«Дело Почтамтской улицы».



Иван Толстой: Детективный сюжет, о котором сегодня пойдет речь, -литературный и кровавый. Или наоборот – кровавый и литературный. Так что впечатлительным слушателям предлагаем заняться чем-нибудь умиротворяющим. Но не будем забегать вперед.


В 1954 году Георгий Иванов, живший в эмиграции во Франции, опубликовал в «Новом журнале» стихотворение с эпиграфом из Мандельштама:



Но черемуха услышит


И на дне морском простит…



Само стихотворение такое:



Это было утром рано


Или было поздно вечером


(Может быть, и вовсе не было).


Фиолетовое небо


И, за просиявшим глетчером,


Черный рокот океана.



…Без прицела и без промаха,


А потом домой шажком…



И оглохшая черемуха


Не простит на дне морском!



Иван Толстой: Это стихотворение, по непонятным причинам, Георгий Иванов из своего большого итогового сборника исключил. Мой собеседник – историк литературы, критик и специалист по Георгию Иванову – Андрей Арьев знает, почему стихотворение исключено. Знает он на эту тему и многое другое.



Андрей Арьев: Георгий Иванов в эмиграции основательно поссорился с Ходасевичем, хотя до сих пор непонятны конкретные, глубинные причины ссоры. Но я думаю, что я знаю, почему в 28 году Георгий Иванов написал такую грубую статью и дважды напал на Ходасевича. Не по каким-то соображениям литературной вражды, а по гораздо более серьезным основаниям. Потому что как раз в конце 20-х годов, и тому есть свидетельство, Ходасевич распространил довольно жестокий слух, что, якобы, Георгий Иванов, Георгий Адамович и Николай Оцуп уехали из Петрограда не просто так, не просто бежали от советской власти, а были засланы ЧК. И для того, чтобы заслать таких независимых людей и поэтов, сделать своими агентами, нужны были какие-то основания. И эти основания были таковы: вроде бы, Георгий Иванов, Георгий Адамович и Николай Оцуп участвовали в уголовном преступлении – они убили на квартире Адамовича какого-то богатого человека, нэпмана, и на деньги, которые получили, ограбив его, они и уехали за границу. Но просто так им уехать не удалось, потому что ЧК их преступление раскрыла, и под угрозой смерти их завербовала.


Ирина Одоевцева уехала из этой квартиры на Почтамтской, 20, где они вместе жили, еще раньше обоих Георгиев. Вообще-то говоря, она не просто уехала, а поссорилась и с Георгием Ивановым, и с Георгием Адамовичем, о чем никто не знает, и сама Одоевцева никогда об этом не говорила, а, наоборот, говорила, что они с Георгием Ивановым уехали в свадебное путешествие в Европу. На самом деле это никакое не свадебное путешествие было, а разрыв. Потом, уже в Берлине, они вновь встретились, почти случайно. Они и не могли не встретиться, все-таки оба - русские поэты, литературные эмигрантские круги достаточно узки. В общем, они потом помирились и в конце 1923 года уехали в Париж.


И вот в Париже стала выходить газета «Звено», в которой, в декабре 1923 года, Одоевцева публикует очень странную «Петербургскую балладу». Потом она ее никогда нигде не перепечатывала. Я ее с удовольствием сейчас прочитаю, тем более, что любителям Одоевцевой это стихотворение неизвестно, поскольку оно не перепечатывалось, а до газеты «Звено» добраться было вообще невозможно в те годы, да и сейчас, скажем, в Питере этой газеты нет вообще. Вот начало «Петербургской баллады»:



Вышло четверо их,


Хлопнула дверь –


Улик никаких,


Ищи нас теперь.


Небо красно от заката,


Над Мойкой красный дым


– По два карата


На брата.


Портсигар продадим.


Четверо, каждый убийца и вор,


Нанимают мотор.


«В театр и сад


Веселый Ад,


Садовая пятьдесят».


Кончили дело –


Гуляй смело!



Далее идет история про некую Ниночку, к которой эти бандиты приезжают. Но вот, что поразительно. Обычно люди, когда вспоминают о Петрограде, о луне над Петроградом, то всегда им вспоминается Нева – луна над Невой, месяц над Невой. А здесь почему-то закат и красный дым над Мойкой. С какой бы стати? Дальше: эти бандиты, которые делят по два карата на брата, едут на Садовую, 50. Человек, знающий топографию Петербурга, совершенно точно может себе представить, что от Садовой, 50 ближайшая река не Мойка, а Фонтанка. Если воспользоваться правилами акмеистско-цеховой поэтики, чтобы писать все точно, нужно было бы написать не Мойка, а Фонтанка. Но вот если представить себе, что место, откуда едут эти бандиты, находится именно на Почтамтской улице, то от нее до Садовой невозможно доехать, не переехав Мойку. Вот тогда эта непонятная баллада вдруг приобретает тайный смысл. Она по содержанию совершенно банальна, слишком банальна - бандитов всегда много, и таких преступлений масса. Но вот этот дым над Мойкой, Садовая… Маршрут получается совершенно явный. Ирина Владимировна описала путешествие от дома на Почтамтской 20 до Садовой 50. Следовательно, в конце 1923 года, я думаю, уже какие-то слухи ходили о том, что Адамович участвовал в каком-то преступлении на Почтамтской, где он жил. И есть этому подтверждение.


