчасти знаком.

Шедевры в музеях находятся.
На них, разеваючи пасть,
ценитель и гангстер охотятся.
Но мы не дадим Вас украсть.

Для Вас мы - зеленые овощи,
и наш незначителен стаж.
Но Вы для нас - наше сокровище,
и мы - Ваш живой Эрмитаж.

При мысли о Вас достижения
Веласкеса чудятся мне,
Учелло картина "Сражение"
и "Завтрак на травке" Мане.

При мысли о Вас вспоминаются
Юсуповский, Мойки вода,
Дом Связи с антеннами - аиста
со свертком подобье гнезда.

Вы жили вблизи абортария,
Людмилу от мира тая.
и изредка пьяная ария
в подъезде звучала моя.

Орава черняво-курчавая
клубилась там сутками сплошь,
талантом сверкая и чавкая,
как стайка блестящих галош.

Как вспомню я Вашу гостиную,
любому тогда трепачу
доступную, тотчас застыну я,
вздохну, и слезу проглочу.

Там были питье и питание,
там Пасик мой взор волновал.
там разным мужьям испытания
на чары их баб я сдавал.

Теперь там - чужие владения.
Под новым замком, взаперти,
мы там для жильца - привидения,
библейская сцена почти.

В прихожей кого-нибудь тиская
на фоне гвардейских знамен,
мы там - как Капелла Сикстинская -
подернуты дымкой времен.

Ах, в принципе, где бы мы ни были,
ворча и дыша тяжело,
мы, в сущности, слепки той мебели,
и Вы - наш Микеланджело.

Как знать, благодарная нация
когда-нибудь с тростью в руке
коснется, сказав: "Реставрация!",
теней наших в том тупике.

Надежда Филипповна! В Бостоне
большие достоинства есть.
Везде - полосатые простыни
со звездами - в Витькину честь.

Повсюду - то гости из прерии.
то Африки вспыльчивый князь,
то просто отбросы Империи.
ударившей мордочкой в грязь.

И Вы, как бурбонская лилия
в оправе из хрусталя,
прищурясь, на наши усилия
глядите слегка издаля.

Ах, все мы здесь чуточку парии
и аристократы чуть-чуть.
Но славно в чужом полушарии
за Ваше здоровье хлебнуть!

Иван Толстой: Так писал Иосиф Бродский. Когда его не стало, Надежда Крамова посвятила его памяти стихи. Мы можем послушать их в авторском исполнении: к столетию Надежды Филипповны РС подготовило программу, где они звучали.

Надежда Крамова:
Не подругой была, не сверстницей.
Я на сорок лет его старше.
Но, заслышав шаги на лестнице,
Бормотанье под дверью нашей,
Я кидалась бегом в переднюю,
Будто к источнику света,
Чтобы в квартиру немедленно
Впустить молодого поэта.
А поэт, побродив по комнатам,
Постояв у книжного шкафа,
Говорил приглушенным голосом:
"Я пришел почитать стишата".
И от окна до двери
Шагами комнату меря,
Начинал он спокойно и строго,
Но вскоре, волненьем объятый,
Не замечал он, как строчки
Вдруг наливались набатом.
И звенели тарелки со снедью,
И в стенку стучали соседи.

Иван Толстой: Я знаю, что у вас есть симпатичнейший рассказ, вы его печатали, о вашем знакомстве с Сергеем Довлатовым.

Людмила Штерн: Да, теперь это первая глава довлатовской книги. В 2005 году вышла книга «Довлатов, добрый мой приятель» и первая глава как раз посвящена нашему знакомству.

Иван Толстой: Можно ли было тогда провидеть в нем литературный талант?

