Литературное наследство. Том 106: Эпистолярное наследие З. Н. Гиппиус. Кн. 2 / отв. ред. О. А. Коростелев, М. Л. Спивак; сост. Н. А. Богомолов, М. И. Павлова с участ. А. Л. Соболева, Е. Р. Обатниной и Е. А. Голлербаха. –М.: ИМЛИ РАН, 2021. – 944 с. + 32 п. илл.
Зинаида Гиппиус писала не торопясь, со вкусом к тому, что делала, не скупясь на замечания или образы, которые другой приберег бы для печати, и рассылала эти розовые, зелёные и голубые листочки в конвертах разных форматов по всему свету. Почерк у нее был и до конца дней остался удивительный, подлинно каллиграфический. Кстати, почерк этот должен был бы привести в замешательство графологов: если бы на основании его дать характеристику, пришлось бы, вероятно, решить, что человек был прямой и ясный, без всяких сложностей. А на самом деле…
Надо, чтобы жизнь прошла через высокий огонь, вся преобразилась
В памятном слове 1951 года Георгий Адамович не только высоко оценил Гиппиус как эпистолярного мастера, но и поставил ее письма выше стихов, прозы и критики. Впрочем, сама она, в силу требовательности своей и отчасти кокетства, писала будущему мемуаристу: Оказывается, половина наших слов при писании исчезает; по интуиции чувствуешь, что их нельзя сказать; выбирай из скудости, – свечей игра не стоит! (Письмо Г. Адамовичу, 2 августа 1930). Полагаю, что ближе к истине был Адамович, потому что переписка Гиппиус – россыпь ценных жемчужин. Она умела выразительно и убедительно писать о самых главных вещах: Личность вмещается только в Бога, но в нее-то вмещается очень многое, и так надо, только надо, чтобы это многое было доброе, светлое, а не темное, такое, что было бы не стыдно, не больно нести и донести. И вечный происходит отбор, выбор. Иной раз приходится брать тяжёлый кусок шлака, если есть в нем золотые зерна; ради них трудишься, и отбор делаешь в пути, время помогает воле (письмо А. Тинякову, 30 декабря 1915). Гиппиус находила чудесные образы для своих мыслей и идей: Надо, чтобы жизнь прошла через высокий огонь, вся преобразилась. Костер разложен, – но он горит праздно, мы не вводим туда нашу жизнь, а бегаем, перебегаем, от костра – к углу, где, скорчившись, копошится коричневая, как оттепельный снег, жизнь – трясущаяся старуха (письмо Андрею Белому, 3 марта 1902). Когда надо, Гиппиус писала остроумно и смешно: Дмитрий Владимирович что-то куксится; затек, как отсиженная нога (письмо Ремизовым, 12 декабря 1905).
В знаменитой серии "Литературное наследство", выходящей с 1931 года, только что издали второй том писем Зинаиды Гиппиус. Первый вышел три года назад, с тех пор скоропостижно умерли двое из редакторов-составителей, прекрасные филологи Николай Богомолов и Олег Коростелев. В настоящий том включены письма Гиппиус, адресованные мыслителю – конкуренту Мережковского Вячеславу Иванову, более молодым, но быстро ставшим известными литераторами Андрею Белому и Алексею Ремизову, гораздо более молодым поэтам – Александру Тинякову, Владимиру Злобину, Эриху Голлербаху, Георгию Адамовичу, общественному деятелю и историку Сергею Мельгунову, а также переписка с Серафимой Довгелло-Ремизовой, гораздо более обширная и содержательная, чем переписка с ее мужем. Эпистолярный корпус Гиппиус и Ремизовых содержит тексты почти 40-летнего периода (1905–1941), написанные в России и в эмиграции. Публикуемая переписка с Белым, Ивановым, Тиняковым, Злобиным и Голлербахом велась до окончательного отъезда Мережковских из России, а с Адамовичем и Мельгуновым – уже в эмиграции. В ряде случаев составители тома напечатали не только ответы корреспондентов Гиппиус, но также письма Мережковского, Философова и ее сестры Татьяны. Во вступительных статьях публикаторы подробно сообщают об истории отношений между авторами писем. Я же попробую остановиться на личности самой Зинаиды Николаевны и проявлениях ее в строчках писем и между ними.