Константин Федин, известный у нас писатель, в середине 20-х годов был в Берлине. Тогда еще более или менее могли ездить в Европу, особенно в Германию. Он встретился в Берлине с Романом Гулем, будущим главным редактором «Нового Журнала», главным издателем Георгия Иванова последних лет его жизни. Все 50-е годы Георгий Иванов печатался в «Новом Журнале». Именно Роман Гуль участвовал в издании последнего сборника Георгия Иванова, с которого мы начали. И вот Константин Федин рассказывает Роману Гулю, в середине 20-х годов, о том, что эти цеховики, эти эстеты (он не любил, естественно, людей, связанных с акмеизмом, с Гумилевым, всю эту петербургскую акмеистическую школу), мол, что вы нам рассказываете об их всяческих литературных доблестях, о том, что они прекрасные поэты. На самом деле, все они участники одного уголовного дела, потому что когда Георгий Иванов, Николай Оцуп и Георгий Адамович уехали за границу, в дом, где они жили, на Почтамтской, 20, нагрянули с обыском и обнаружили там труп матроса. Но дело замяли, потому что они тогда уезжали почти что как полпреды русской поэзии, решили их не преследовать.


Такова была версия Константина Федина. И в то же время Ходасевич говорит, что они были заподозрены в этом деле, что потом Петроградская ЧК даже писала французской полиции, чтобы этих людей вернули обратно, потому что они участвовали в преступлении. Владислав Ходасевич действительно человек в каком-то отношении гениальный, но со злодейством у него тоже было все в порядке. Я думаю, совершенно ясно, как удобна была эта версия для ЧК. Ведь можно себе представить, что было бы, если бы этих троих поэтов выставили обратно в Петроград. Но французская полиция, если даже такой запрос был, на это никак не отреагировала, и они остались в Париже. Тем не менее, этот слух постоянно курсировал, то там, то здесь возникали разговорчики: а вы знаете, кто это такие - Адамович и все эти члены и представители так называемой «парижской ноты»?



В 1956 году в «Новом Журнале» Роман Гуль, еще при жизни Георгия Иванова, публикует статью о нем. И эта статья зиждется на четырех пунктах. Роман Гуль выделяет в поэзии Георгия Иванова четыре основных темы: тема России, тема Петрограда, тема самоубийства и тема убийства. Причем, он начинает этой темой и заканчивает ею. Когда Георгий Иванов прочитал эту статью, он вдруг снова всполошился, начал писать Гулю письма, в которых он говорит: откуда вы взяли эту тему убийства? Слова-то такого в моих стихах практически нет! Что это такое, откуда вам все это пришло в голову? А надо сказать, что в то время, когда Гуль писал свою статью и публиковал ее в «Новом Журнале», Георгий Иванов помирился с Адамовичем, хотя их отношения за границей были не столь радужные и приятные, как в Петрограде. Что-то между ними произошло. Но исследователи считали, что они просто разошлись как политики. Все-таки Адамович был ближе к тому, чтобы признать коммунистическую идею, он об этом писал и в частных письмах. Конечно, это плохо осуществлено, кошмар, что делается в России, но сама, мол, по себе идея замечательна. То, на чем всякие левые интеллектуалы во Франции делали себе интеллектуальную карьеру. И Адамович эту линию проводил всегда – и до войны, и после войны, и во время войны. Он написал книжку «Другая родина», на которую Георгий Иванов написал в 1950 году очень резкую рецензию под названием «Конец Адамовича». До войны он расправился с Ходасевичем, после войны - с Адамовичем. Это вообще в стиле Георгия Иванова и людей так называемого Серебряного века. Дружба всегда сопровождалась изрядной долей ненависти, но потом могла опять переходить в дружбу, как было с Блоком и Белым. И точно так же было с Георгием Ивановым и Георгием Адамовичем.


Так вот, он в 1950 году написал эту статью, и отношения были порваны. Но вдруг, в 1954 году Георгий Иванов пишет такую мягкую рецензию на вышедшую книжку Георгия Адамовича и публикует ее в этом же самом «Новом Журнале». Но вскоре после того, как он написал эту рецензию об Адамовиче, появилась статья о нем Гуля с тезисами о том, что есть четыре основных темы в его творчестве, и одна из них - убийство. Георгий Иванов вновь взбеленился, снова почти порвал отношения с Адамовичем и начал писать о нем очень резкие частные письма. Он называет его «метафизическим жульем», бог знает как он только его ни честит и постоянно пишет Роману Гулю о том, что его тезис, что одна из его тем - это убийство, абсолютно ложен, и если он когда-либо о нем будет писать, чтобы он непременно этот тезис исключил из своей работы.


