Иван Толстой: О культуре на два голоса. Мой собеседник в московской студии Андрей Гаврилов. Здравствуйте, Андрей!
В нашей программе:
Кончина Александра Солженицына
Что значит современность современного города?
И, разумеется, новые музыкальные записи. Андрей, Какую музыку мы будем слушать сегодня?
Андрей Гаврилов: Мы будем слушать последний альбом итальянского джазового флейтиста и композитора Андреа Бартелуччи. Обычно я стараюсь нас знакомить с новинками отечественной музыки, и это тоже имеет прямое отношение к нашей традиционной теме. Почему - я объясню чуть позже.
Иван Толстой: Поздно вечером в воскресенье скончался Александр Солженицын. Через полгода ему исполнилось бы 90 лет. Кончина Солженицына - главная трагическая тема сегодняшней программы. Писатели – о писателе. У микрофона Игорь Померанцев.
Игорь Померанцев: Летом 1976 года меня арестовали, на пляже это было. Строго говоря, юридически, меня задержали, поскольку мне не предъявили ордера на арест, мне просто показали удостоверение два офицера киевского КГБ, посадили меня в свою «Волгу» и впоследствии, в течение 6 дней, меня допрашивали. Вот когда меня привезли на этой самой «Волге» в здание КГБ, первое, что эти господа офицеры сделали, они бросили мне на стол фотокопию «Архипелага ГУЛаг». Естественно, я тотчас же узнал этот экземпляр, поскольку я читал эту книгу. Но в Уголовном кодексе чтение книги или сам факт, что ты даешь своим близким, друзьями почитать эту книгу, называлось тогда «распространением антисоветской литературы». Вот в этом именно меня и обвинили, и мне сказали: «Ну, как, узнаете?». Я пошелестел станицами и, как настоящий диссидент-любитель, говорил только, что не видел, не читал и не давал читать. Единственное, что я пошутил, потому что на суперобложке этого издания была изображена карта Советского Союза с лагерями, и было понятно, что это лагеря, благодаря графически нарисованным вышкам. И я даже позволил себе шутку: «Как много нефти в нашей стране!». Надо сказать, что они даже не улыбнулись.
Почему я все это рассказываю? Это ведь частный случай, а мы ведь сейчас говорим о смерти выдающегося писателя. Я думаю, что вот эта книга, а я сейчас говорю не о содержании даже, а вот книга, как предмет, она сыграла очень большую роль в жизни, я думаю, тысяч людей – тех, кто занимался самиздатом, тех, кто читал самиздат, и чтение этой книги и то, что ты ночью или днем шуршал страницами, давал своим друзьям читать, это было чревато, может быть, даже лишением свободы. И вот эта уникальная судьба книги, когда даже не смысл, не содержание, не слова, а вот эти отпечатанные страницы, перепечатанные, или фотокопия, побывавшая в твоей руке, превращала тебя в другого человека, делала тебя более уязвимым, ставила тебя под удар, но, тем не менее, могла решительно поменять твою жизнь. Спустя два года после этого шестидневного марафона в КГБ я эмигрировал.
Иван Толстой: Андрей, главная и трагическая тема сегодняшней нашей программы - это кончина Александра Солженицына. Хотелось бы ее перевести из глобальной, общекультурной, мировой трагедии в какой-то более частный план. Для вас персонально, когда начался Солженицын и с чего?
Андрей Гаврилов: Слово Солженицын, эту фамилию, я еще, может, даже не понимал, что это фамилия, я услышал в 10 лет, когда родители обсуждали факт публикации «Ивана Денисовича». Более сознательно, конечно, он вошел в мою жизнь тогда, когда в школе нас учительница не заставила читать «Ивана Денисовича» и не рекомендовала, но намекала, что те, кто не читал, вряд ли могут хорошо ей ответить на тему «Современная советская литература». У нас была, говоря современным языком, довольно продвинутая школа. И вот к концу школы, в 9 классе, я и прочел «Ивана Денисовича». Вот тогда слово Солженицын стало именем Солженицын, именем, с которым мы не расставились до вчерашнего дня.
Иван Толстой: Это, конечно, был Солженицын разрешенный или полуразрешенный, Солженицын, изданный в Советском Союзе. В конце концов, Солженицын, номинированный на Ленинскую премию в 1964 году, и хоть он ее не получил, но, тем не менее, практически до конца 60-х годов это имя, если и не приветствовалось, то не было тотально табуированным: его произносили до января 1966 года, последняя публикация Солженицына - это рассказ «Захар-Калита» в «Новом мире» в январе 1966 года. А вот Солженицын невозможный, Солженицын из-под полы для вас, Андрей, это когда, какой год?
Андрей Гаврилов: Мне трудно сказать, у меня такое ощущение теперь, что солженицынский «Архипелаг ГУЛаг» был со мной всю жизнь. Да, конечно, он еще не был весь до конца запрещен, но на каком-то дурацком собрании в институте, на моем факультете журналистики, когда читался какой-то идиотический доклад с трибуны, я сидел и читал «Роман-газету» с «Одним днем Ивана Денисовича», потому что в нее были вклеены какие-то вырезки из газет, не помню из каких, где прослеживалась дальнейшая судьба тех людей, которые стали героями этой повести. Через два или три дня меня вызвал декан и посоветовал больше на собрания с Солженицыным не ходить. Посоветовал так, что я понял, что он, к сожалению, прав и поступок был, в общем, глупым с моей стороны. Как появился «ГУЛаг» я не могу сказать. Я помню тот первый экземпляр, который попал ко мне в руки. Это были фотобумажки, обычная фотобумага с половину А4, склеенная каким-то образом, поэтому каждый том превращался в огромную буханку. Я как раз получил все три тома на несколько дней, нужно было прочесть мгновенно, за два-три дня, и отдать. И я умудрился со всеми этими томами попасть в милицию из-за какой-то идиотской уличной драки, где, к счастью, милиционер не отрыл мой портфель, несмотря на все угрозы, а довольствовался тем, что послал меня в ближайший гастроном за коньяком для отделения - там у кого-то был день рождения. Вот так мой экземпляр «ГУЛага» вместе со мной побывал в милиции. Моя жена в свое время, когда нам абсолютно нечего было есть, зарабатывала, перепечатывая различные тексты. Так вот, печатать вслепую она научилась, перепечатывая в свое время тексты Солженицына, которые тоже давали на одну ночь, и к утру нужно было вернуть, чтобы сохранить копию. Ксероксов же тогда не было, по крайней мере, официальных или разрешенных. Единственная надежда была не «Эрику», которая, как сказал классик, «брала четыре копии». И вот у меня ощущение такое, что всегда Солженицын был в нашей жизни. Я вдруг подумал о том, что, например, классическая формулировка «по капле выдавливать раба» к Солженицыну никогда не была применима. У меня было полное ощущение, что где-нибудь в лагере какой-нибудь зековской заточкой он просто вскрыл себе вены, вылил всю рабскую кровь, и каким-то образом его вены наполнились чем-то свободным, что он позже и пытался передать другим. Так вот, Солженицын - один из тех людей, который помог нам спастись. Он помог нам выбраться из зыбучих песков, он помог нам жить. И что бы он потом ни делал, что бы он потом ни говорил, с моей стороны это ему вечная благодарность и низкий поклон. И это слова, которые не могут выразить и одной миллионной того, что я чувствую, когда думаю об этом человеке.
Иван Толстой: Я, Андрей, с вами совершенно согласен. Поздний Солженицын, как бы он ни был в некоторых своих речах, поступках, заявлениях и мнениях нелеп и несовременен, как бы он ни был анахроничен, тем не менее, он совершенно, для меня персонально, не перечеркивает всего того Солженицына и то впечатление о Солженицыне, которое он произвел на меня в своей жизни. А начался он для меня, биографически, как это ни странно, с пересмешничества. Слово Солженицын я слышал в свои лет 10, но непонятно было, к чему это привязать. И вот на даче мои старшие сестры и братья ежегодно устраивали летом, по поводу дня рождения кого-то из членов нашей семьи, устраивали под яблонями помост и разыгрывали театрализованные, костюмированные шарады. К ним готовились целую неделю, были такие инициативные группы, хохотали, закрывшись за дверьми, другие завидовали, пытаясь подслушать, о чем там идет речь, подбиралась музыка на старом проигрывателе, в общем, было страшно интересно в конце 60-х и начале 70-х годов проводить лето на даче. И вот в одной из шарад появился Солженицын. Я потом только понял, насколько это было рискованно. Потому что публика собиралась из соседних дач, приезжали какие-то гости, а Солженицына в печати уже было называть нельзя, так что это было вполне авантюрное мероприятие со стороны моих старших. И вот была шарада «Дантес» - первое слово было загадано «Данте». Данте ходил по кругам ада, и в одном из кругов сидел Солженицын - муж одной из моих сестер, Ваня Иванов, такой бородатый и действительно похожий на молодого Солженицына. И он произнес почему-то странную фразу, от которой все покатились с хохоту. Тогда, в свои 10 лет, я не понял: «А ты - кто?» - спрашивал его Данте. И Ваня Иванов отвечал: «Я - великий Солженицын из Рязани, не избежавший в детстве обрезаний». Как вы помните, кэгэбэшная пропаганда распространяла о Солженицыне ложный слух, что он еврей, другое крыло пропаганды распространяло слух, что он гитлеровец, предатель. Все было ложью, все было неверно, но этот миф, этот слух был использован в этих шарадах.
