"Государство присваивает тела людей". Андрей Макарычев о биополитике путинизма

Призывники в военкомате. Фото Reuters

Сегодня специальный гость Радио Свобода – Андрей Макарычев, профессор региональных политических исследований в Тартуском университете.


Сергей Медведев: Среди тем, которыми вы занимаетесь, значится тема биополитики: это политика, которую государство проводит в отношении человеческого тела и шире – вообще жизни, которая рассматривает население как некую биологическую, медицинскую массу. Я смотрю на разные проявления войны в Украине, на плакаты на улицах российских городов, на высказывания Путина, и мне все больше кажется, что это своего рода мужская война, война мужского государства. Это так?

Андрей Макарычев: Это одна из интерпретаций, совершенно справедливая, но здесь есть более широкий контекст. Нужно начинать с анализа того, как некоторые практики советского времени, казалось бы, уже забытые, возвращаются вновь в качестве такого инструмента государства. Это касается и практик индоктринации в процессе образования: это тоже биополитический институт. Это касается, допустим, использования психиатрических механизмов для борьбы с диссидентами.

Смотри также "Это государство едет с ярмарки". Разговор о неосталинизме

Государство, которое начало вмешиваться в сферы, касающиеся человеческого тела, человеческой жизни, в России пришло к своему некрополитическому финалу в виде войны в Украине, когда государство не просто присваивает тела людей – оно определяет, кто будет жить и как жить, а кто не будет жить. Здесь мы видим очень высокий уровень символизации смерти в России.

Сергей Медведев: Ведь это появилось не так давно, лет десять тому назад. Я думаю, года с 2011–12-го происходит оформление новое тоталитарного режима, когда авторитаризм начинает превращаться в тоталитаризм после Болотной, появляются эти законы: ЛГБТ, "закон Димы Яковлева". Государство начинает влезать в сексуальность, репродукцию, человеческую телесность. Тут есть корреляция?

Государство определяет, кто будет жить и как жить, а кто не будет жить

Андрей Макарычев: Конечно, есть. 90-е годы прошли под знаком практически полного отсутствия государства в том, что касается сферы телесности. Люди могли пить, курить, колоться, и по большому счету до этого никому не было дела. Такой анархо-либерализм по-российски: это твое тело, твоя жизнь, и если закончишь свою жизнь со шприцом в вене, значит, так тому и быть.

Сергей Медведев: В это же время фактически происходит символическая легитимация проституции. Герои времени – "Интердевочка", песня "Путана". То есть происходит такое сексуальное раскрепощение нации.

Андрей Макарычев: Россия перемалывает западные концепты, доводя их до своей противоположности. Идея свободы, либерализма довела до этой идеи безразличия к вопросам телесности, продолжительности жизни, качества жизни и так далее. Все это было предметом скорее какого-то частного интереса. В каком-то смысле была даже какая-то идеология анархического понимания свободы. Ситуация начала меняться постепенно. Первые знаки достаточно легко было отследить, наверное, где-то в 2010-м, может быть, 2011 году. Это то, что касается попыток государства вмешаться в институт семьи, регулировать его.

Сергей Медведев: Первыми засветили эту тему два персонажа – Милонов и Мизулина, как-то в паре.

Андрей Макарычев: Наверняка был более широкий круг подобных персонажей, но эти были наиболее заметны. Потом государство, сделав первые шаги в этом вмешательстве в личную жизнь, продолжило идти по этому пути. Вспомните, например, о запрете на усыновление российских детей иностранными семьями.

Елена Мизулина

Сергей Медведев: "Закон Димы Яковлева" вообще становится рубежным: символический закон, "закон подлецов".

Андрей Макарычев: Это был первый очевидный случай, когда государство прямо и без обиняков заявило, что дети – это не объект фукодианского внимания и заботы, а ресурс. Вообще, лет 10–15 назад произошла трансформация от либерального (но а-ля рюс, естественно) понимания тела к своей противоположности. Условно говоря, от полуфукодианской модели к модели Джорджо Агамбена, в которой в конечном итоге биополитика будет инструментализироваться, политизироваться современной властью. Это ровно то, что произошло.