А как раз в это время начинается работа над последним прижизненным сборником Георгия Иванова. И Гуль, с уже готовой статьей в журнале, собирается издавать этот сборник. И, естественно, идет речь о том, чтобы его статью из журнала приспособить как вступительную статью к сборнику. Но тут уже Георгий Иванов категорично пишет: только, пожалуйста, исключить тему убийства. Статья гениальная, замечательная, но вот с этой темой – все это полная ложь. Гуль в одном из писем пишет: Георгий Владимирович, все-таки есть же у вас эта тема, и, в частности, приводит строчки из того стихотворения, которое я вам прочитал: «Без прицела и без промаха, а потом домой шажком…» После этого Георгий Иванов категорически запрещает это стихотворение печатать в сборнике. Роман Гуль, конечно, не понял, о чем это стихотворение и в одном из поздних писем признался Георгию Иванову: я думал, что легенда легендой, но что-то такое все-таки было. Он ему рассказал, что ему рассказал Константин Федин. Получается, что персонаж этого стихотворения – палач – сам автор.


И если вернуться сейчас назад, к тому стихотворению, с которого мы начали, то это стихотворение, действительно, о человеке, о котором Георгий Иванов всю жизнь думал, всю жизнь сожалел и считал его крупнейшим поэтом из своих современников. Недаром оно с эпиграфом из Мандельштама. Это стихотворение, посвященное памяти Мандельштама. В 1954 году уже было известно, что Мандельштам погиб, но как он погиб, было неизвестно. Какие-то слухи ходили. Ясно было, что где-то на Востоке. И это стихотворение, это картина, воображенная Георгием Ивановым, картина гибели Мандельштама где-то на Востоке. И там он пишет про эти глетчеры. И эти две загадочные строчки «без прицела и без промаха, а потом домой шажком» - это воспроизведение казни, приговора. Без «прицела и без промаха» может выстрелить только палач в затылок жертве.


Не случайно Георгий Иванов был настолько ошарашен всем этим.


Он знал цену всяким слухам, знал, что когда что-то повторяется очень часто, не важно, правда это или не правда, в сознании современников это оседает. И он даже в момент полного разрыва с Георгием Адамовичем, в 1953 году, каким-то образом встретился с ним и заставил его написать расписку, что он уехал раньше него. В 1953 году Георгий Иванов приходит к Адамовичу и получает от него такую расписку:


«Подтверждаю, что Георгий Иванов, живший в моей квартире в 1921-1922 году, уехал из Петрограда за границу осенью 1922 года. Я лично с Добужинским присутствовал при его отъезде на пароходе из Петрограда. 7 января 1953 года. Г. Адамович».


Эту расписку Георгий Иванов сохранил и потом отправил ее Роману Гулю, надеясь, что тот ее сохранит и будет таким его душеприказчиком. Дело в том, что надежды Георгия Иванова отчасти сбылись, но все-таки, на мой взгляд, он все эти записки «Почтамтские» посылал в руки человека не очень надежного.


Прочитав эту журнальную статью, Георгий Иванов продолжает убеждать Гуля, что никакой темы убийства в его стихах нет, и что вообще он один раз в жизни это слово «убить» употребил. Но потом, убеждая Гуля и начиная снова беспокоиться об этих слухах, которые еще до войны были распространены Ходасевичем, а потом, очевидно, узнав о том, что не только со стороны Ходасевича, но и с других сторон эти слухи распространялись (в чем, в конце концов, как я вам говорил, Гуль ему признался), он пишет Роману Гулю, что если хотите, я могу вам написать целую историю про то, как все было на самом деле. Гуль очень настаивает, чтобы Георгий Иванов об этом написал. Георгий Иванов сначала пишет о самой уголовной предыстории, о тех нравах, которые были в квартире Георгия Адамовича. Это Георгий Иванов мог сам видеть, потому что он там жил еще до того, как женился на Одоевцевой, потом жил там до своего отъезда, после того, как Одоевцева уехала в Ригу, а потом в Берлин. Так что нравы этой квартиры он описать мог. Написав эту вступительную часть, он ее бросил и написал Гулю, что он в слишком легкомысленном тоне начал писать о Почтамтской и не хочет этим больше заниматься. А Гуль все время подначивает Георгия Иванова, давая ему понять, что об этом то там, то тут и сейчас говорят. И вот еще одно письмо, через два или три месяца, с продолжением этого дела Почтамтской улицы Георгий Иванов ему вновь отправляет, но на этом дело заканчивается.



Иван Толстой: Мифы и репутации на волнах Свободы. «Дело Почтамтской улицы». Настало время прочитать письмо (точнее, оба письма), написанные Георгием Ивановым Роману Гулю. Письмо первое. Февраль 56-го года.



«Почтамтская 20, богатый буржуазный дом стиля 90 годов. Напротив – окна в окна дворец Фредерикса, министра двора, чопорно-аристократическая улица, начинающаяся с Исаакиевской площади и здесь кончающаяся, упираясь в казармы Л. Г. Конного полка.