Людмила Штерн: Я – провидела. Он меня совершенно потряс после первой встречи, которая произошла в доме Ефимовых, на дне рождении Марины, 15 ноября 1967 года. Сережа был приглашен первый раз в дом, я в доме бывала часто. Мы с Мариной учились в одной школе и дружили. Я была приглашена на день рождения и спросила, кто еще, кроме обычных, будет. Он сказала: «Новое жемчужное зерно - Сергей Довлатов». И я сказала: «Как выглядит?». Она сказала: «Придешь – увидишь». Я пришла и увидела новое жемчужное зерно, которое сидело на столе одной половиной попы, и разговаривало с Марамзиным. Я глаз не могла от него оторвать. Ему было 26 лет, ресницы были какой-то немыслимой длины. Глаза были византийские - длинные и печальные, рот волевой. Курил он «Приму» смертоносную, и нахамил мне, естественно, сразу же. А потом ему стало стыдно, и он спросил, где мой муж, я сказала, что в командировке. Он сказал: «Какая удача! Можно ли вас проводить сегодня?». И вот он меня проводил домой. Мы до пяти часов утра гуляли с ним, совершенно друг друга стараясь сразить своим интеллектом. Он мне рассказывал краткое содержание «Голубого отеля» Крейна, я ему рассказывала что-то про Цветаеву и Ахматову (он в стихах был не силен), он ударил в меня рассказом про Шервуда Андерсена и Фолкнера, а я двинула по нему рассказом про Эйнштейна и Фолкнера.
К пяти утра мы были, по-моему, совершенно потрясены друг другом, и он сказал: «Давайте поедем еще выпивать и гулять. Вы со мной не идете?». «Нет, я с вами не иду». Он смертельно обиделся. Он слова «нет» не воспринимал. Поэтому я у подъезда с ним простилась, спросила: «Сережа, не хотите ли записать мой телефон?». Он высоко поднял свою кавказскую бровь, сказал: «На кой черт мне ваш телефон, скажите, пожалуйста?», и ушел, развернувшись, огромный, мощный и недоступный. Я ему в спину сказала: «Ну, погоди, когда-нибудь тебя встречу - «здрасьте» не скажу». А на утро позвонила Марина, сказала, что только что звонил Сережа, спрашивал мой телефон.
Через месяц мы встретились. Он позвонил нам и пригласил нас на свое первое выступление. И вот тут мы с Витей пошли на его первое выступление, где он читал рассказы, которые мне показались просто потрясающе талантливыми и замечательными, не без сильной примеси нашего тогдашнего кумира Эрнста Хемингуэя, но, тем не менее, безумно талантливыми. В частности, рассказ, который я до сих пор очень люблю, - «Эмигранты» и рассказ «Берендеев», про дядю и племянника, которые летали в космос. Я после этого вечера подошла к нему и спросила, можно ли почитать рассказы. Он мне дал папку рассказов, и так началось наше знакомство.

Иван Толстой: Людмила, я слушаю вас, какая счастливая веселая, остроумная была жизнь в Ленинграде в 60-е. Что же в ней развалилось, почему все эмигрировали?

Людмила Штерн: Вы знаете, мне хочется раз в жизни сказать правду. Это трудно, но, тем не менее. В те времена, когда вдруг это стало возможным, когда об этом заговорили, когда мы услышали, что кто-то уезжает, вдруг показалось, что так дальше жить больше нельзя. Мне так показалось. Если бы такой возможности не было, как жили, так и жили бы, и вполне неплохо, между прочим. Конечно, мы уезжали в деревню, в Псковскую область, где жили Игорь и Яша Гордины, мы уезжали читать Солженицына «ГУЛАГ», конечно, Сережа Шульц (он умер в прошлом году, замечательный человек, интеллектуальный и необыкновенной души человек) тоже все время читал всякие вещи, и мы друг другу это передавали. И когда у него был обыск, его мама, Ольга Иосифовна, бежала вниз, и мы это все жгли, у нас печка тогда еще была круглая. Поэтому были кое-какие неприятности, но они были ничто по сравнению с тем, что пережили наши родители. Папа, который сидел, и все вокруг, которые были в лагерях. Так что можно было бы жить и там. И когда вдруг приоткрылась юшка, щель, вдруг стало понятно, что жить больше так нельзя.
Я думаю, что в основе этого была какая-то страшная скука и то, что мы предвидели, чем это все кончится. Ничем. То есть, защитим диссертацию, будем сидеть, если не будем болтать языком, на кафедре, будем получать свои кандидатские корочки, будем ездить зимой в Солнечное на лыжах, будем летом ездить куда-нибудь. Все было ясно. Ничего не могло случиться, если мы не наделаем сами глупостей. Смелости у нас делать «глупости» не хватало. Не могу без стыда вспомнить, что только Наташа Горбаневская и еще шесть человек вышли на площадь в связи с событиями 68-го года в Чехословакии. А мы все сидели на кухне, и друг другу фиги показывали. Поэтому отваги на то, чтобы стать настоящими диссидентами у меня и у нас не было. Мы не были настоящими диссидентами как Амальрик, Буковский. Мы ими восхищались, но мы сами ими не были. Поэтому, если бы мы так жили дальше, прямой угрозы нашей жизни бы не было. Поэтому я считаю, если мне дано право сказать правду, что мы уехали от скуки. На самом деле это был крайне легкомысленный поступок. Я не знала английского языка абсолютно, мой второй язык был французский. Несмотря на то, что я работала в университете, я была довольно посредственным геологом. Конечно, мой муж был великолепным специалистом, и это сразу же здесь выяснилось. Но мы не думали о том, как мы устроимся. Была у всех любимая фраза: «Мы будем полы мыть, делать, что угодно. Но мы будем жить, читать, что хотим, писать, что хотим». Как будто у нас у всех было, что писать. Может, меня слушающие нас осудят, но я должна сказать со всей прямотой, что мы были кухонные диссиденты, никак не более того.

