Уязвимость – неотъемлемая часть живого: conditio humana, sine qua non. Более того, возможно, это самое первое и самое последнее его свойство. Детеныш рождается уязвимым. Таким же уходит в мир иной любое живое существо.
Уязвимость делает из него потенциальную жертву. Однако не стоит путать уязвимость с виктимностью и тем более с виктимблеймингом. Жертва становится таковой не в силу своей уязвимости, а в силу наличия агрессора, готового этой уязвимостью воспользоваться. Виктимность же – это видение себя в роли жертвы и позиционирование себя в ней.
В овечью шкуру жертвы любит рядиться и агрессор. Это не ново.
"Если б мы не напали, напали б на нас", защита якобы притесняемых "наших" на чужих территориях (будь то судетские немцы или украинские русскоязычные), "она меня довела": набор и репертуар отработан веками и крайне ограничен. Лотман писал о "представлении обидчика, что он обиженный".
Смотри также Уменьшительное зло. Екатерина Марголис – о сентиментальностиГораздо менее освоен культурным и историческим сознанием другой простой факт, что жертва и агрессор не только могут быть последовательно одним и тем же субъектом, но закономерно нередко им и оказываются – как в исторической перспективе, так и в рамках одной биографии. Подросшая и окрепшая тварь дрожащая с высокой вероятностью воспользуется любой возможностью право иметь – прежде всего право на насилие, которое в ее сознании и является главным. Феномен дедовщины и преступности детей из неблагополучных семей, история кровавых восстаний и революций говорят нам об этом.
По большому счету цивилизация всегда в проигрыше – и в этом ее великая сила
Российская (непроработанная постсоветская) травма расстройства привязанности, пренебрежения (а нередко и унижения, и отвержения) в детстве видится мне основной причиной нынешней войны – именно ее мы наблюдаем как в биографии Путина, так и в массовом принятии и понимании войны и насилия российским обществом, для которого этот общий опыт детского унижения и пренебрежения и делает Путина репрезентативным, а предложенную простую схему милитаристско-идеологического преодоления ресентимента такой эффективной (я разбираю этот феномен в статье "Детдом Россия").
Отсутствие первичного опыта безусловной любви и заботы, отсутствие гарантированного постоянного присутствия более сильного, защищающего взрослого ведет уязвимое существо к ощущению постоянной опасности (а отсюда тревожности и подозрительности) – и, главное, к неуверенности в легитимности и ценности своего собственного существования, а значит, и ценности жизни вообще. Экзистенциальный комплекс выталкивает вчерашнюю жертву на новый круг насилия. Это явление лежит не только в рамках психологии. Гегель писал в "Феноменологии духа" о диалектике раба и господина, о познании себя через роль другого и невозможности выйти из этого замкнутого круга взаимозамещающихся ролей. Книгу Гегеля на русский переводил мой прадед Густав Шпет – переводил в ссылке и закончил этот труд прямо перед расстрелом.
ХХ век проиллюстрировал тезисы Гегеля с такой исчерпывающей полнотой, что послевоенная общественная мысль сконцентрировалась именно на преодолении логики доминирования как таковой. Как основной несущей конструкции. Именно на неприятии идеи превосходства и априорных прав на него зиждется ещё недавно казавшееся таким незыблемым never again как основа архитектуры мира в обоих смыслах этого слова.
Впрочем, по большому счету цивилизация всегда в проигрыше – и в этом ее великая сила.
Деликатность всегда проиграет наглости. Интеллигентность – нахрапистости. Музыка – стрельбе.
Потому что цивилизация – это выбор, а выживание – нет. Жертва же всегда в той или иной степени survivor. И без специальной терапии и просвещения и, наоборот, при спекуляции на ресентименте вчерашняя коллективная жертва-травматик, попадая в условия, при которых это возможно, будет неизбежно вытеснять любую цивилизацию на позиции силы – просто потому, что другой модели в ее распоряжении и сознании нет. Или ты, или тебя. И тогда наступает выбор без выбора: если цивилизация уступит и не начертит ясные границы в этом агрессивном хаосе, то не будет ни ее, ни дома, ни мира. Но, как только цивилизация принимает эти навязанные извне законами мира насилия правила как норму, она теряет себя и свои главные ценности. Она перестанет быть цивилизацией. Таков вечный парадокс.