Квартира № 2, в бельэтаже – петербургская пьедатер С. С. Белей и ее покойного мужа (миллионера – косте-обжигательные заводы) Н. Н. Белей. В адресной книге у них еще два, основных, адреса: “Петергоф – зимняя резиденция” и “Петергоф – летняя резиденция”. Там лакеи, конюшни и – в те времена! – три автомобиля. Здесь же “уголок” – три комнаты на пятом этаже, точно такая же квартира под челядь.


Квартира маленькая, комнаты очень большие. Отделана и обставлена с хамской роскошью. Двери и окна корельской березы и красного дерева с бронзой. Фальшивые ренессансы. Люстры из ананасов и граций, разные ониксовые ундины и серебряные коты в натуральную величину.


В 1921 году весной, собираясь жениться, я искал квартиру. Нашел было необходимую – в Доме искусств – бывший особняк Елисеевых. Точнее б<ывшую> Елисеевскую баню с предбанником. Баня Елисеевых не уступала в “роскоши” квартире Белей. Предбанник во вкусе 1001 ночи. Помпейский уголок, особо. К тому же в самой бане красовался мраморный “Поцелуй” Родена. Просвещенный сынок – приобрел в Париже. Родители, за неприличием сюжета, установили его в бане.


Но тут подвернулась Почтамтская – тетка Белей, отбывая за границу, оставила пьедатер Адамовичу, а тот предложил мне ее поделить. Я, в свою очередь, уступил свою баню Гумилеву. Там его осенью того же года и арестовали.


Адамович, обосновавшись, завел на своей половине – спальня-столовая – салон. Эстетически-педерастический.


Если бы описать этот салон, была бы особая баллада. Но к делу. Все шло хорошо, пока главным “другом дома” был некто К. Медведовский, в недавнем прошлом лейб-гусар, а теперь опальный разжалованный за превышение власти комендант Гороховой 2. Молодой человек, лет 23, сын редактора «Вечернего времени». Ангельски-невинная наружность. Прелестно пел, подыгрывая очень музыкально. С элегической грустью вспоминал иногда прошлое:


“Эх, Сашка и Петька – чудные были ребята – на глупом деле влипли на Марсовом поле – член откусили”.


Но в июне или в июле 1922 года (я хлопотал уже об отъезде – Одоевцева была уже за границей) Медведовский отошел в тень. Его затмил новый друг Андрей фон Цурмюлен. Сын важного генерала, мичман Гвардейского экипажа. Он был уже посажен на барку с другими морскими офицерами – барку отвозили, обычно, на буксире в море – потом по ней давали залп и она тонула. В последнюю минуту на барку явился могущественный кронштадтский расстрельщик (не помню, то ли Федоров, то ли Федорчук). Увидел Цурмюлена – и снял его с барки: coup de foudre**. Свирепый расстрельщик оказался нежнейшей души жопником. Дальше все пошло как в стихах Горенского: о замерзающем мальчике и доброй старушке, которого



Приютила, обогрела,


Напоила коньяком,


Уложила спать в постельку


И сама потом легла.


Видно добрая старушка


Прямо ангелом была.



Цурмюлен не дал полного счастья сентиментальному Федорчуку. Из Кронштадта – где его постоянно держала “партейная работа” – он писал Адамовичу, который очень интимно “дружил” с обоими: “…Андрей со мною жесток, постоянно я из-за него плачу. Он нарочно говорит по-французски, что <бы> я не понимала, и когда я подаю ему одеваться, бьет меня носками по лицу”. И подписался: “Ваша несчастная Цурмюлина”. Федорчук он считал своей девичьей фамилией.


Вот почему – когда вскоре после отъезда Адамовича за границу Уголовный розыск раскрыл убийство и переарестовал правых и виноватых – Че-ка вмешалась, изъяла это дело из ведения Уголовного розыска и замяла его».



Иван Толстой: Спустя два месяца, Георгий Иванов вернулся к начатой истории и в апреле 56-го года отправил Роману Гулю в Нью-Йорк второе письмо.



«В конце августа 1922 г. Одоевцева уехала за границу. Я жил на отлете: командировка от Адриана Пиотровского (сына Ф. Ф. Зелинского) – паспорт, визы, место на пароходе, поездка в Москву. В жизни Почтамтской почти не участвовал. Она стала очень оживленной и многолюдной – проходные казармы. А фон Цурмюлен играл первую роль. Одну из наших комнат отдали “под жильца” спекулянта Васеньку (описан в “Третьем Риме”), очень польщенного, что попал в “блестящее общество”. В числе новых друзей оказались Лохвицкий-Скалон, сын Мирры и некто Б. Ф. Шульц, мой однокашник<,> б<ывший> гвардейский офицер, теперь скрывшийся от призыва, голодный, несчастный. Он был первым красавчиком в классе, теперь с горя готовым “на все”. Анонимный племянник своего дяди появился, может быть, при мне, я не помню. Имени его я так и не узнал. “Страшный человек” – называл его Адамович.


