«Иваны» и «Бобок». Гоголь и Достоевский на фестивале «Золотая Маска»

Сцена из спектакля «Бобок»

Москве представлены первые спектакли, выдвинутые на соискание премии «Золотая Маска» в драматической и кукольной номинациях.


Когда-то давно Валерий Фокин поставил в Табакерке спектакль из двух частей — сначала «Бобок» Достоевского, потом — «Двадцать минут с ангелом» Вампилова. Теперь, посмотрев спектакли Александринского театра («Иваны») и екатеринбургского Театра кукол («Бобок»), я решила, что их расположение в фестивальной афише бок о бок тоже не случайно. Андрей Могучий и Григорий Лифанов, будто сговорившись, практически одновременно высказались на одну и ту же тему. Андрей Могучий для своего высказывания выбрал гоголевскую «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Григорий Лифанов — рассказ Достоевского «Бобок». Первое произведение — из школьного курса — должно быть, все помнят. Второе — вряд ли, иначе на это спектакль, хотя бы и кукольного театра, люди не повели малолетних детей. Героя Достоевского зовут тоже Иваном Ивановичем. Литератор-неудачник, к тому же, сильно пьющий, попадает — не то на самом деле, не то в собственных галлюцинациях — на кладбище, где и становится свидетелем бесед, которые ведут между собой умершие. Им — до окончательного упокоения — дана пара месяцев, которые они и проводят в праздной, пустой и пошлой болтовне, которой предавались и прежде. Основная мысль состоит в том, что «жизнь дается человеку только один раз и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы» (извините, цитата из другого писателя здесь вполне уместна).


«Мне даны, подарены последние мгновения жизни, бесценные мгновения, а я…»


Заметьте, что в повести Гоголя речь идет, по сути, о том же самом. Два бывших друга расходуют остаток жизни на бессмысленную ссору, свару и сутяжничество. Но, скажете вы, у Достоевского — история мистическая, а у Гоголя едва ли не реалистическая. Так-то оно так, но российские театры давно следуют принципу «играя одно сочинение Гоголя, играй всего Гоголя», а мистики в других произведениях Николая Васильевича хоть отбавляй, и — хоть отбавляй ее — в спектакле Андрея Могучего. Первое же появление перед зрителем Ивана Ивановича — худощавого высокого старца в белой, до полу, полотняной рубахе, в сопровождении хора певчих — заставляет усомниться, что действие происходит в реальности.


Это пролог, зачин спектакля, за ним последует сцена ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, но уж все дальнейшее явно происходит не на нашей грешной земле.