Иван Толстой: Отразился как-то на духе в вашей компании тот факт, что у Иосифа Бродского в 1965-м году в Вашингтоне вышла книга? Обсуждалось ли это, ходила ли она по рукам, видели ли вы ее, изменилось ли его поведение, ваше?

Людмила Штерн: Видели. Наше поведение по отношению к Иосифу никак не изменилось. Потому что мы его абсолютно почитали до всего, до выхода книги, мы знали его стихи наизусть. Он очень часто бывал у нас и читал, очень часто. Когда он был арестован, Александр Иванович приехал к моему папе, который был очень известным юристом, советоваться насчет того, кого просить быть адвокатом. И первой кандидатурой был адвокат Яков Семенович Киселев. Я помню их разговор в доме. Они обсуждали это, потом папа говорит: «Фамилия Киселев, но, тем не менее, внешность достаточно семитская. Кроме того, он картавит». Тогда папа сказал: «Давайте Зою Николаевну Топорову». А Зоя Николаевна Топорова, до того, как мы переехали на Мойку, жила над нами на Достоевского дом 32. Мы жили в квартире 6, а Зоя Николаевна, ее сестра Татьяна Николаевна и ее сын Витя Топров, теперешний Виктор Топоров, который тогда был маленьким мальчиком с зелеными глазами. Зоя Николаевна с папой очень дружила. Я не могу сказать, была ли она его ученицей, я не помню. Но раза два в неделю приходила вниз пить чай, и обсуждали все. Поэтому она стала второй кандидатурой, папа считал ее блестящим адвокатом. Яков Семенович, Зоя Николаевна и папа втроем сидели, и было решено, что Зоя Николаевна попробует взять на себя защиту. Хотя все они трое были людьми очень мудрыми и достаточно опытными и понимали, что никакая защита не поможет, что ему все равно уготована ссылка. Но, тем не менее, все, что можно было, она сделала.
Поэтому, возвращаясь к тому, что Иосиф был нашим кумиром и до 65-го года… Я работала тогда на Литейном 37. Это описанный Некрасовым парадный подъезд. С Литейного вход был знаменитый - институт ВНИГРИ – нефтяной геолого-разведочный, а с заднего был наш плебейский институт - Ленгипроводхоз. Мы любили варьировать его название от Ленгипронавоз до Ленгипроунитаз. Это было в одном квартале от улицы Пестеля, где жил Иосиф. Поэтому Иосиф часто звонил во время нашего обеденного перерыва или приходил к нам во двор, где был стол для пинг-понга, мы играли, или звал к себе на ланч, и Марья Моисеевна всегда брала трубку и говорила: «Приходите, детка, у меня пирог с грибами». И он мне читал «Шествие». Я все «Шествие» слушала непосредственно из его уст во время обеденного перерыва. И когда многие приятели говорили, что это еще юношеское, это слабое, я тогда считала, что «Шествие» это абсолютно гениальная поэма. Так что я была поклонницей Бродского с первого звука, который я от него услышала. Поэтому появление «Остановки в пустыне», было приятно, что он был издан. Но то было где-то, а это было у нас.

Иван Толстой: Когда, в связи с чем, и куда вы отправились в эмиграцию?