Не только увенчанные победы в защите ценностей, но и видимые поражения из-за верности этим ценностям есть залог будущего и прогресса. Хотя они же и угроза самому ее существованию.
"Парадокс дракона": стать драконом в борьбе с драконом или рисковать проиграть дракону?
Гарантий нет. Всегда были и есть люди и даже целые общества, выращенные насилием. Они будут угрозой и вызовом каждому следующему поколению.
Дети отрицают язык силы, делегитимизируют его. Отцы яростно защищают свое право на нее
Но если риторика униженных и оскорбленных существовала давно (как культурно-сентиментальный мейнстрим с XIX века, но как идея она ознаменовала начало гуманизма, а если заглядывать еще глубже, то была первичной философией христианства – воплощение Бога в беспомощном младенце), то послевоенный и постколониальный исторический опыт XX века привел к радикальной смене акцентов: с жалости – на солидарность, с защиты угнетенных – на защиту прав, а затем и к нынешней смене отношения к самому явлению уязвимости.
Понимание уязвимости не как слабости (на которую можно реагировать жалостью или, наоборот, пользоваться ею – в зависимости от выбора этики "сильного"), а как неотъемлемого свойства всего живого вышло сейчас на первый план в качестве точки разрыва поколения отцов и детей.
Это касается всех сфер жизни – от еды и отношения к любым живым существам (растущая популярность выбора вегетарианства и веганства) до любовно-сексуальных отношений или политики.
На Западе этот поколенческий разрыв происходит помягче именно в силу уже утвердившейся постколониальной оптики, на постсоветском пространстве разной степени архаичности – безжалостней и наглядней. Дети отрицают язык силы, делегитимизируют его. Отцы яростно защищают свое право на насилие.
Отношение к уязвимости как к слабости и потенциальной опасности отличает архаическое общество от современного, где уязвимость, умение слышать и давать голос жертве, учиться примерять на себя эту оптику и есть одно из главных достижений.
На постсоветском пространстве с присущей ему архаичной безжалостностью и латентным или же, наоборот, вполне декларативным культом силы этот разлом совершается сейчас. И россияне с имперским мессианством как эрзацем идентичности на всех уровнях (от культурного до идеологического) не только стоят на самом краю этого разлома, но в большинстве своем и тут проваливаются в очередную черную дыру анахронизма. Причем вне зависимости от образования, страны нынешнего обитания и даже от отношения к войне.
Лагерный менталитет формирует приоритет мужского мира, и наоборот, мужской мир by default поощряет разные формы шовинизма и неизбежную биологически-историческую мизогинию и антифеминизм. Он постулирует приоритет силы (от наиболее агрессивных ее форм до наименее агрессивных – в форме спартанства и стойкости) как основной добродетели, он превращает уязвимость как свойство человечности в инструмент эксплуатации ее – в "слабину", в ахиллесову пяту, доступную врагу, а в этом мире "все люди враги" (вспомним прекрасный роман Олдингтона о внутреннем расколе героя, вернувшегося с Первой мировой). Уже сказано немало о том, что именно отсюда, из менталитета зоны идет нынешняя российская неспособность приносить извинения, признавать ошибки, а значит, и работать над ними, ибо признать свою вину/ошибку в этой системе ценностей означает показать собственную уязвимость, а значит, подставить себя под возможную агрессию.
В отрицании и порицании уязвимости сходятся полные идеологические противоположности
Потому больные хроническим ГУЛАГом (хоть и в разной степени, но со всем анамнезом "не верь, не бойся, не проси") с неизбежным недоверием, страхом и враждебностью относятся к главному достижению нового поколения молодых: не бояться демонстрировать уязвимость независимо от пола и гендерного выбора, признавать и уважать ее как базовое свойство человека.