Новая компания бурно играла в карты и пьянствовала. До этого Ад<амович> не пил ничего и не держал колоды в руках. Теперь стал завсегдатаем клубов. (Клуб имени тов. Урицкого. Клуб Коминтерна. Пролетарский клуб имени тов. Зиновьева – швейцар в ливрее весь в медалях высаживает гостей. Лихачи с электрическими фонариками на оглоблях. Зала бакарра. Зала шмен де фер***. Рулеточная зала. Ужины, девки, педерасты. НЭП в разгаре.) Часто играли – и очень крупно – и на Почтамтской.


– Очень весело стало жить, – повторял Адамович. – Как жаль, что ты уезжаешь.


– А ты не уезжаешь, ведь собирался?


– Не знаю. Может быть. Вряд ли. Мне и так хорошо.


Однажды он вдребезги проигрался – где взять денег. Отдать было необходимо до зарезу – нравы были крутые, полубандитские – не отдашь, могут избить до полусмерти, а то и плеснуть кислотой. Он был в панике.


– Да продай теткину спальню (за нее предлагал что-то очень большие деньги какой-то скоробогач).


– Что ты! А если тетя узнает – как я ей посмотрю в глаза! Никак я не объясню этого.


И как-то выкрутился, ничего не тронув в квартире.


Когда, после отъезда Адамовича за границу, недели две спустя, на квартиру номер 2 нагрянул уголовный розыск, переарестовав всех ее обитателей – Шульца, Васеньку, прислугу Марианну – обстановка была целиком вывезена – одной из эмигрантских забот Адамовича стала сложнейшая паутина “писем из Петербурга”, сообщавших, что на Почтамтской все в сохранности, ковры выбиваются, бронза чистится, статуя каррарского мрамора переставлена на лето в тень, чтобы мрамор не пожелтел. Тетка верила, напоминала – “напиши, чтобы проветрили пуховые подушки…” Канитель эта кончилась сама собой спустя несколько лет: тетке внушили, что переписываться запрещено и, чего доброго, верных людей, хранящих ее квартиру, могут за переписку арестовать, тогда и пуховые подушки пострадают…


В “Красной газете” начала марта 1923 г. можно отыскать заметку приблизительно такого содержания: “На льду реки Мойки против б<ывшей> протестантской кирхи, рядом с прорубью обнаружена шкатулка накл<адного> серебра с инициалами В. Б. В шкатулке, завернутая в наволочку с теми же инициалами, оказалась отрубленная голова мужчины средних лет с большой черной бородой”.


С этой заметкой Адамович впервые познакомился в редакции “Всемирной литературы”. Кассир, платя ему гонорар – протянул ему только что вышедший №:


– Георгий Викторович, ужасти-то какие и совсем рядом с Вами – вот прочтите – голова, прорубь…


Что ответил Адамович, не знаю. Прорубь он сам предварительно нашел. Но мельхиоровую шкатулку с инициалами тетки – В. Б. – Вера Белей бросил неудачно – мимо проруби на лед. Место было действительно рядом: налево за угол от Почтамтской 20. Б<ольшая> Морская кончается под острым углом, сливаясь с набережной Мойки. Прорубь была как раз наискосок особняка облицованного розовым гранитом – особняка Набоковых, описанного в воспоминаниях Сирина.


Труп был найден несколько дней спустя в багажном отделении Николаевск<ого> вокзала. Вскоре обнаружился и маклак татарин, которому “неизвестный гражданин небольшого роста” продал пальто, костюм и шапку убитого. Продавец был Адамович.


Труп рубили на куски в ванне, роскошной белой ванне на львиных лапах, в роскошной ванной комнате кв. 2 по Почтамтской 20. Клеенка и корзинка были заранее припасены, но упаковали плохо – в багажном отделении обратили внимание на просочившуюся сквозь корзинку кровь. Стенки ванной комнаты, разрисованные кувшинками на лазурном фоне, забрызганы кровью, белоснежный кафельный пол залит, как на бойне. Кругом креслица, тумбочки, шкафчики, буржуазный уют конца XIX века.


Роли были распределены – один рубил, другой хлопотал с корзинкой, Адамовичу как слабосильному дали замывать кровь. “Страшный человек”, племянник убитого, свирепо командовал:


– Быстрей – а это что? поворачивайтесь.


И несчастный Адамович в одних подштанниках, на коленках, хлюпал по полу окровавленной тряпкой и выжимал ее в ведро, пока другие рубили и впихивали в корзину. Голову решено было бросить в прорубь, чтобы трудней было доискаться, кто убитый. Для упаковки головы подошел “как раз” дорожный погребец накладного серебра. Голова лежала потом в погребце сутки. Погребец был с ключиком. Ад<амович> закрыл на ключик и поставил пока на прежнее место в столовой лжеренессанс и с люстрой из ананасов.