Людмила Штерн: Тоже был момент неловкости и какого-то стыда. Потому что всем известно, что тогда можно было уехать только в государство Израиль, и нужно было иметь родственников. Никаких родственников у нас не было. Мы получили фиктивное приглашение от каких-то людей, неизвестных нам (это была организация, которая все это оформляла), которым мы послали номера наших паспортов, наши фамилии. Надо было прийти в ОВИР, если приглашение доходило, сказать, что без дяди Арона или Семена мы больше жить не можем ни минуты, подать такое заявление и ждать. С одной стороны, у нас были все основания бояться, что нас не выпустят, потому что и у Вити, и у меня были формы секретности. У меня - в связи с геологией (карты), а у Вити - в связи с тем, что он занимался автоматизацией алюминиевых процессов на заводах в Красноярске и Волгограде. Но, с другой стороны, у меня оказалась троюродная сестра, которая являлась леди и женой английского лорда. Она жива и здорова и поныне, в данный момент находится в Праге. Вчера прилетела, чтобы мы с ней здесь повидались. И она писала нам письма на бланках Палаты Лордов. Это очень красивые бланки с гербами, с каким- то водяными знаками. И в этих письмах было написано: «Вчера обедала с ГК, он сказал, что вам не о чем волноваться». Кто такой ГК? Все же письма перлюстрируются, все же читалось. Я думаю, что они это прочли как Генри Киссенджер. И так далее. И раз он сказал, что нечего волноваться, так чего с этими Штернами связываться, раздастся вонь по всей Европе, ну-ка мы их выпустим. И нас выпустили через 8 месяцев. Кроме того, как я уже упомянула, наша большая, хорошая пяти-комнатная квартира находилась в одном квартале от Мариинского дворца, от Исаакиевской площади и, конечно, всякие коммунистическо-партийные господа мечтали бы получить такую квартиру. Это тоже сыграло свою роль. И получил один такой монстр. Вот эти два фактора способствовали тому, что нас выпустили всего через 8 месяцев. Хотя у Вити на работе было страшное собрание. В те времена были собрания. В него физически плевали, и вынесли такое постановление, что когда Штерн разочаруется в капиталистическом рае и попросится домой - не пускать. Пока не попросился. Может, еще все впереди.

Иван Толстой: А как ГК? Вы встретили его в своей жизни?

Людмила Штерн: Я встретила его.

Иван Толстой: И кем он оказался?

Людмила Штерн: Он оказался Генри Киссенджером. Но не факт, что она с ним обедала. Этого я не знаю. Познакомилась я с ним на даче у Алекса Либермана, в Коннектикуте. Он был соседом по даче, и они часто приезжали на ланч. И мы там часто клубились с Геной Шмаковым, с Иосифом, с Барышниковым. Либерманы нас очень щедро и гостеприимно принимали, и там мы встретили много кого, как говорится.

Иван Толстой: Это мы немножко забежали вперед. В каком году вы уехали из Ленинграда?

Людмила Штерн: В сентябре 1975 года, и вступили на американскую землю в Старый Новый Год - 13 января 76-го года.

Иван Толстой: До этого вы жили в Италии?

Людмила Штерн: Мы жили 4 месяца в Италии, я писала письма полные ужаса и страха: как будем жить, что будем делать?

Иван Толстой: Кому вы писали?

Людмила Штерн: Скажем, Бродскому. Много кому, но из интересующих всех людей – Бродскому, у которого уже был трехлетний опыт жизни в Америке. И он совершенно прелестное письмо написал. К сожалению, мне не разрешили все это письмо напечатать, потому что наследники Бродского очень строго следят, может правомерно, может, нет, чтобы целиком письма не цитировались. Мне разрешили процитировать какие-то отрывки из этого письма. На самом деле одно из этих писем было замечательное в связи с тем, как он трезво рассказывал, что делать в Америке и успокаивал меня, что если уж совсем придется горько, то Виктуар (он так называл Витю) найдет работу без проблем, Катя (наша дочь) начнет учиться без проблем, а если уж тебя достанет, то ты приедешь ко мне в Мичиган, и я тебя устрою работать машинисткой у Профферов, и там ты будешь печатать любимого тобой Набокова и чувствовать себя хорошо. Деньги маленькие, но большое удовлетворение. Вот такое у меня было предложение, которое я получила в Италии. Но это оказалось и не нужно.