Неслучайно на русскоязычном небосводе особенно ярко неприятие этой этики нового поколения демонстрируют мужчины 60+, которые чрезвычайно активны и в которых этот опыт преломлен (тоже через искривленную по-советски линзу) благодаря общему для послевоенной эпохи социальному заказу на образ "настоящего мужчины", неизбежно приводящему к запрету на демонстрацию собственной уязвимости.
В этом отрицании и порицании уязвимости сходятся полные идеологические противоположности. Вот уж действительно всем скрепам скрепа.
Это явление отчетливо прослеживалось ещё до войны в противостоянии и неприятии этики и оптики движений BLM и MeToo (о чем очень точно написала тогда Карина Орлова в блестящей статье "Чужой протест"). В этом неприятии выстроились стройными рядами не только будущие идеологи войны, но и представители поколения отцов русской демократии. Сегодня то же единение наблюдается и на других фронтах: не важно, идет ли речь о фильме Марии Певчих о 90-х (бенефициары и архитекторы тех лет: Ходорковский, Киселев, Кох, Пархоменко, Мальгин, которых объединяют пол+возраст+столичность, яростно отрицают свидетельства голода, нищеты и социальной катастрофы) или же о Газе и Израиле (отрицают жертвы с палестинской стороны или же обесценивают их, оправдывают дискриминационные практики, игнорируют поселенческий колониализм).
Подобное нередко происходит и при разговоре о российском колониализме и имперстве. Собственно, это продолжение того же явления.
Страдание другого не просто отрицается, само упоминание о нем становится причиной объявить жертвой себя
И точно так же, как представители колонизатора отрицают обвинения в колониализме (часто подсознательно, как это бывает в социумах, где это не стало частью рефлексии общества и работа по признанию, переосмыслению и ответственности за преступления своих предков не была проделана), как либеральные антивоенные россияне отрицают у себя ту же имперскую прошивку, что двигает механизмами войны РФ в Украине, но очень болезненно и часто агрессивно реагируют на саму тему культурного колониализма (что само по себе тоже симптом запущенности исторической рефлексии и неумения отделять имперство от собственной идентичности, и потому в самом этом разговоре мерещится угроза себе, своему личному и национальному достоинству), точно так же неевреи то и дело не замечают антисемитизма, немусульмане — исламофобских предрассудков, белые люди без специального усилия часто в упор не видят расизма, а люди бинарные не ощущают давления общества на небинарных персон. Точно так же и мужчины (а нередко и женщины) либеральных взглядов всегда яростно отрицают кто саму проблему, а кто свою причастность к мизогинии. Феномен "белой хрупкости" и тут появляется во всей полноте: страдание другого не просто отрицается, само упоминание о нем становится причиной объявить жертвой себя, поскольку такое напоминание причиняет дискомфорт. И даже у самых продвинутых часто не хватает интеллектуальных инструментов и навыков интроспекции и авторефлексии, чтобы уловить явление в самом себе, вынеся исследователя из собственной личности и идентичности, но сделав их объектами исследования.
Пропагандируемый менее образованной частью и отрицаемый более образованными носителями культ силы и разных форм доминирования (в том числе интеллектуального и культурного), выбор вертикальных структур – иерархий, а не ризом горизонтального разнообразия является объединяющим инвариантом этого поколения. С непременным презрением к неженкам и "снежинкам". Это читается как в провластных текстах, написанных по-русски, так и в текстах самых либеральных.
Наглядные примеры – недавние колонки Евгения Добренко и Сергея Медведева на сайте Радио Свобода. В обоих случаях авторы транслируют присущие своей группе клише, несмотря на свою отчетливую проукраинскую и прозападную позицию.
Говоря "о выдуманной травме 90-х", Медведев ни словом не обмолвился о собственном опыте в этот период, однако счел возможным свысока пнуть Елену Костюченко и ее рассказ о голоде, прочтя по ходу нотацию в лучших традициях советских училок "сама виновата" и "мы в вашем возрасте лежали в братских могилах" – не преминул упомянуть даже о Голодоморе, который он сам точно так же не пережил и который инструментализирует тут лишь ради красного словца, чтобы обесценить опыт другого. Нельзя не заметить, что мишенью отповеди выбраны женщины. Мол, сошлись противоположности, Миронова и Костюченко, пишет либеральнейший и оппозиционнейший автор, не замечая, насколько в этой риторике он сам оказывается близок к своему печально знаменитому однофамильцу.