Россия перемалывает западные концепты, доводя их до своей противоположности

Сергей Медведев: Условно говоря, появление православного Талибана, иранская модель контроля за телесностью.

Андрей Макарычев: Безусловно. Здесь Россия тоже перемалывает западные концепты. В принципе, в идее пастырской власти изначально не был заложен какой-то ужасный, тем более авторитарный смысл. Фуко часто оперировал этим понятием, говоря, что это одна из форм властных отношений, иерархии. Если мы посмотрим, к чему привела пастырская власть в России, то увидим скорее тоталитарный, антидемократический потенциал, который слился с этим желанием государства присвоить, апроприировать тела людей. Ровно так же государство присваивало время, историческое прошлое через политику памяти. То же самое государство сделало с пространством. Тело стало третьим столпом, который государство колонизовало.

Сергей Медведев: Вспомним о роли Русской православной церкви, которая так активно впряглась в эту колесницу войны, в присвоение тел людей.

Икона "Господь Вседержитель" в строящемся храме на позициях одного из подразделений ЦВО в зоне "СВО"

Андрей Макарычев: Она же, как и государство, доводит любую тенденцию до своей противоположности, до абсурда. С биополитикой случилось то же самое. Даже оставаясь политикой заботы, используя фукодианское понимание биополитики, она, безусловно, качественно отличалась от других моделей биополитики, которые известны по опыту практически любой страны Запада. Кстати, с помощью биополитической оптики можно еще и еще раз увидеть те черты, которые вытолкнули Россию из европейского понимания политики, власти, общества, идентичности.

Сергей Медведев: Может быть, вообще дело в том, что Россия, невзирая на всю модернизацию, которая все же произошла (жестокая, кровавая, но советская модернизация ХХ века), осталась глубоко патриархальной страной, в отличие от Европы? Это, наверное, один из главных водоразделов, который проходит между Россией и западной цивилизацией сегодня. Водораздел по поводу тела, патриархата, власти мужчины, власти семьи. Спроси сейчас среднего человека на улице: за что воюем в Украине? Чтобы не было "Гейропы", "родителя номер один и родителя номер два". Весь этот треш, который уже десять лет льется из телевидения, сформировал очень сильный водораздел именно по поводу патриархальности. Не случайно феминизм сейчас в России называют экстремистской идеологией.

Андрей Макарычев

Ровно так же государство присваивало время, историческое прошлое через политику памяти

Андрей Макарычев: Здесь есть интересный повод для разговора о том, почему государство все-таки решило использовать тела, телесность, все, что касается жизни в широком смысле, в качестве ресурса построения как бы новой, уже не советской, но и не модернизированной России. Думаю, это стало следствием того, что все другие способы построения государственности, неважно, в национальном или в более имперском варианте, в России провалились.

Идеологии у режима нет. Нацию как воображаемое сообщество нельзя скрепить идеологией отчасти потому, что эра больших текстов, больших идеологий давно закончилась везде. Институты в России изначально играют либо декоративную, либо имитационную роль, поэтому институтами тоже сложно скреплять это пространство, в том числе какую-то цивилизационную общность. Есть, конечно, экономические параметры, но они тоже скорее работают на фрагментацию, чем на объединение. Остается ресурс тела, телесности, вокруг которого можно строить идею чего-то общего: например, говорить о том, что есть разные режимы принадлежности к этому национальному телу, есть лояльные и нелояльные; конечно, страна держится на лояльных.

Что такое "иноагент" – это же биополитическое, это "чужое тело". Паспорта вас никто не лишает, гражданства не лишает, но вам совершенно прозрачно дают понять, что ваш статус в иерархии разных тел в нашем пространстве совершенно другой.

Сергей Медведев: Государство как биологический механизм отторгает эти чуждые тела. Действительно, когда провалились все большие идеологии: и идеология рынка, и идеология свободы – и, с другой стороны, не так возбуждает идея империи, нации, остается апелляция к телу как некая базовая интуиция, на которой Путин пытается строить новую нацию.

Танк Т-72Б3М во время тренировки экипажей

Путинское государство захватывает тела в своего рода политике жизни. Но интересно, что в войне это оборачивается политикой смерти, некрополитикой и танатополитикой. Выходит, что эти тела захватывались для того, чтобы отправить их в окопы под Бахмутом?

Не прошло и двух десятилетий, как "русский мир" превратился в машину для убийства

Андрей Макарычев: Инструментально говоря – да. Мы знаем конечную точку; я думаю, это сейчас можно констатировать как медицинский факт. Важно понять механизм этого превращения. Практически за пару десятилетий политика заботы, защиты превратилась в свою противоположность. Возьмите идею "русского мира": ведь "русский мир" как конструкт, когда его дизайн создавался в конце 90-х годов, – это же была политика по отношению к соотечественникам, которую, в принципе, можно было сравнивать с другими отношениями между государством и диаспорой практически в любой стране Европы. Не прошло и двух десятилетий, как "русский мир" превратился в машину для убийства. Самая интересная загадка для исследователей – понять причины этого.

Я вижу здесь два обстоятельства. На самом деле это окончательная инструментализация тела как ресурса для государства. Второй компонент этого транзита от политики жизни к политике смерти – это нормализация смерти. С одной стороны, государство (и в этом парадокс) проявляет гиперчувствительность к каким-то сферам, которым оно вообще не должно уделять особого внимания, которые касаются частной жизни граждан, института семьи: здесь государство очень сильно возбуждается. С другой стороны, государство проявляет потрясающую нечувствительность к смерти, когда, например, Россия потеряла около миллиона людей во время пандемии.

Сергей Медведев: Ковид в этом отношении был интересной репетицией войны. Итоги ковида научили власть тому, что люди могут спокойно принимать смерть свою и близких и ничего не происходит: в России это часть повседневности.

Медработники в "красной зоне" временного госпиталя на территории ГКБ № 15. 2020 год

Андрей Макарычев: Нам же с экранов телевизоров говорили: "Кому суждено умереть, тот умрет". Этот тезис был развит, особенно в этом циничном заявлении Путина, что, конечно, я сожалею о смерти ваших мужей, братьев и так далее, но… Мы знаем, что последовало за этим: лучше так, чем от водки. Это очень биополитическое заявление, которое многое расставило по своим местам. В каком-то смысле власть уже перестала прятаться за какие-то широкие формулировки, за которыми ничего не понятно: теперь все понятно. Потеря чувствительности к смерти, нормализация, рутинизация смерти, конечно, была в каком-то смысле подготовлена ковидом. Сейчас на этой платформе уже можно выстраивать разные другие символические конструкции, прославлять смерть, делать ее патриотической, разделять разные виды смерти – от водки или, например, на фронте. То есть мы видим не просто разные формы жизни – мы видим разные формы смерти. Государство выступает в роли транслятора этих смыслов.

Путин все это позволил: "Мы попадем в рай, а они просто сдохнут"

Сергей Медведев: Мы помним, что патриарх Кирилл говорил по поводу смерти, как РПЦ благословляет смерть и убийства.

Андрей Макарычев: Я подозреваю, что это в том числе внешнеполитический ресурс. Россия использует низкую чувствительность к смерти для того, чтобы продолжать играть мускулами и фактически говорить Западу: слушайте, для нас минус полмиллиона или плюс – это не проблема. Если вы думаете, что мы, как украинцы, будем бороться за жизнь каждого солдата, то нет: у нас есть такой ресурс – нечувствительность к смерти. И мы еще, более того, добавим к этому религиозную, так называемую пастырскую риторику и аргументацию, еще больше понизим эту чувствительность.

Сергей Медведев: У меня в голове крутится сравнение с ХАМАС – это именно та стратегия, которую сейчас использует ХАМАС против Израиля: мы нечувствительны к смерти, у нас полная Газа готовых мучеников.

Андрей Макарычев: Фактически церковь предлагает всем умереть вместе, если что-то пойдет не так. Кирилл же сказал, что любая попытка нанести России поражение обернется концом человечества и той модернизации, о которой мы говорили.