Иван Толстой: Ну, хорошо, как протекали и протекают ваши американские годы?

Людмила Штерн: Мы приехали в Нью-Йорк, и жили в Нью-Йорке 8 месяцев. Наша дочь приехала в Америку после 9-го класса, не получив аттестата зрелости, и даже не ходя в 10-й класс, потому что мы уехали 5 сентября.

Иван Толстой: А в Италии она 4 месяца бездельничала?

Людмила Штерн: Била баклуши.

Иван Толстой: Ходила в Ла Скала?

Людмила Штерн: В Ла Скала мы ходили неделю. Учила итальянский язык.

Иван Толстой: Пригодился?

Людмила Штерн: Очень. Она была единственной из нас, кто говорил по-итальянски. Поскольку она была в Ленинграде в английской школе, то английский у нее уже был. Она была главным нашим переводчиком и стала главным кормильцем. Она была первой, кто поступил на работу, через две недели после приезда, бэбиситтером в один американский дом. И первый чек принесла она. В 16 лет. Катя поступила на следующий семестр в Колумбийский университет, без аттестата зрелости, но, сдав этот знаменитый тест SIT, и была принята с полной стипендией, потому что у родителей никакой зарплаты не было. Мы все были на нулях. Первая Витина работа оказалась в Бостоне через 8 месяцев, и он туда уехал с мамой. Я же осталась в Нью-Йорке и стала работать у Нахамкина в художественной галерее на Мэдиссон. Это уже было месяцев через 6-7. А 6 месяцев мы жили в Нью-Йорке, учили язык. В то время, мы были довольно ранними эмигрантами, 76-й год, и тем, у кого есть кандидатская степень, полагались курсы английского языка - каждый день по 5 часов. Это были очень интенсивные курсы, бесплатные для нас. И мы учили английский. Кроме того, мы все время ходили в театр, а именно - в Метрополитен, потому что в то время Миша Барышников, наш приятель, просто нас водил. Как в детстве меня водили в Молотове, так меня водили в пустой зал с Витей и с Катей, и мы смотрели на все репетиции в Метрополитен. С одной стороны, мы были абсолютно нищие, безденежные и жалкие, а с другой стороны, мы жили барской жизнью. А потом я долго не могла продержаться у Нахамкина, потому что тяжело было жить в Нью-Йорке, я жила у Гены Шмакова, просто мешая ему жить, а снимать что-то в Нью-Йорке, когда Витя был в Бостоне, денег не было. Конечно, меня разрывало на две части, потому что дочка была в Нью-Йорке, Витя был в Бостоне. Так прошли первые два года. А потом я нашла геологическую работу в Бостоне, и проработала там два или три года геологом. Потом компания потеряла огромный, многомиллионный проект и всю геологическую службу уволили. И тогда я пошла на курсы реал эстейта, закончила их и стала брокером, очень плохим надо сказать, потому что для того, чтобы быть брокером, надо любить продавать, а люблю покупать. Поэтому из меня вышел очень плохой брокер. Кроме того, я очень раздражалась и злилась на клиентов, и грубила им. И долго не продержалась.

Иван Толстой: У вас есть несколько книг замечательной, остроумной прозы. Скажите, что вы сами любите больше всего из того, что вы напечатали?

Людмила Штерн: Я думаю, что я сама больше люблю сборник, который называется «Под знаком четырех», в который вошли повесть «12 коллегий», о Ленинградском университете, в который вошла автобиографическая повесть немножко с выдумками, которая называется «Под знаком четырех. Заурядная биография». Кстати, она переведена на английский язык и довольно хорошую получила прессу. И рассказы. Это моя любимая книга. «12 коллегий» были переведены на итальянский язык и вышли в Сицилии. Я никак не могла понять, почему в Палермо, в Сицилии, заинтересовались Ленинградским университетом, причем издательство «Солерио», очень элегантное издательство. Мне сказали, что поскольку отношения в Ленинградском университете абсолютно соответствуют отношениям сицилийской мафии, поэтому, вероятно, они так и заинтересовались.

Иван Толстой: Людмила, сейчас вы занимаетесь каким-то очень интересным проектом, связанным с Европой и с трагическими событиями военных времен. Расскажите, пожалуйста об этом.