Все зрительские места располагаются в небольшом зале Центра имени Мейерхольда амфитеатром, но какой бы ряд вы не занимали, носом все равно упретесь в не струганные доски, а что там, внутри этого наспех сколоченного сарая творится, видно сквозь широченные щели, благо они не задраены. Глазам предстает внутренность не то хлева, не то избы: на земле валяются доски, поверх — ковер, который никто никогда не выбивал, на ковре — гнилая солома, на гнилой соломе — гора серых подушек, на ней — человеческая гора, Иван Никифорович собственной персоной. Персона так весома, что подняться и встать на ноги может, только подтянувшись на (специально по такому случаю) свисающей с потолка веревке. Поначалу Иван Иванович с Иваном Никифоровичем — пара прекомическая. Толстый и тонкий, книгочей и куркуль, Счастливцев и Несчастливцев — провинциальные трагик и комик из погорелой жизни, грязнуля и чистюля, один — вечно богобоязненный, второй — постоянно чертыхающийся. Он-то и обзовет своего друга «гусаком», чем положит начало смертельной распре, оно и понятно: «гусь свинье не товарищ». Вся эта сцена изумительно сочно, смешно, живо сыграна Николаем Мортоном и Виктором Смирновым, и собственно на их плечах держится. А дальше и сюжет конкретной повести, и сами актеры растворятся в сюрреалистическом представлении режиссера Андрея Могучего, сценографа Александра Шишкина и композитора Александра Маноцкова о Гоголе вообще и о нашей жизни в частности. Стены клети разъедутся по сторонам и обнажат огромное мрачное пространство. Вдали — хозблок, над ним надстроен второй уровень — здесь расположился струнный дуэт. Чуть ближе — трехэтажный дом в разрезе, внизу — кухня, второй этаж занимает Иван Никифорович, третий — Иван Иванович, условия, чтобы они друг друга мучили, созданы идеальные. У обоих — древние черно-белые телевизоры, на экране — «Лебединое озеро», давно в отдельно взятой стране ассоциирующееся с похоронами. По сцене бродит карлик (в программке роль фантастически выразительного Алексея Ингилевича называется Гусек). В его походке, повадке, в том, как он взмахивает руками, впрямь угадывается что-то птичье, но как-то сразу понятно, что существо это нездешнее, не иначе сам ангел смерти. Сверху сыплются порванные на мелкие клочья бумажки. Они сыпали на голову мне бумагу, называя это снегом — сказано в другом, совсем уж мрачном сочинении Гоголя. Взад-вперед ходит грузный конь — видимо, все, что осталось от птицы-тройки. Впряженные в телеги люди возят по кругу корыта с покойниками, те временами оживают — видно, были не мертвы, а пьяны мертвецки. Потом крыша избы опустится прямо на головы людям, а из печной трубы вырвется женщина в белой рубахе и улетит куда-то наверх — не иначе ведьма, а может усопшая жена Ивана Ивановича. Сцена художественно захламлена приметами знакомого быта. Тут и алюминиевые чайники, цепями прикованные к столам, и допотопные пишущие машинки, и топоры, и буханки черного хлеба, и банки с рассолом, и граненые стаканы. И действующие лица одеты-обуты в какие-то опорки-обноски: то ли зэки, то ли «из бывших», то ли нищие чиновники российской глубинки. И пахнет землей, конским потом, навозом.


«Жить в мире» здесь невозможно, в таком мире вообще невозможно жить. Как в гусином хлеву, построенном Иваном Никифоровичем назло Ивану Ивановичу. Таков собирательный образ Миргорода — града и мира — по версии Андрея Могучего. Здесь сводят счеты друг с другом соседи, люди, населяющие разные страны, государства и континенты. Никто никому ничего не желает простить, ничего из прошлого забыть. Часто повторяют в спектакле фразу: «Взирай с прилежанием, тленный человече, яко век твой приходит и смерть недалече», хочется заменить слово «человече» словом человечество, эсхатологические мотивы в постановке очевидны. Кажется, будто и град, и мир давно ушли под воду, как затопленные деревни или сама Атлантида, что действие вообще происходит по ту сторону бытия, но, как и в рассказе Достоевского, недавние покойники живут теми же глупостями и мелкими злодействами, какими баловали себя прежде. «Как будто и не умирали вовсе» — сказано у Достоевского:


«Отвечал ему Бог: "Страшны твои казни. Все по слову твоему до конца исполню. Но и сам ты там будешь до конца времен. До Страшного Суда просидишь на коне, да на той горе, да на той горе, да на Карпате". И доныне сидит на горе тот рыцарь, и доныне сидит на коне тот рыцарь, и глядит, как под горой мертвецы грызутся».


«Под горой мертвецы грызутся» — поет замечательная актриса Светлана Смирнова, исполняющая в спектакле Андрея Могучего роль «Бабы вообще». Круг замкнется. Гусиный гогот, рефрен спектакля напомнит считалку-страшилку. Все помнят ее начало («Гуси-гуси, га-га-га, есть хотите? Да-да-да. Ну, летите к нам сюда»), но мало кто помнит продолжение. Гуси отвечают: «Нам нельзя. Серый волк под горой не пускает нас домой». И вот, там же — под горой — «мертвецы грызутся». Грызутся они и в спектакле кукольного театра Екатеринбурга. И в нем, что любопытно, говорят об ангеле смерти, и в нем первый акт сыгран по законам драматического театра, и только во втором — загробном — появляются куклы. Они действуют с актерами на равных, причем, лица актеров стянуты жуткими сизо-зелеными масками. В спектакле Могучего тоже есть игра с масштабами, есть и маски. Но, главное, — постановки объединяет тема мимолетности жизни, близости смерти, и полного отсутствия в нас уважения, что к одному, что к другому. Я разговаривала с Андреем Могучим о его постановке.