Один из лейтмотивов эпистолярия Гиппиус – это наставничество, стремление направить адресатов, обычно более молодых годами, на истинный путь в жизни:
Вы не закрываете свой талант; но смотрите, не заключите его в ядро, не пустите его на луну (ядро Ж. Верна) в непростительно лёгкой надежде, граничащей с неразумием или с недобросовестностью, что он вернётся оттуда другим. Вот тяжести ответственности вы как-то не чувствуете (письмо Андрею Белому, 25–26 марта 1902).
Смотрю на вас совершенно иначе, нежели вы сами на себя. Т. е. ваши поступки и ваши "страстишки" (вроде "заведу драку" и пр.) я считаю вредными, – слегка для других, весьма для вас самого; и мелкими: неумными даже, почти "провинциальными", вроде скандальчиков губернского чиновника в подпитии. Но вас самого – я считаю человеком талантливым, с хорошими возможностями. Я вижу вашу правду, даже когда вы лжете и выкручиваетесь, и тем более мне грустно и жалко… не вас, а вот эту обиженную правду, вами в вас попираемую (письмо А. Тинякову, 24 марта 1916).
Что лучше — убить Войкова или написать хорошее стихотворение?
Я убеждена, что если бы вы поняли, что хлеб насущный – дело святое, и устремили бы сейчас к этому усилия, и серьезно отнеслись бы к серьезному, вы действительно облегчили бы жизнь и себе, и Серафиме Павловне, которую, может быть, вы же отчасти и заражаете этой несерьезностью, т. е. недостаточной деятельной заботливостью и мыслью о том, как же дальше? Подумайте, сколько сил это все у вас берет напрасно, и характер портит (письмо А. Ремизову, 10 сентября 1906).
У вас совершенно определенная талантливость и большой дар "понимания", такой большой (говорю о данном), что вся ваша жизнь зависит совершенно от вас, как и ваша поэзия. Но в вас есть tare [изъян], насколько она глубока – не знаю, – которая, если вы с нею не справитесь, может вас оставить средним человеком и средним поэтом. Вы на моих глазах ее преодолеваете, и не по-детски, и это хорошо, но – вот тут как раз нужны "твердость постоянства и непорочность чистоты" (письмо В. Злобину, сентябрь 1918).
И вот, я хочу сказать вам, что вы мне пишете как вашему призраку, что вы делаете ошибку, что пишете мне, что вы напрасно мне пишете. Вам напрасно нравятся мои стихи, в них нет того, что вам кажется – и есть то, чего вы не видите, что не ваше и вам не нужно (письмо Э. Голлербаху, 22 марта 1917).
Не всегда наставничество поэтессы носило столь возвышенный, риторический и даже немного выспренний характер. Хотя Гиппиус не стеснялась поучать Льва Толстого и короля Югославии Александра, она не была враждебна иронии: А что лучше: сделать то, что "нельзя и надо", – убить Войкова, – или что "и можно, и следует", – написать хорошее стихотворение? Я – не знаю… (письмо Г. Адамовичу, 18 июня 1927) Гиппиус не ограничивалась одними лишь советами, известно, что Мережковские помогали Ремизову, когда его бойкотировали издатели, а Философов подыскивал ему место на государственной службе. Корреспонденты Зинаиды Николаевны признавали ее величие. В 1926 году Тиняков писал в обрывочных мемуарах: Близко сошёлся с Д. С. Мережковским и Зин. Н. Гиппиус, которую я и сейчас считаю самой замечательной и безусловно самой очаровательной личностью среди всех наших литераторов (опубл. Н. Богомоловым). А отвергнутый ею Голлербах писал Блоку: Вспоминаю, что любил, почти так же, как вас, З. Н. Мережковскую. Жаль, что она, бедняжка, злая и болезненно-обидчивая. Письма ее были необыкновенно интересны, но под конец стали так колючи, что переписка наша оборвалась.