Аналогичные обвинения молодому поколению и его якобы рандомной этике бросает и профессор Добренко (отрицание субъектности молодых особо удивительно в устах профессоров, ежедневно работающих со студентами). "Воукизм – это симуляция политики, когда повестка дня раскручивается медиа, создавая необходимый хайп, каждый раз направленный на что-то, не связанное с реальными экономическими интересами корпораций: сегодня – BLM, завтра – me too, послезавтра – Израиль… Воукизм – это не только злая карикатура на либерализм, но и, по сути, симуляция левой повестки. (…) Он отвлекает внимание от экономической борьбы на борьбу за "инклюзивные туалеты", он яростно защищает права животных и что угодно еще, но только не экономические права трудящихся. Это классическая симуляция левой повестки".
Ему с плохо скрываемым за иронией раздражением вторит Медведев: "В последние десятилетия в мире произошел "терапевтический переворот", и в основание идентичности теперь положена травма. У каждого уважающего себя человека обязательно должна иметься травма – абьюзивные родители, токсичные отношения, харассмент на службе, – а для групп это может быть травма колониализма или дискриминация по признаку пола, расы, сексуальной ориентации".
Однако, к счастью, тут уважаемые профессора ошибаются, а студенты – нет. То, что мы наблюдаем сегодня, – это вовсе не "терапевтический поворот", как через губу называет его Медведев. Это поворот в сторону признания себя, своей человеческой сущности, последних вещей, основ. Человек смертен. Человек уязвим. Это не стыдно. Это факт.
Времена не выбирают. Это тоже факт. Каждое поколение подростков, старшеклассников и студентов проживает собственную юность не заново, а впервые. А с ней и вечные вопросы: кто я и зачем, быть или иметь, казаться или быть.
Каждое следующее поколение формулирует идеалы личной и политической свободы по-новому в том историческом контексте, на которое выпадает его юность. Каждое учится по-своему преодолевать столь свойственную возрасту внутреннюю несвободу, формулирует свои идеалы и формирует свою идентичность, учится быть собой, а не соответствовать прокрустовому ложу навязанных социальных конструктов и устоявшимся ожиданиям социума – так работает прогресс, это же касается и выбора нового поколения детей, которое сегодняшние отцы презрительно именуют "снежинками", но которые, однако, в солидарности и настойчивости в отстаивании этого взгляда на мир дадут еще им фору.
Рискну затронуть в этой связи и самую взрывоопасную и болезненную тему наших дней. Тему пропалестинского студенческого движения. Его принято списывать на левизну, глупость, необразованность и антисемитизм. Однако мне дело представляется в несколько ином свете.
Это не только проигранная Израилем в треск информационная война, хотя после чудовищной атаки 7 октября выиграть ее в глазах тех же студентов, казалось бы, ничего не стоило (не могу не согласиться тут с не близким мне Невзоровым: "Это – наглядный пример того, что бывает в результате высокомерного игнорирования правил медиавойны"). К сожалению для всех, у правительства Израиля, помимо уверенности в традиционной безусловной поддержке со стороны американских и европейских политиков, тогда были попросту другие приоритеты и собственные политические интересы: освобождение заложников к ним, увы, судя по результатам, не относилось. Сейчас же, после сделанного израильской армией в Газе на глазах у всего мира, уже поздно: помимо десятков тысяч убитых палестинцев трагическим исходом этого стало то, что о жертвах 7 октября не слышит в результате почти никто.