Людмила Штерн: В течение моей жизни мне очень повезло. Потому что я на своем жизненном пути встретила необыкновенно интересных людей из самых различных сфер и областей. В частности, я встретила 6 или 7 женщин, которые перенесли страшные, трагические, мучительные тяготы во время второй мировой войны. В частности, моя кузина леди Маргарет, которая стала потом лордессой, что называется, она перенесла Каунасское гетто, в котором ее мама повесилась, а папу ее немцы убили таким изощренным образом: они вставили ему в рот автомобильный шланг и накачали водой, пока его не разорвало пополам. Вот такая была нечеловеческая смерть ее отца. А она выжила в гетто, познакомилась там с английским евреем, который по делам приехал в Литву, застрял и оказался в гетто. Потом он бежал с ней вместе, вывез ее. Они бежали через всю Европу, оказались в Англии, где он, на пустом месте, создал очень мощную текстильную промышленность в Хадресфилде, был поставщиком Ее Королевского Величества Елизаветы и ее семьи, и очень был дружен с Харвардом Уилсоном, был сделан лордом, и они прожили очень интересную, яркую и необычную жизнь. Я решила, что это настолько интересная биография, что я ее зачислю в одну из моих героинь. Потом я познакомилась с другими женщинами. Одна из них, тоже из литовского гетто, тоже родственница Маргарет, но не с моей стороны, а с отцовской, она не моя родственница. Она осталась в Литве, не эмигрировала, выжив в гетто, и сейчас она является представителем Сореса в Литве, профессор немецкой литературы и, по-моему, на будущей неделе она будет представлена японскому Императору, который сказал, что он хочет познакомиться литовской интеллигенцией, и приезжает в Литву. Совершенно другая биография. Это две дамы, которые были в гетто. Другая моя знакомая, с которой я училась в школе, и которая сейчас находится в Праге, и ради нее я приехала тоже, была в Тризне и в Освенциме. У нее вся семья погибла в газовых камерах, ее, при последней ликвидации концлагеря, когда вошел советский эшелон, госпиталь, и начальником эшелона был майор Мэр, который в мирной жизни был педиатром, который эту девочку отправил лечиться в Сызрань, у нее были отморожены ноги, а после войны нашел ее и удочерил. И она жила и училась в Ленинграде, и мы с ней учились в одной школе. Она пережила самые страшные ужасы нескольких лагерей.
Ее девичья фамилия Ландова, а так она Эвелина Мэрова. Затем я встретила и подружилась с женщиной, которая оказалась в Бердянске во время оккупации, и которую приговорили к расстрелу немцы за советскую пропаганду во время оккупации, и которую спас от расстрела… Бердянск был поделен на две зоны – на румынскую и на немецкую. Ее спас румынский офицер от смерти, который также достал ее матери и отцу освобождение от отправления в Германию. Когда немцы стали отступать, они угоняли в Германию всех работоспособных жителей. Он достал ей освобождение и потом исчез из ее жизни навсегда. Но 20 лет спустя, в Москве, сидя в парикмахерской, она увидела журнал «Румыния» и увидела, как люди ищут друг друга на последней странице. И она написала в журнал, что ее спас во время войны румынский офицер такой-то и такой-то, и что если он жив, то передать, что советская семья никогда его не забудет, и всегда его будет помнить, благодарить и молиться за него. И, вероятно, журнал «Румыния» нашел его и передал ему это письмо, с чего вся биография его пошла вверх, потому что все, кто были оккупантами, в Советском Союзе очень принижались и унижались после войны. Когда выяснилось, что он был спасителем советских во время войны, ему разрешили защитить докторскую диссертацию, он приехал в Россию и начался безумный роман. Вот такая история.

Иван Толстой: Что это будет?

Людмила Штерн: Это будет книга, которая будет назваться «Обыкновенные женщины - необыкновенные судьбы». Все они, и это очень важно, это не только Холокост. Одна из них, о которой я вам еще не рассказала, Мария Митревели, была на фронте награждена множеством всяких орденов и медалей, и что случилось в ней после войны. Значит, одна воевала, одна была в зоне оккупации, одна была в самых страшных лагерях смерти, две были в гетто. У них у всех разный военный опыт, но достаточно драматический, если не сказать больше. И как они не сломились, как они сумели это пережить и прожить очень яркую и интересную жизнь.