Пусть будет равноценность людей, но непременно и разноценность
Без сомнения, проповеднические ноты в письмах Гиппиус были продиктованы не только ее характером, но и движением за Новую церковь, которое Мережковские возглавляли: Мы звали кирпичи ещё вместе таскать, ещё даже и не строить. Может быть, ваше дело было не кирпичи, а известку варить, или кругом землю для будущего сада взрыхлять – я этого не знаю. Только совместно над Одним работать, не только брать, но и давать, в то же самое время!.. Вот вы говорите, что мы "не добрые". Да, верно. Так вы будьте добрая – за меня. А может быть у вас есть какая-нибудь недостача, чего у меня много, так хоть это я положу – за вас. Пусть будет равноценность людей, но непременно и разноценность (письмо С. Довгелло, 5 мая 1918).
Смотри также Мы два товарища-орла. Зинаида Гиппиус и Дмитрий МережковскийЯ уже знаю, что лабиринт не безвыходен, и это очень много
С историей бытования "Новой церкви" Мережковских связана та концепция любви и дружбы, которую Гиппиус пыталась осуществить всю свою жизнь, очаровываясь и разочаровываясь в объектах своего внимания: Любят ведь не за что-нибудь, а прежде всего просто. Или да, или нет. И так уж оно и остаётся, только даёт или боль, или радость (письмо Андрею Белому, 8 ноября 1906). С сестрами Гиппиус разлучила история, с Философовым и Карташовым – характеры: О Диме – тяжело. Я считаю наш разрыв, помимо моей всей боли, ещё неправедным, неверным. И так всегда буду считать, и умру с этим. Я все сделала, чтобы его не было. Оставалось одно: оставить Д. С. и пойти с Димой (и Савинковым) в дело, которому я не верила. Но даже, если бы я могла (как бы я могла?), ведь неправедность осталась бы (письмо С. Довгелло, 4 ноября 1921). Дмитрий Сергеевич и Злобин оставались до конца. В этом ближнем, интимном любовно-дружеском кругу чьи-либо романтические отношения становились объектом внимания и соучастия. Мережковские были советчиками Андрея Белого во время его попытки создания тройственного союза с четой Блоков. Часто историки литературы упрекают Гиппиус в том, что она подталкивала Бориса едва ли не к разрушению брака, но письма, как минимум, заставляют усомниться в этой гипотезе: Помните и вы это, Боря: правда вашей любви не осуществится, если вы будете жить при Блоках, примиритель с таким положением, как возможным и терпимым, как некоей формой для любви (письмо от 29–31 мая 1907). Интимное дружеское общение Гиппиус считала полезным и для творчества, и для партнёра, и для лучшего познания себя: Мне нравится многое в ваших блужданиях, как оно есть, внешне и внутренне, т. е. оно и форма, в которой оно выливается. В этом "нравлении" заключено особенное пониманье; особенное, каким понимаешь "свое". Свое никогда не забывается, а если забывается, то при малейшем толчке вспоминается (в чужом – свое). И вот я вижу тогда вместо ваших "кругов" – лабиринт, очень похожий на тот, в котором приходилось блуждать и мне. Я не буду вас уверять, что я из него окончательно вышла (да и кто, по правде говоря, так выходил?). Но я уже знаю, что лабиринт не безвыходен, и это очень много. Только чтобы узнать – необходимо не иметь желания, чтобы он был безвыходен (письмо Адамовичу, 12 марта 1930). Наконец, общение в дружеском кругу было своеобразной защитой от неустойчивой окружающей жизни: Вы не идеал, и я не идеал; но неужели вы ждёте встречи с совершенствами, что так легко пренебрегаете людьми довольно обыкновенными, но которые хорошо к вам относятся и с которыми у вас все же много общего? (Письмо С. Довгелло-Ремизовой, 19 октября 1910)