Потом другая у меня была встреча с Солженицыным. Папа привез из-за границы «Бодался теленок с дубом» и прятал от меня. Мне было лет 17, как раз свеженький он вышел в Париже в 1975 году. Но я, естественно, книгу выкрал, тайком прочел, и после этого чтения, конечно, нельзя было жить прежней жизнью ни одного дня. Книга совершенно перевернула представления. И хотя это, может, не самая лучшая книжка Солженицына, и гордыня писательская, и человеческая, и гражданская, высказанная, явленная в этой книге, наверное, слишком высока, с точки зрения людей нравственно требовательных, но все равно это было так интересно, так захватывающе, это был такой личный пример противостояния государству, Левиафану, колоссу, это было совершенно невероятно, это был такой пример, как можно прожить свою жизнь, даже в таких обстоятельствах.
Андрей Гаврилов: Знаете, Иван так получилось, что я сидел как раз перед компьютером, когда пришло первое сообщение информационных агентств о смерти Солженицына. Меня потрясло первое сообщение или одно из самых первых. Это было несколько строк. Они звучали так: «В ночь на понедельник, на 90 году жизни скончался выдающийся русский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе Александр Исаевич Солженицын». Дальше шла фраза о причине смерти и третья фраза: «В числе наиболее значимых произведений Солженицына - «Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор». Не было «ГУЛага», не было «Красного колеса» и всего того, что вы говорите, теленка, дуба, да не было ничего. Вот был «Иван Денисович» и «Матренин двор».
У великой американской писательницы Урсулы ЛеГуин есть потрясающий рассказ под названием «Те, кто уходят из Омеласа». Про счастливый город, где все счастливы, все хорошо, все гениально, лучше не бывает. А вот в большом подземелье, глубоко под городом, есть одна маленькая камера, где живет один мальчик или ребенок. Вот то, что он мучается, то, что несчастный, то, что он трагедийно несчастен, практически умирающий, это и есть обеспечение счастья города. И вот когда дети в городе становятся взрослыми, когда они начинают понимать, их приводят туда, чтобы они посмотрели на него и поняли, на чем основано их счастье. После чего отсылка к названию рассказа - некоторые навсегда уходят из Омеласа.
К чему я это говорю? Мои дети, обе мои дочери, конечно, прочли «ГУЛаг», но, к моему ужасу, они не могут сказать, что их сверстники все читали «ГУЛаг». Вот будь моя воля, как в городе Омеласе детей водили смотреть на этого страдающего ребенка, так и здесь, слава богу, не так жестоко, но все подростки, молодые люди, должны в обязательном порядке прочесть «ГУЛаг». Не прочтя «ГУЛаг», ты не можешь понять той страны, в которой ты живешь.
Иван Толстой: Итальянец Марио Корти не просто был знаком с Александром Исаевичем, но и действовал в интересах Солженицына. Правда, Марио?
Марио Корти: Можно так сказать, конечно, но это будет немножко преувеличено. Я познакомился с Александром Исаевичем после его высылки, в 1974 году, летом, кажется, это было. Дело в том, что я тогда работал в итальянском посольстве в Москве, я дружил с Александром Некричем, который меня познакомил с Екатериной Фердинандовной Светловой, которая еще находилась в Москве, еще не переселилась с семьей в Цюрих. И она меня попросила кое-что передать. Оказалось - несколько чемоданов, которые я переправил на Запад с некоторыми осложнениями, это было нелегко. А потом я сам приехал в Милан, взял эти чемоданы и отвез их Солженицыну в Цюрих, и там я с ним и познакомился.
Иван Толстой: То есть, вы просто сели на поезд с совершенно бесценными чемоданами и поехали, как простой путешественник?
Марио Корти: Да. Но, конечно, я сначала договорился. В доме Солженицына тогда оказался такой британский писатель Майкл Скаммэл, он тогда был председателем Британского ПЕН-клуба и жил у него несколько дней. Он писал биографию Солженицына. И это оказалась первая биография Солженицына, которая была выпущена на Западе. Мы все вместе, с семьей, с Солженицыным, со Скаммэлом сидели, обедали, и Александр Исаевич оказался изумительно обаятельным. Его образ человека, который вещает, совсем не проявился, он был такой застольный, компанейский, был очень приятный разговор
Иван Толстой: Марио, продолжились ли на Западе ваши взаимоотношения с Солженицыным?
Марио Корти: В каком-то смысле. Дело в том, что я, через Екатерину Фердинандовну, получил просьбу от Солженицына найти человека в Италии. И я ее нашел. Это оказалась подруга его матери. Они вместе учились в гимназии в Ростове-на-Дону. И этот человек, дочка итальянского эмигранта, художника и каменотеса, который осел в Ростове-на-Дону, она репатриировалась после войны. Он просил ее найти и записать ее воспоминания о том, как они дружили с матерью Солженицына. И еще я бывал в Вермонте, в доме Солженицына, однажды.
Иван Толстой: Марио, я помню ваш устный рассказ о том, как выход книги «Архипелаг ГУЛаг» повлиял на судьбу одного из близких вам людей - на судьбу вашего отца?
Марио Корти: Да, действительно. Дело в том, что «Архипелаг ГУЛаг» на Западе, а точнее во Франции и Италии, прозвучал как бомба. Не надо забывать, что начало школы Новых философов во Франции - заслуга «Архипелага ГУЛаг». Анри Леви, Глюксман, Гватари при чтении «Архипелага ГУЛага» преобразовались, и вот оттуда пошли Новые философы во Франции. И то же самое произошло в Италии, где «Архипелаг ГУЛаг» вызвал глубокий кризис в среде левых радикалов. С моим отцом случилось так, что он был рабочим, а тогда бастовали все в Италии. Мой отец не ходил принимать участие в забастовках, у него были либеральные взгляды, в европейском смысле – либеральные в экономике. Один член Производственного совета его завода тоже прочитал «Архипелаг ГУЛаг», и как-то мы с ним случайно познакомились, я ему рассказал про отца, и он сказал: «Вашего отца трогать не будем». Дело в том, что тех, кто отказывался участвовать в забастовке, иногда избивали коллеги рабочие.
Иван Толстой: Марио, а читают ли Солженицына в Италии сегодня?
Марио Корти: Думаю, что нет. И тогда не очень читали, откровенно говоря. Дело в том, что стилистика Солженицына достаточно сложная, но именно «Архипелаг», конечно, издавался, публиковался. Его первые вещи - «Один день Ивана Денисовича», издавались даже у левых издателей, потому что была у Солженицына такая слава, что он критикует советский режим с социалистической позиции. А вот после «Архипелага», конечно, левые радикалы, которые так считали, немножко разочаровались в нем, а некоторые просто поменяли свои взгляды под его влиянием.
Должен сказать, что подходить к Солженицыну с точки зрения литературной критики не совсем правильно. Дело в том, что к нему надо подходить как к историческому персонажу, потому что он, во-первых, нанес огромный удар по коммунизму - он первый и, видимо, единственный, предсказал падение коммунизма. Не надо забывать, что он говорил, что он вернется в Россию еще при жизни. Я помню, как все смеялись, но он оказался прав.
Иван Толстой: Слово Борису Парамонову.
Борис Парамонов: Жизнь Александра Солженицына захватила большую часть двадцатого столетия – и перешла в двадцать первое. Но его двадцатый век не был советским, хотя он и родился через год после большевицкого переворота и застал большевизма конец – им же самим, несомненно, ускоренный. Проще говоря, Солженицын – не советский человек, он человек русский. И выходя уже за рамки любой хронологии, но повинуясь духу времени, лет, дней – можно и нужно сказать, что Солженицын был русским человеком 1913 года. Это не простая дата, не число среди других чисел. В 1913 году Россия находилась на пике своего стремительного развития, движения к мировым вершинам. А в четырнадцатом году обвалилась не только Россия – но и весь мир, началась принципиально иная эпоха. Прежними не вышли из той мировой войны даже ее победители – да победителей и не было. Судьба России сложилась так, что для нее этот обвал был особенно катастрофичным.
Солженицын все эти советские – не его! – годы был великим напоминанием о русских возможностях, был самой памятью русской истории, которая, конечно же, не навеки отлилась в формы крепостничества или политического деспотизма, но и создала великую духовную культуру. Солженицын сказал бы здесь: не только духовную, но и материальную. Россия была во всех отношениях страной изобилующей - как настоящим, так и будущим. Помнят ли нынешние молодые, что ее когда-то называли житницей Европы? И это не большевицкие госпланщики создавали проекты пресловутых пятилеток, а Менделеев в своем начертании путей российского развития. Вспомним, с какой любовью Солженицын говорил о русских инженерах, какой в них обнаружил новый для России культурный тип – тип цивилизованного строителя, трезвого, но широко глядящего деятеля. Солженицын был выдающимся писателем, но его мировоззрительный горизонт отнюдь не был замкнут на вопросах художественной культуры. И мы сейчас говорим не о присущем ему, как и всем великим русским писателям, остром нравственном сознании, но именно о деловой хватке и сметке этого русского человека, который и в писательском обличье не утратил столь необходимой русскому (а часто и не хватающей) житейской активности, разворотливости, толковости. Солженицын производил впечатление человека – да и был таким человеком, которого легко можно представить в любой роли, требующей энергии, инициативы, ответственности.
Гений его судьбы распорядился по-своему: Солженицын стал писателем. Каким он был писателем, знают все его читавшие – а до сравнительно недавнего времени в России читали все. Появление Солженицына-писателя в 1962 году произвело потрясающее впечатление вспять обратившихся времен: на сороке шестом году советском власти – месяц в месяц! – возродилась великая русская литература. Произошло возвращение к истокам, и оказалось, что истоки целы и, главное, не замутнены. И вот тогда советская власть перестала существовать, кончилась, сошла на нет, метафизически испарилась, хотя эмпирически еще лет тридцать догнивала. Иной воздух появился в России, пробудилась память – и не только о советских концлагерях – когда у большевиков их не было! – а о том, что не удалось убить никаким лагерям. Было, и есть, и будет что-то еще, кроме вас, постылых. Вот, о чем сказал Солженицын.
То, что было после эпохального «Ивана Денисовича», можно считать просто дальнейшим движением свободной речи – в том числе «Архипелаг ГУЛаг». Эту книгу большевики запрещали, за ее распространение сажали, но все это было гальваническими подергиваниями трупа. Но «Архипелаг» сделал еще одно дело: убил, добил коммунизм на Западе. После «Архипелага» леволиберальный западный человек не мог уже заявить себя сторонником «советского эксперимента».
«Не все мы умрем, но все мы изменимся», сказал апостол. Меняется всё – меняется Россия, меняется русский, российский человек. Коммунизм не был последним словом в российской истории и судьбе. Идут новые времена, новые формы, новые слова. Но сколько бы ни было новых слов, даже и уродливейших, язык сильнее их. Язык Солженицына будет жив, когда отомрут и забудутся все жаргоны, слэнги, слоганы и саунд-байты.
Иван Толстой: Недавно президент Франции Николя Саркози собрал совет видных градостроителей, архитекторов, экологов, экономистов и поставил перед ними грандиозную задачу преобразования Парижа в современный город. Сюда вошло и административное слияние самого Парижа со своими пригородами, и всяческие ландшафтные изменения, и структурные новшества. Пока не ясно, что предложат мудрейшие и современнейшие, но одно слово президентом произнесено: Лондон. Равнение на Лондон. Хватит быть архаичными. Я обратился с некоторыми вопросами на эту тему к американской журналистке, специализирующейся на проблемах французской культуры и цивилизации, Эммелайн Кардозо. Неужели Париж производит на приезжего человека впечатление несовременного города?
Эммелайн Кардозо: Для туриста, Париж, прежде всего - "город любви" и "город света", но эти имена говорят больше о прошлом города, чем о настоящем, особенно последняя. Если раньше обилие электрического света говорило о супер-современном городе, то теперь им мало кого удивишь. Вообще, парадоксально то, что Париж, будучи веками передовым городом Европы по своему развитию и городскому планированию, поразивший весь мир своими выставками в XIX веке и Эйфелевой башней, ушел в этом отношении с передовых страниц. Но ведь современности турист здесь и не ищет. Мало кто ездит смотреть на колоссальную арку нового делового центра Дефанс, а на Эйфелеву башню поднимается семь миллионов людей каждый год.
Иван Толстой: А что вообще значит – современный город? Ведь метро, аэропорты, гостиницы Хилтон, кинотеатры IMAX – это есть нынче везде. Что же тогда современность – неужели кафе Старбакс и магазины Сваровски?
Эммелайн Кардозо: Современным город делается благодаря доступности наибольшего количества услуг за наиболее короткий отрезок времени. Для этого требуется инфраструктура, включая общественный транспорт, наличие фирм, магазинов и бюро, предоставляющих услуги, и, конечно же, эффективность всего этого. Но полноценным город делает характер, возможность сказать про обитателя: "Вот типичный парижанин". Так вот, к сожалению, несмотря на развитую инфраструктуру и доступность любых вещей, какие только пожелаешь (будь то платья в цветочек оптом или автомобиль марки "Форд"), невероятная сила парижского характера не дает городу быть полностью современным. В воскресение в поисках открытого продуктового магазина можно провести битый час, не говоря уже о других коммерческих заведениях. Закрыто всё.
Иван Толстой: Президент Саркози ратует за укрупнение Парижа за счет присоединения пригородов. Могут ли такие механические действия привести к модернизации?
Эммелайн Кардозо: В пригородах Парижа живет 80% населения региона, но интеграции, о которой говорит президент Саркози, препятствуют барьеры не только психологические (например, естественная неприязнь центра к окраинам), но и физические, например, бульвар Периферик (кольцевая дорога), отделяющий части мегаполиса друг от друга. Поэтому не совсем понятно, чего добивается Саркози: увековечивания себя как президента, сделавшего Париж в пять раз больше, или решения проблем, которые действительно угнетают жителей пригородов, - нищеты, расовой нетерпимости, и так далее. Почему, например, эту задачу берется выполнять он, а не мэр города? К тому же, Саркози - не первый президент с подобными намерениями, и, боюсь, не последний, чьи усердия ничем не закончатся. Возьмите Grand Projet президента Миттерана, библиотеку и "современный" стеклянный комплекс в 13-м аррондисмане - место пустует! Или торговый центр Les Halles , превратившийся в один из самых опасных, бандитских районов города. Возможно, в далеком 1889 году Париж достиг идеальных пропорций.
Иван Толстой: В качестве образца Николя Саркози приводит Лондон. Чем же таким Лондон отличается от Парижа? Что может иметь в виду французский президент?
Эммелайн Кардозо: Главная разница между Парижем и любым другим городом, особенно Лондоном - в характере. Как я уже упомянула, парижанина на улице опознать легко, а вот лондонца - нет. В британской столице столько разных этнических и национальных меньшинств, не говоря уже об огромном некоренном населении, что сравнение выходит не в пользу Франции. Интересно, что Париж и Лондон развивались по одному принципу - районы расположены в форме улитки. Только в Париже их 20, а в Лондоне 33. Может быть, Николя Саркози это имеет в виду?
Но для того, чтобы перестроить Париж с оглядкой на лондонский Сити или Пиккадили, вокруг которых выстраивается всё остальное, нужно, чтобы парижане приняли лондонский образ жизни, а вот это как раз самое сложное, ибо традиции для французов - самое святое. К тому же, возникает и естественное препятствие: в пригородах Парижа живет столько людей, что пространства для маневров Османовского типа просто нет.
Иван Толстой: А американские города? В какой степени они современны? И чем они принципиально отличаются от европейских?
Эммелайн Кардозо: Американским градостроителям очень повезло, потому что, во-первых, им достался весь опыт европейских предшественников, и, во-вторых, они начинали строить города с нуля. Поэтому так часто в американских городах встречается "сеточная" разметка кварталов (отсюда измерение расстояний "блоками"). Ну и, конечно же, слово "пригород" понимается по-разному по обе стороны Атлантического океана: парижские пригороды не сравнить с ровными рядами одинаковых двухэтажных домов и лужаек на Лонг-Айленде. Но при всем этом, Америка не чище и не безопасней Европы, тут уже дело в людской психологии. Интересно было бы отметить сходства, особенно те, которые начали проявляться за последнее 15-20 лет, а именно заселение традиционно "неблагополучных" районов. Молодые ньюйоркцы постепенно переезжают в Бруклин, и даже Гарлем - районы, в которых их родители даже не могли представить "цивилизованную" (по их меркам) жизнь. Так же, в Париже модными стали районы Оберкампф и Сталинград, откуда китайских и арабских иммигрантов вытесняют шумные кафе и продвинутая молодежь. Поэтому, я думаю, ни Парижу, ни Нью-Йорку не нужен новый барон Осман; естественное движение людских масс само всё проложит.
Андрей Гаврилов: Мне кажется, что проблема современности в городе - это настолько интересно, что я не очень себе представляю, кто знает ответы на самые болезненные вопросы этого осовременивания. Можно ли сносить старый квартал и строить вместо него нечто более удобное и более красивое, с чьей-то точки зрения, или более уродливое, с другой точки зрения? Где граница между сохранением музейного экспоната в городском масштабе и тем, что в нем должны жить и работать люди? Последний пример, который у всех на слуху, это, судя по всему, проигранная битва за спасение исторического облика, исторического вида Санкт-Петербурга. Потому что, несмотря на все громкие протесты и оптимистические заявления и интервью в прессе, тем не менее, кажется, жирная точка в вопросе Охта-Центра поставлена. Высшая судебная инстанция России, а именно Верховный суд постановил, что проект будет осуществлен. То есть, то, против чего выступали ЮНЕСКО и Всемирный фонд защиты памятников в Нью-Йорке, которые подчеркивали, что линия горизонта в Петербурге не может быть изуродована, тем не менее, это все случится, состоится, будет застроено, будет изменено. Например, мне кажется, что это чудовищно, но я прекрасно понимаю, что город не может быть просто законсервированным запасником, город не может быть застывшей выставкой прежних архитектурных достижений, иначе это не город. Больше всего поражает в некоторых городах Запада, которые я не хочу называть, потому что, вполне возможно, мое ощущение индивидуально и субъективно, это то, что, несмотря на обилие красот в этих местах, город продолжает жизнь. Там ходит транспорт, там живут люди, они ходят в магазины, на работу, они ходят в современные кинотеатры, и каким-то образом вокруг ты видишь то, от чего перехватывает дыхание. Как это сделать, я не знаю, как это можно было сделать, я себе не представляю. Но раз такие примеры в мире есть, значит, город должен развиваться. Вот как он будет развиваться, куда, кто за это должен отвечать - я не представляю себе. Это очень больной вопрос. И Охта-Центр или эта высотка Монблан, 74 метра, которая, судя по всему, тоже возникнет в Санкт-Петербурге, что это - изуродование города или естественное развитие в 21 веке? Я, например, понять не могу.
Иван Толстой: И снова вернемся к нашей заглавной теме – кончине Александра Солженицына. Писатель о писателе. Слово Петру Вайлю.
Петр Вайль: Мне всегда казалось, что Солженицын – герой ненаписанного романа, который мог бы создать писатель масштаба Достоевского. Ну, или Томаса Манна – мог же Томас Манн написать большой роман о композиторе – "Доктор Фаустус". Вот был бы роман о писателе. Ведь в жизни Солженицына – бешеное переплетение страстей, перепад масштабов. С одной стороны, человек почти физически ворочает громадами – читаешь его лучшие книжки, вроде "Ракового корпуса" или того же "Архипелага", и видишь, как глыбы переваливаются. И с другой стороны, удивительная мелочность. Описать бы в таком романе, как он, уже живя в Москве, переодевался в зэковскую одежду, чтобы сфотографироваться. Или подлинная драма писателя – не завершить труд, который сам же объявил трудом своей жизни: не довести "Красное колесо", эпопею о революции – до самой Октябрьской революции.
Если бы такой роман появился, быть может, мы бы оказались способны понять Солженицына – одну из самых непонятных и самых интересных фигур современности.
Ему многое оказалось "невподым" – воспользовавшись его словцом. Запад, например. Западная жизнь и цивилизация, оставшаяся не только чуждой, но и непонятой. Вот Солженицын обличает Запад в своей Гарвардской речи – неинтересно, повторяя все стереотипы о бездуховности. Вопрос, зачем нужно такое избыточное многообразие материальной культуры – не имеет ответа, потому что он не имеет права на существование. Сила культуры вообще – в многообразии. Зачем нам сорок одна симфония Моцарта, когда можно целую жизнь наслаждаться любой из них, отвергнув остальные как излишество?
Всё это могло бы войти в роман. Может, еще напишут. Но Солженицын – сам писатель. И это в нем главное. Он хорошо пишет – ярко, напористо, убедительно. Даже когда неправ. И говорит также. Вот Сокуров снял фильм о Солженицыне, где они прогуливаются по лесочку в Подмосковье. Солженицын рассказывает ему про свою жизнь в Америке: "Вы знаете, там ведь птицы не поют, певчих птиц нет". Я прожил в Нью-Йорке семнадцать лет и знаю, как там просыпаются, оглушенные птичьими руладами – а он-то жил в Вермонте, в самом лесу. Трудно же подозревать его во вранье. Он действительно не слышал пения птиц, потому что решил для себя: не должны в Америке петь птицы. Не хотел слышать то, что решил не слышать. Это писательский, а не исследовательский отбор.
Или прошлогодня публикация "Размышления о Февральской революции". Солженицын написал статью в начале 80-х, а издали гигантскими тиражами прошлой весной. Солженицын страстно описывает февральско-мартовский хаос – и ясно, что солженицынский пафос пропитан горечью его настоящего, начала 80-х: не удержали, не спасли – и вот, не только Россия погибла, гибнет весь мир. Ведь то было время, когда Солженицын утверждал, что Третья мировая война не только идет, но уже и проиграна Западом. Через два года пришел Горбачев, а через восемь лет рухнул незыблемый монолит. Кто это мог предвидеть?
На все лады Солженицын повторяет там несомненный тезис о разрыве между властью и обществом как причине революции. А разрыв почему? Не отвечает. Вернее, пробрасывает нечто из деревенских стариков: "Народ Бога забыл". Так народ же, не милюковы с керенскими.
Ответа нет – потому что это не история, а литература. А словесность не ответы дает, а вопросы ставит. Но то, как ставит вопросы, определяет общественное сознание: чем лучше литература, тем крепче. Статья Солженицына написана очень хорошо, местами – блестяще.
Февраль ярче всех подан Солженицыным. Это поняли те, кто велел напечатать его теперь. Они вычленили тезис о том, что власть обязана быть сильной, что она может не быть нравственной, гуманной, даже умной, а только – решительной и сильной.
Но Солженицын слишком хороший писатель, чтобы свести его к одному знаменателю. Говоря о власти, разорванной с обществом, игнорирующей общество, подчинившей себе общество, он пишет, что у такой власти возникает (цитирую) "противодар – притягивать к себе ничтожества и держаться за них".
И вот тут Солженицын, писавший статью четверть века назад, оказался истинным прорицателем.
Иван Толстой: Андрей, а теперь ваша персональная рубрика. Расскажите подробнее, что вы сегодня принесли в студию.
Андрей Гаврилов: Подробно только в определенных рамках, потому что все-таки музыку лучше слушать, чем о ней рассказывать. Сегодня мы слушаем запись, которую сделал Андреа Бартелуччи, итальянский джазовый флейтист и композитор, сделал ее в Санкт-Петербурге, с петербургскими музыкантами. Андреа Бартелуччи родился в Италии в 1955 году, получил образование классического музыканта, чуть позже он уже пришел к джазу, к джаз-року, ко всему тому, что ему не преподавали. Он сотрудничал с таким выдающимися итальянскими джазменами, как Энрико Рава, Паоло Фрезу, Джанлуиджи Тровези и другими, после чего уехал в Штаты, где продолжал учиться джазу и практиковаться в джазовой музыке. Так получилось, что в 1998 году он попал в Россию и был совершенно поражен, увидев какое в то время, особенно в Санкт-Петербурге, было изобилие джазовых музыкантов, джазовых коллективов, сколь интенсивная была джазовая жизнь в России. Начиная с 2004 года чуть ли не большую часть своего времени Бартелуччи проводит в Петербурге, где его тут же прозвали «русским итальянцем», и он выступает на петербургских фестивалях с петербургскими музыкантами и коллективами. Выступал он и в Москве на джазовом фестивале «Джаз в саду Эрмитаж», и в Концертном зале имени Чайковского с «патриархами», мэтрами московского джаза. За эти годы он переиграл практически со всеми известными и выдающимися российскими джазовыми музыкантами, но вот эта пластинка, которая была выпушена совсем недавно московской фирмой « Nikitin Records » и которая называется « Flirty Gerty », это первая его пластинка, вышедшая на территории России. Напоминаю, что Андреа Бартелуччи - альт флейта, помогают Андрей Кондаков на фортепьяно, Владимир Черницын на басу и Андрей Иванов на ударных.