Убили часа в три. “Работали”, рубя, упаковывали, замывая, торопясь, “нервничая”. Главарь-племянник богохульствуя и похабствуя орал на всех. Жильцу, спекулянту Васеньке, заранее сказали, чтобы до 7 вечера не возвращался. Но к 7 он обязательно явится. Ад<амович> заикнулся, что если Васенька явится, когда еще не все будет”убрано” – он выйдет и уведет его куда-нибудь.


– Дудки, – ответил племянник. – Явится не вовремя – и его топором. Пойдут две корзины в Омск “Осторожно. Стекло” и дело с концом. И колечко наше будет.


На пухлом мизинце Васенька носил “брульянт четыре карата чистейшей воды”. (См. Третий Рим.)


Васенька на свое счастье запоздал. Все было в порядке – все блестело. Явилась и Марианна – стала накрывать на стол веджвудский столовый сервиз м-м Белей. Друзья “участники в деле” – пять человек заперлись в комнате Адамовича. Главный лихо распорол тряпичный пояс, снятый с голого мертвого тела дяди с большой черной бородой. Из пояса посыпалась валюта: покойник собирался удирать в Польшу и доверился об этом и о поясе – племяннику.


Георгий Иванов ».



Иван Толстой: Больше писем Роману Гулю Георгий Иванов на тему Почтамтской улицы не писал. Продолжает Андрей Арьев.



Андрей Арьев: Вся эта история с отрубленной бородатой черной головой на самом деле описана Георгием Ивановым, причем описана еще до войны, в начале 30-х годов. В рижской газете он писал очерк, посвященный очень колоритному персонажу Серебряного века Александру Тинякову, и там эта вся история представлена как рассказанная ему Тиняковым, но с несколько другим антуражем. Там любовь, и во время поездки главного героя в поезде оказывается влюбленная парочка в полной растерянности. Главный герой их приютил, потом влюбился в спутницу этого человека, потом оказалось, что они убили жениха и запаковали отрубленную голову с черной бородой. То есть, точь-в-точь такую же голову, как в этом очерке, который смастерил Георгий Иванов. И еще много всяких вещей, все эти шкатулки с метками – это очень старинный романический способ, который во всяких приключенческих романах еще со времен Гомера употребляется писателями. Там довольно много беллетристики.



Иван Толстой: Андрей Юрьевич, как же провел свои последние годы Георгий Иванов?



Андрей Арьев: В феврале 1955 года Георгий Иванов вместе с женой Ириной Одоевцевой отправился на юг Франции в небольшой город Йер. Как он его потом называл, «богомерзкий Йер». В дом для политических беженцев. Георгий Иванов называл его богадельней. Вообще, он был человеком, склонным преувеличивать трагические обстоятельства своей жизни. Но, как ни странно, для русской культуры этот город овеян каким-то мрачным ореолом. Герцен еще бог знает когда говорил, что Йер для него - зловещее место. И действительно, возле Йера, городка на Средиземном море, произошло кораблекрушение, во время которого погибла и мать Герцена, и его сын. Кроме того, в этом же городе умер любимый младший брат Льва Толстого Николай, которого он страшно любил. В этом же городе умер и Георгий Иванов, проведя три с половиной года в этой, как он говорил, «богадельне». На самом деле, это была никакая не богадельня, это был замечательный дом для иностранцев, которые находились на территории Франции, но не имели французского гражданства, для беженцев. Дом был создан под эгидой ООН, инициатором создания этого дома был аббат Глазберг, знакомый Иванова, Гиппиус и Мережковского еще по 20-30 годам. Так что, я думаю, именно благодаря содействию аббата Глазберга Георгий Иванов с Одоевцевой туда были помещены. И для Георгия Иванова, при всем его трагическом мироощущении и отрицании этого «богомерзкого Йера», эти три с половиной года были наиболее плодотворными как для поэта. Там написано множество замечательных стихов. Тот классический, лучший Георгий Иванов, которого мы знаем, весь написан был в Йере.


О мироощущении Георгия Иванова очень хорошо говорит его поздняя лирика. На фоне роз и пальм, замечательного моря, вот что переживает Георгий Иванов:



Тишина благодатного юга,


Шорох волн, золотое вино,



Но поет петербургская вьюга,


В занесенное снегом окно…



Это противоречие между реальностью, между розами, солнцем, югом и тем ужасным миром, который сопутствовал Георгию Иванову в годы эмиграции – лейтмотив его лирики. И связано это было с невозможностью увидеть то, что он видел в стихах, в своем воображении. Вот вся эта петербургская вьюга оказалась ему, в конце концов, необыкновенно милой, хотя он понимал, что возвращение в Россию для него было все равно что возвращением в ад, куда-нибудь на Колыму, о которой он прекрасно и очень хорошо знал. Но вот эти последние годы своей жизни он проводил в местности далеко не захолустной, абсолютно райской. Вокруг этого Йера, на холмах – замки, в которых жила королевская семья. Там вообще императоры и русские, и английские, и французские проводили времени достаточно. Настоящий курортный город, а сейчас это просто такой пальмовый питомник. Но как они жили я, пожалуй, лучше не буду говорить своими словами, просто процитирую Иванова. Он множество писем писал из Йера своим знакомым. Вот одно из писем Владимиру Маркову. 18 января 1956 года он пишет:



«У нас слишком соблазнительная погода - 15 градусов тепла, полное солнце и декорации соблазнительные. Йер – городок, окруженный тремя цепями гор. На первой стоит семь замков, отсюда Людовик Святой уходил в Крестовый поход. Вторая цепь вся в соснах и дубах. Третья покрыта снегом. Видны отовсюду сразу все три. Внизу все желто от цветущих мимоз и розово-бело от миндаля. Кроме этого, во времена королевы Виктории здесь каждую зиму жил двор, и большинство зданий в оно время служили под королеву и ее свиту. Это дает оттенок вроде Павловска или Петергофа. Гранитные тротуары шириной в добрую половину улицы, а главный из них – совсем в Невский. Это ласкает мой старорежимный глаз. Кроме того, исключая лето, здесь совершенная пустыня – никаких туристов, ничтожное число жителей. Это тоже приятно».



Но надо сказать, что ничего приятного в жизни у Георгия Иванова никогда не находилось. Тому же Маркову он пишет 21 марта 1957 года:



«Хорошо, здесь весна, все в цвету. Но мне эта красота здорово надоела. Так проходит любовь. В эмиграции сколько раз за свои деньги мы с женой ездили в Ниццу, Монте-Карло, в Канны, и я не переставал наслаждаться. А вот теперь бесплатно и…. Хотелось бы дождика, морозца, хоть слякоти какой».



Так что, чем ближе к раю, тем сильней жизнь отзывалась вместо блаженного умиротворения могильной тоской. И вообще, обращала память к безвозвратно канувшему Петербургу. И в стихах, и в письмах вот этот «шорох волн» постоянно соседствует у Георгия Иванова с «петербургской вьюгой». Примеры можно приводить бесконечно, но они, действительно, очень выразительны. Ничего, кроме как писать письма и стихи, Георгию Иванову в последние годы жизни не оставалось. Вот, например, письмо к Роману Гулю в сентябре 1955 года:



«Здесь, после трех месяцев ада в 40 градусов, наступил рай. И рай с полнейшей гарантией, что до следующего июля будет непререкаемо раем. И при том, ни змей, ни комаров, ни законов о нравственности, ни Библии, даже иконки и портрета «Николашки кровавого», без которых неудобно в русских домах, здесь не нужны. И хотя мне строжайше запрещено даже смотреть на спиртное, но супротив в бистро такое чудно замороженное розовое, что выпьешь литрик в расстановку и надо делать усилия, чтобы зарифмовать дьявольски безнадежные, как мне это полагается, стихи».



И вот о том, как он жил в эти последние годы, я думаю, прекрасно говорит одно из его стихотворений, которое он осмелился напечатать, хотя понимал, что его русские соседи по пансионату его прочтут. Но, тем не менее, он его напечатал в «Новом Журнале» и, по-моему, этим стихотворением о его пребывании в Йере и можно закончить этот мой небольшой пассаж.



Жизнь продолжается рассудку вопреки.


На южном солнышке болтают старики:


– Московские балы… Симбирская погода…


Великая война… Керенская свобода…



И скоро сорок лет у Франции в гостях.


Жужжанье в черепах и холодок в костях.


– Масонский заговор… Особенно евреи…


Печатались? А где? В каком Гиперборее?



…На мутном солнышке покой и благодать.


Они надеются, уже недолго ждать –


Воскреснет твердый знак, вернутся ять с фитою,


И засияет жизнь эпохой золотою.



Самое поразительное и пикантное в этом заключительном образе, что сам Георгий Иванов всю жизнь писал и печатал с этими ерами, ятями и фитою. Он не признавал новой орфографии и всю жизнь писал и стихи, и письма в этой старой орфографии.



Иван Толстой: Пока мы планировали сегодняшнюю программу, исследование Андрея Арьева продвинулось еще на шаг. В ежедневной «Красной газете», издававшейся в Петрограде, нашлось то самое объявление, которое пересказывал в своем письме Георгий Иванов. Я позвонил Андрею Юрьевичу. Так что же, это самое объявление в «Красной газете», которое пересказывает Георгий Иванов, -миф или действительно какое-то такое объявление было?



Андрей Арьев: Это не миф, но в то же время это объявление Георгий Иванов несколько мифологизировал, а, может быть, приблизил к правде. Действительно, 2 мая 1923 года в «Красной газете» (а это была самая популярная петроградская газета того времени, и ее, разумеется, все читали), так вот, там я нашел эту запись, информацию в разделе «Происшествия», под заглавием «Загадочное преступление». Я ее прочту, чтобы не пересказывать.



«Еще 8 февраля сего года из реки Фонтанки был извлечен железный ящик в котором оказалась завернутая в грязные тряпки голова мужчины на вид лет 45 с черной бородкой, бритыми щеками, на голове – плешь, с волосами на затылочной части. Одной из характерных примет является то, что во рту жертвы имеются на коренных зубах 13 золотых коронок, по-видимому, недавно выполненных. С головы сделан фотографический снимок. Неопознанная никем голова до сих пор сохранилась и находится в покойницкой больницы имени профессора Нечаева (бывшая Обуховская) для осмотра и опознания. Дело об этом преступлении ведет нарслед 10-го отделения города Петрограда и уголовный розыск».



Вот вам и заметка. В ней ни слова не сказано ни о какой Почтамтской, так что, где преступление произошло - неизвестно. Но тут есть очень важные превходящие обстоятельства. Конечно, ничего прочитать Адамович, как живописует Иванов, у кассы издательства «Всемирной литературы» не мог, но вот что мне кажется тут важно. Конечно, все эти шкатулки, инициалы и погребцы накладного серебра, всё это завитушки художественные. Но все-таки этот железный ящик есть. И главное, что после этого объявления голова эта, несомненно, легко могла быть опознана. Потому что слишком уж явные приметы в ней – и борода, и то, и се. И зубы с золотыми коронками. Если кто-то из близких этого человека находился в Петрограде и прочитал эту заметку, а ясно, что люди должны были искать исчезнувшего куда-то человека, то, несомненно, он был опознан. А если это голова тогда же была и опознана, тогда мог быть восстановлен и последний маршрут этого человека, который мог привести на Почтамтскую. Кроме того, тот же стоматолог, прочтя такую заметку, тут же мог побежать и сообщить куда следует. Это все дело поразительное. Плюс поразительно то, что все-таки 6 февраля Адамович был еще в Петрограде и через две недели он исчез. То есть, в Берлине оказался уже в 20-х числах февраля. А 2 мая, естественно, он был уже далеко от Петрограда у своей тетки Веры Белей в Ницце. Так что это заставляет еще раз вернуться к размышлениям о том, что же случилось в Петрограде. Естественно, что огромное количество вещей здесь выдумано беллетристом Георгием Ивановым, но почему нужно было от этой заметки оттолкнуться и ее приводить, мне до их пор непонятно.


К сожалению, в архивах пока ничего найти не удалось, и будем размышлять на эту тему дальше. Во всяком случае, я обязуюсь дальше на эту тему размышлять и дальше кое-что еще написать.



Иван Толстой: В газетной заметке появляется другая река – не Мойка, а Фонтанка!



Андрей Арьев: Да, вы знаете, это тоже говорит против этой версии. Потому что для того, чтобы доехать или дойти до Фонтанки, нужно от Почтамтской перейти и Мойку, и Екатерининский канал. Казалось бы, быстрее нужно концы в воду или шкатулку в воду. Но если это была зима и действительно было все покрыто льдом, то могли искать прорубь и дойти до самой Фонтанки. Тут и за, и против.



Иван Толстой: И, конечно, второе просто недоумение. Представляете, уехал и Адамович, тем более, уехал Георгий Иванов. 2 мая в «Красной газете», вполне популярной бульварной газете, выходит какое-то полицейское объявление, и почему же на нем останавливается внимание Георгия Иванова? Это значит, может быть, какие-то доброхоты, знающие что к чему, пересылают ему в эмиграцию вырезку из «Красной газеты»? Я что-то сомневаюсь, что в Берлине можно было читать «Красную газету», что ее вообще выписывали. Может, библиотеки выписывали, но как-то Георгий Иванов не очень похож на человека, который ходит читать ежедневную петроградскую бульварную газету в библиотеку.



Андрей Арьев: Даже когда он об этом говорил потом, он просил кого-то, Гуля или Маркова, сходить посмотреть эту газету, сам-то он не пошел. Но, тем не менее, возможно при Адамовиче какое-то преступление именно на этой квартире произошло, а то, что слухи о нем витали и не только за границу были распространены, говорит дневник Лукницкого, который в 1924 году с Ахматовой говорил, и она ему говорила о каком-то темном преступлении, в котором замешен Адамович. Но опять же, до конца ничего не ясно. То есть, невероятно яркие есть доводы за и не менее конкретные доводы против.



Иван Толстой: Обращались ли вы в архивы правоохранительных органов?



Андрей Арьев: Я обращался в архивы - и в наш петербургский, и в московский Центральный архив ФСБ, и оттуда и оттуда получил ответы что а) Адамович как участник какого бы то ни было преступления не числится, б) вообще об этом деле они ничего не знают. Я написал еще одно заявление, чтобы конкретно посмотрели, может быть, именно само это дело без всякого Адамовича, само это дело по поводу этой головы. Дело, которое, по-видимому, велось, поскольку в заметке прямо сказано, что дело ведет нарслед 10-отделения. Но хотя у меня все равно мало надежд, что я получу каике-то документы.



Иван Толстой: Вот такая история. Вот такой миф и таковы репутации.