Очень важна переписка Гиппиус для изучения и понимания ее жизни и взглядов. Поэтесса походя излагает свое этическое и эстетическое кредо, довольно близкое мнению не столько упомянутого Вл. Соловьева, сколько Л. Толстого, в письме, в общем, довольно отдаленному от нее Мельгунову: Для меня нет явлений, которые не лежали бы, соединенно, в одном и том же порядке: Истины, Добра и Красоты. Таким образом, в частности, я не признаю а-политичного искусства (ни безобразной или ложной политики) (письмо от 30 августа 1926). Гиппиус готова была правдиво рассказать об эволюции своего внутреннего мира: Было что-то дерзки-детское, гордое, в моем прежнем упрямом, заносчивом и, в сущности, бессильном желании все "сразу" для себя и вокруг изменить. Это было лёгкое самоутверждение, потакание себе, противление божеской мудрости, устроившей мир на устоях долготерпеливой любви. Борьба острая, порывная, разрушительная – ведь неизмеримо меньше требует силы, нежели медленная, упорная, неослабевающая, не видящая "сейчас" результатов, потому что они так малы. Я не знаю, есть ли у меня силы для такой борьбы, но это второй вопрос; я только знаю, вижу, что именно эта борьба, рядом с неустанной же любовной молитвой о помощи свыше, действительно может перестроить жизнь и мою, и других, увеличить число настоящих в ней часов (письмо С. Довгелло-Ремизовой, сентябрь 1907).
Мой суд человека – очень краток и органичен. Он заключается только в одном: верен ли человек своей правде или не верен
Гиппиус знала себе цену и часто обрушивала молнии справедливого (как ей представлялось) гнева со своих олимпийских высот. Например, в 1931 году Адамович очень хорошо отозвался об "Очерках по истории русской культуры" ее постоянного оппонента П. Милюкова. Гиппиус была уверена в неискренности похвал Адамовича – постоянного автора издаваемых Милюковым "Последних Новостей", и живо реагировала: Мой суд человека – очень краток и органичен. Он заключается только в одном: верен ли человек своей правде или не верен. Если он вообще не имеет никакой правды, не понимает даже, что это в корне значит, то его я обыкновенно вовсе не сужу, а лишь при случае, издали, – критикую. Для полной ясности формулируем "обвинение", скажете вы, а по-моему, определим, что случилось. 1) Вы постоянно утверждаете, что величайшая ценность человеческая – правдивость. И "честность перед собой". 2) Вы, без всякого принуждения и видимой внешней цели, употребили ваше "слово", чтоб сказать то, чего вы не думаете и не чувствуете. И наконец, 3) вероятно, будете говорить, что нет, что вы именно это и думали и так чувствовали. Зная притом, где неправда, где правда? Да, зная (5 марта 1931). Незамедлительно Гиппиус писала и Ремизовым, едва узнавала об их сближении с сочувствующими Советам кругами. Как известно, Мережковские были принципиальными и последовательными противниками большевизма. Советская власть была тем оселком, на котором Гиппиус точила свои критические перья: Мне очень жаль Набокова, он был самый редкостный по нашим временам человек, – стойкий, со стержнем, а не вся эта расхлябанная дрянь, вроде А. Толстого, который тут играл непримиримость, а теперь говорит, что т. к. он первый русский драматург, то обязан ехать в Россию, а его адъютант Пильняк ("советский щенок", произведения которого самая обыкновенная банальная грубость) подхватывает: "да, да, поезжайте, вы там будете приняты лучше Слащева!" (письмо С. Довгелло-Ремизовой, 13–15 апреля 1922).