Смотри также Страна с непредсказуемым прошлым

Сергей Медведев: Путин же все это позволил: "Мы попадем в рай, а они просто сдохнут".

Андрей Макарычев: Безусловно. Это разделение на "мы" и "они" началось 10–15 лет назад. Посмотрите, как идея о вмешательстве государства в дела, связанные с лайфстайл, с различными сексуальными практиками, была воспринята, например, в некоторых так называемых республиках в России, в частности в Чечне. Первые лица стали переводить этот относительно нейтральный на то время язык во вполне конкретный, что это уже не люди, что государство дало отмашку, приняло какой-то закон, который запрещает пропаганду, и так далее. Но из этого не следует, что этих людей можно называть таким образом. В Чечне это было воспринято именно так, отмашка была дана, но результаты мы уже увидели.

Все это звенья одной цепи. Другое дело, что мы не видели конечного пункта. Мы сами в академическом сообществе, в медийном сообществе, может быть, были нечувствительны к этим небольшим шажкам, мы не знали точки назначения, не знали, что это режим, который по многим параметрам можно сравнить с фашизмом.

Сергей Медведев: Возвращение биологии, возвращение человеческого тела, когда тело нации становится физиологичным: фашисты замеряли черепа, говорили о чистоте расы, о расовой гигиене. Исключение чужого оборачивается концлагерем. То есть точкой назначения этого биологического дискурса так или иначе всегда оказывается фашизм.

Исключение чужого оборачивается концлагерем

Андрей Макарычев: Не всегда, здесь не нужно обобщать, иначе мы встанем на позицию того же самого Агамбена, который всем нам предрек отказ от демократии и вообще медленное погружение во все прелести тоталитаризма. Я не думаю, что это какая-то универсальная тенденция. В России это так. Я не увидел особого отката от демократии по итогам двух ковидных лет в тех странах Европы, которые более-менее знаю. Да, там были приняты жесткие решения, которые кому-то не нравились, да, это дало толчок многим популистским партиям, но я не уверен, что процедурно и содержательно демократии был нанесен какой-то урон. Я думаю, что Россия в каком-то смысле показывает девиантный путь.

Сергей Медведев: Я хотел бы предположить, что Россия идет в некоем опасном глобальном тренде, не фашизма даже, но возвращения биологии в жизнь. Посмотрите на Орбана, на всю эту "большую великую Венгрию": он ходит в шарфах со старым контуром Венгрии. Даже трампизм или Брекзит… Возвращение на родную почву, идея почвы.

Акция Петра Павленского "Туша"

Андрей Макарычев: Возвращать можно по-разному. Есть такие варианты, они, конечно, нас беспокоят, они наиболее видимы, потому что содержат в себе очевидную проблему. Но есть и другие способы возвращения тела в политику – через различные практики сопротивления, в том числе телесного, когда люди жертвуют своими телами, занимаясь либо акционизмом, либо гражданским активизмом, либо сознательно отдавая себя во власть этому Левиафану, принимая вердикт так называемого суда, отправляясь в тюрьмы. Мы знаем это по Беларуси и по России. Это тоже какая-то особая практика возвращения тела, когда тело становится ресурсом сопротивления, аргументом.

Посмотрите, например, насколько телесно творчество Pussy Riot. Павленский, "Партия мертвых"… То есть телесность и внимание общества к телесности могут иметь обратный знак – вектор сопротивления, знак радикального несогласия с теми практиками, которые мы обсуждаем. Поэтому я думаю, что есть разные измерения биополитики. Та биополитическая модель, которая реализуется в России, является следствием того, что все другие варианты консолидации нации, видимо, рассматриваются в Кремле как менее эффективные или полностью провальные. Я не скажу, что ситуация выглядит так везде. Конечно, нужно иметь в виду, что в странах, где институты слабы, а политические элиты коррумпированы, больше шансов на то, что они встроятся в этот тренд. Тренд есть, но он все-таки не универсальный.