«Действительно, в основе идеи и спектакля лежат два замечательных артиста — Мортон и Смирнов. Оба народные артисты и, конечно, они как нельзя лучше подходят для этих ролей. Это, что называется, прямое, точечное попадание. С одной стороны, для меня это было очень увлекательно, с другой стороны, задача заключалась не только в том, чтобы как-то мне соприкоснуться с традицией, но и найти себя во всем этом. Какое я имею отношение к этой повести? Какое она ко мне имеет отношение? Какое я отношение имею к Гоголю и он ко мне? Что значит сейчас в театре поставить современный спектакль по традиционному материалу? Это такая математическая задача, которую было страшно интересно решать», — говорит Андрей Могучий.


— А есть ощущение, что это каким-то образом связано с прошлыми спектаклями Андрея Могучего не в Александринском , а в «Формальном театре»? Я не имею в виду сумму приемов или технологий, а есть ли что-то в мировоззрении, что объединяет этот спектакль со «Школой для дураков» или с «Собакой и волком»?
— Думаю, что да, конечно. А как же? Я же все-таки не могу поменяться. Недавно в одном фильме я услышал фразу, что художник может делать то, что может, больше не может. От этого деться никуда невозможно. Вопрос смерти для меня всегда был и есть интересен. О чем театр? Как-то я не могу впрямую сформулировать. Я недавно сидел на репетиции, мы арендовали, чтобы переделывать спектакль, какой-то старый ДК в Питере, на удивление никем не востребованный и на удивление сохранившийся. Там было холодно, неуютно, артисты работали, в чем попало. Было ощущение машины времени, что мы куда-то переехали. И в какую-то секунду я понял, что мы делаем. Даже не во время репетиции, не во время премьеры, не во время показа спектакля, а во время случайной репетиции, в случайном месте, при соединении случайных костюмов я вдруг ощутил, что это какой-то остров мертвых, что мы все здесь какие-то очень временные. И эти два человека в повести, которые ссорятся, ругаются на всю жизнь, как временные люди на этой земле, истратили ее на это. Это как бы банально, школьно, с одной стороны, а с другой стороны, я как-то остро, через артистов этих в тулупах, каких-то несчастных, которые как-то терпят это, вот уже было такое ощущение, что они уже не здесь где-то. То есть все мы уже не здесь. И я с ними. И вот эта острота ощущения мимолетности всего, что с нами происходит в этой жизни, это вопрос, который меня очень сильно мучает. В этом смысле театр очень адекватен этой проблеме, он сегодня есть, а завтра нет. Спектакль вчера был отличный, завтра будет, не знаю, какой, а послезавтра — отвратительный. И вот эта мимолетность театрального искусства, наверное, адекватна тому, чем я мучаюсь.


Замечу, что в «Иванах» многоопытный зритель увидит много всякой, связанной с другими спектаклями, всячины. Вспомнит гоголевские постановки художественного руководителя Александринки Валерия Фокина с важной для него идеей проницаемости мира живых и мертвых, рассматривая костюмы, подумает про спектакли Юрия Погребничко, и, конечно, про прежние работы самого Андрея Могучего по романам Саши Соколова «Школа дураков» и «Между собакой и волком». Ну, а те, что ходили не только по театрам, но и по разным еще ленинградским домам культуры, загрустят о временах, когда жив был Сергей Курехин, и выступала под его руководством «Поп-механика», и все-все в ней было перемешано, и рождало, как и спектакль Андрея Могучего, ощущение всеобщего смешного и жуткого хаоса.


Признаюсь, меня немного печалит то, что в современном кукольном театре все меньше кукол, ну, не хотят актеры оставаться в их тени, играют драматические роли, а в драматическом театре не хотят оставаться в тени актеров, растворяться в них режиссеры, и потому в нем все больше образов и все меньше живых людей.