Смотри также У Буратино глаза Петра Первого. Иван Толстой об Алексее ТолстомЯ пишу по-русски, а России нет. Странно, почти невозможно, писать на языке страны, которой нет
Примерно половина писем Гиппиус во втором томе относится ко времени окончательной эмиграции: Мережковские нелегально ушли в Польшу вместе с Философовым и Злобиным. Это были в целом печальные годы. В только что опубликованных дневниках А. Ладинского есть такой случай. Вера Николаевна Бунина показала Ладинскому свой новый альбом, просила что-нибудь написать. Ладинскому попались на глаза строки Мережковского: Не иметь своей земли почти то же, что не иметь тела. Я пишу по-русски, а России нет. Странно, почти невозможно, писать на языке страны, которой нет. А может быть, в этом наше преимущество. Мы как бы умерли заживо и видим то, чего не видят живые (запись от 4 апреля 1932 года). Гиппиус перенесла в Варшаве "испанку" и частично потеряла слух. С юности у нее были слабые лёгкие, она часто простужалась, и теперь с каждой простудой она все более глохла. Не в порядке было и сердце: врачи в Париже обнаружили расширение аорты. Сильно упали и доходы Мережковских, гонорары эмигрантских изданий были небольшими. Да и печатали острую и скорую на критику Зинаиду Николаевну не всегда и с неохотой. В 1930 году она обиженно писала Адамовичу, что ей предлагают вместо публицистики рецензировать Пруста. Прежде, при старом режиме, Зинаида Гиппиус производила на европейских собеседников блистательное впечатление. Ф. Степун вспоминал о ее знакомстве с крупным философом Риккертом в 1909 году: очень изящно и даже агрессивно одетая и окутанная облаком душных духов, пахнувших даже на душистом летнем воздухе, она показалась ему существом, только что вышедшим из утончённого французского романа, и он никак не мог представить себе, что сможет говорить с фрау Мережковской о философии и мистике. Двадцать лет спустя узким кругом "Зеленой лампы" парижские эмигранты во главе с Мережковскими обсуждали тему "Европа – Содом" в малом зале Плейель (Париж). Гиппиус признавали катастрофическое падение влиятельности в культуре: Единственно что можно и мы здесь для себя и для Бунина спроектировали – это будет вечер танцев Сахаровых у одной французской контессы, делают исключительно французы и для французов, возня для Д. С. ужасная, и он ещё должен читать маленькое введение к этим танцам (письмо С. Довгелло-Ремизовой, 18 ноября 1922). Россия в изгнании казалась Гиппиус не мертвой, но тяжко больной, иллюзий она не питала: А вот я вас спрошу: что вы хотели бы от миллиона эмиграции? Куда и как его, в вашем представлении, приспособить, или что, по-вашему, ему делать? Если б это был миллион солдат – о чем и говорить, ясно. Но ведь мы не перед ним, а перед данным миллионом, где всякого жита по лопате. Допустим, 10%, ну 20, могут быть активными активистами, или при деле, или богаты, - а другие? Оставить их приспосабливаться на измышление каждого? Приучать к доброте благодетелей и, рядом, к лодырничеству? Сколько бы вы им патриотического активизма ни внедряли, – он в них не внедрится, в эти несчастные 80%, которые хотят жрать и пропадают зря, если по случайности не выплывают. Но и выплывают-то уж тогда менее всего для активизма, если по случайности или по личной изворотливости если это не будут (в общей массе так оно сейчас есть) голодные и униженные люди, прежде всего (письмо С. Мельгунову, 17 февраля 1930). В сущности, звезда Гиппиус в эмиграции погасла, просто, будучи звездой яркой, она ещё четверть века излучала меркнущий свет. Окончание одного из писем(карандашом) 1932 года Г. Адамовичу походило на подведение жизненного итога: Грязное письмо, старая бумага, усталая рука, недостаток времени, да и самой бумаги, а потому точка – после всяких пожеланий и вообще приятных письменных концов. Ваша З. Гиппиус