Не секрет, что в выборе любой политической позиции и солидарности с той или иной стороной любого конфликта львиную долю играет проекция и самоидентификация через проекцию. Каждый выбирает проекцию по себе и яростно отстаивает ее, идентифицируясь с определенной стороной. По каким параметрам и в какой пропорции в этом выборе присутствует рацио и подсознание – зависит от множества факторов. Суть нынешнего раскола тоже в проекции. В сущностной проекции человеческой уязвимости и отношения к ней. В философии жертвы и диалектике этого понятия.
Собственно, и вся предыстория, история возникновения и новейшая история существования Государства Израиль и сопутствующих событий тоже одна сплошная иллюстрация этой диалектики. Надо ли удивляться разности оптик? И тому факту, что в современных израильтянах новое поколение западной молодежи не только больше не видит чудом выживших потомков жертв Холокоста (эта риторика исходит теперь только от самих израильтян или же от правительств сочувствующих Израилю стран – старшего поколения, но не от их населения), но в результате (что гораздо страшнее, ибо многие могли бы быть спасены) не видит часто и сегодняшних жертв-заложников 7 октября. (Повторю, они, увы, оказались не в приоритете ни у своих, ни у чужих. Если б такой приоритет был сформулирован и реализован на уровне принятия политических решений, думаю, история последних месяцев пошла бы иначе.) Зато жертв военных действий армии Израиля – да, тоже точно так же совершенно реальных палестинских женщин, детей, стариков – студенты видят очень хорошо. Почему? На этот вопрос и на многие другие отвечает статья много лет прожившего в Израиле и служившего в израильской армии философа Михаила Юданина, которая лежит настолько далеко за пределами допустимых в русскоязычном мире границ публичного обсуждения и осуждения многолетних (задолго до 7 октября) политических практик Государства Израиль, что не была опубликована ни в одном русскоязычном СМИ, хотя ее основные тезисы во многом совпадают с нынешним направлением либеральной мысли многих представителей европейского и американского еврейства – как, впрочем и израильских либералов.
Любая несвобода слова – порочная практика сама по себе. Выдавать же неподдержку и критику политики Израиля (и в особенности нынешнего его руководства) исключительно за антисемитизм – непростительное, хоть и очень комфортное в своей привычности и отработанности исторических прецедентов упрощение. Комфортное не по сути (антисемитизм, как и любой шовинизм, отвратительное и по-прежнему пугающе распространенное явление), но комфортное морально и интеллектуально, ибо оно культивирует виктимность вместо эмпатии, не побуждает (как и в случае российского колониализма и имперского сознания россиян – собственно, эти множества пересекаются в русскоязычном еврейско-израильском сегменте) к работе над собой, к переосмыслению своей устоявшейся картины мира и рефлексии над вопросами собственной вины и ответственности.
Виктимность и уязвимость в результате оказываются антонимами. Первая блокирует эмпатию, признание второй ей способствует.
Первый признак цивилизации – эмпатия, выраженная в сросшемся переломе бедренной кости
Именно виктимность при минимальной эмпатии мы наблюдаем у россиян (бывших или нынешних) в их отношении к геноцидальной войне РФ в Украине, и в позиции значительной части израильтян по отношению к палестинскому населению. И в особенности на пересечении этих множеств (достаточно почитать и послушать русскоязычных израильтян, особенно всё того же поколения 60+).
Вопреки устоявшемуся в общественном сознании, культуре и литературе наивному клише, в реальности непроработанная травма жертвы в прошлом и ощущение себя таковой в настоящем не только не способствует солидарности, пониманию и сочувствию к новым жертвам, но, наоборот, препятствует такой эмпатии: вычерпывает и блокирует этот ресурс на будущее. (Возвращаясь к феномену дедовщины и классическим нарративам "подумаешь, неженки – вот нас в детстве колотили, и мы людьми выросли" и т. п). Более того, виктимность, психология жертвы, травматический опыт отверженности и уязвимости и соответствующий опыт выживания могут привести и к крайним формам черствости и даже жестокости.
Австралийская писательница и исследовательница антропологии Мария Тумаркин в своей книге Axiomatic приводит случай женщины, пережившей в детстве Холокост, прятавшейся и выжившей, которая всю последующую свою жизнь построила исключительно на принципе выживания. Она окружала себя только влиятельными людьми, дружила только с богатыми, не обременяла себя чрезмерными душевными привязанностями, была крайне резким и жестким человеком, совершенно не интересовалась проблемами других и нередко поступала с другими жестоко. Это была своего рода социопатия. Вся ее биография проросла из детской травмы и была выстроена на одной стратегии: если что (следующий погром или геноцид), чтобы эти люди смогли ее вытащить – ее главным человеческим приобретением была "дружба" с владельцем вертолета, которому, по его словам, не нужна была взлетная и посадочная площадки.
Конечно, это крайний случай. Но подобное в чуть более мягкой форме то и дело происходит и на личном уровне, и на уровне сообществ, и на уровне национальных государств.
По сути, дело просто в диалектике. Сегодняшний агрессор может быть вчерашней жертвой. И наоборот. Вспомним многолетние дискуссии в "Мемориале": считать ли сталинских палачей, попавших затем в жернова созданного ими ГУЛАГа, его жертвами, или бурную общественную дискуссию в Украине, когда городские власти планировали камнем преткновения увековечить память Владимира Богазия, бургомистра Киева в 1941–1942, расстрелянного в Бабьем Яру по обвинению в помощи коммунистическому и украинскому подполью: после протестов общественности от такого увековечения его памяти отказались.
Сам по себе этот факт последовательного перехода из роли жертвы в агрессоры и наоборот если и может что-то объяснить, то ничего не меняет в вопросах нынешней вины и ответственности. Собственно, этому следуют и мировые судебно-правовые практики: то, что у маньяка-убийцы или российского солдата-оккупанта в Украине был отчим-насильник или пьющая мать, которая издевалась над ним в детстве или сдала в детдом, является объяснением, но никак не оправданием их поступков и не снимает ответственности за нынешние преступления.
Студенты однако вовсе не судьи. Это молодые люди, для которых образование является формой их существования. Это люди, которые ставят вопросы и пытаются заново переформулировать этические и политические нормы гражданско-социального общественного договора. Студенты всегда протестуют против того, что считают несправедливым, и выступают за то, что считают ценностями на будущее.
Рискну предположить, что для многих из них речь сейчас идет не совсем или даже совсем не о Ближнем Востоке и запутанной истории конфликта (о которой большинство по обе стороны идеологических баррикад осведомлены одинаково плохо: информационное поле нашпиговано пропагандой, ложными фактами, антинаучными спекуляциями и историческими манипуляциями), речь даже не о палестинском и еврейском государствах и правах на самоопределение – всё это лишь материал для собственных проекций и проекции своего.
Речь о признании уязвимости как базового свойства человечности. О свободе уязвимости и уязвимости свободы. Это протесты против права сильного, борьба за право на защиту уязвимости, за право на эмпатию, которая в списке цивилизационных приоритетов нынешнего молодого поколения стоит очень высоко.
Впрочем, ничего нового нет и в этом. Этот, казалось бы, противоречащий инстинкту самосохранения выбор цивилизации на каждом следующем ее витке до сих пор был одним из главных механизмов прогресса.
Вспомним знаменитую легенду антропологии. Известную учёную Маргарет Мид студенты спросили: "Что было самым ранним признаком цивилизации?", ожидая, что она назовёт глиняный сосуд, точильный камень, копье или наконечник стрелы. Но Маргарет Мид сказала: "Сросшаяся бедренная кость".
Без современного медицинского вмешательства сломанная бедренная кость срастается приблизительно за шесть месяцев. Сросшаяся бедренная кость показывает, что кто-то заботился о пострадавшем, охотился и добывал пищу, был с ним рядом, охранял его до тех пор, пока он был уязвим. Там, где действует закон джунглей – правило выживания сильнейшего, – археологи не находили сросшихся бедренных костей. Таким образом, первый признак цивилизации – эмпатия, выраженная в сросшемся переломе бедренной кости другого человека.
И похоже, сегодня это точно так же актуально, как и в каменном веке.
Екатерина Марголис – художница и писательница
Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции