Кирилл Бурлуцкий. Fumage. – СПб.: Издательский дом «Петрополис», 2009. – 84 с.
В свой первый сборник молодой автор, кроме стихов, включил и несколько прозаических текстов: "Сонорное дыхание", сделавшее Бурлуцкого лауреатом журнала "Зинзивер" (где и было впервые опубликовано) за 2009 год в номинации "эссе", автоинтервью и "Манифест" - обоснование поэтической техники, именем которой названа книга: Fumage.
Этим изнеженно-дымчатым словом (по-французски - копчение, окуривание), - именем одной из техник сюрреализма, суть которой – «получение изображения (на обрывке бумаги или на холсте) при помощи копоти свечи или керосиновой лампы» - Бурлуцкий называет нечто очень далёкое от окуривания. Его техника возникла, пишет он, "как реакция на стихотворческие практики «концептуализмов» (в том числе: «постконцептуализм» (конца 90-х), «актуальная поэзия», «новая искренность», «новая песенность» и т.д.) " и "находит свой фундамент в самом корне постсимволистских (авангардных) штудий и исповедальных линий русской поэзии…"
Вслушиваясь в структуру слова, Бурлуцкий изламывает его – там, где внутри словесного тела уже намечены природные трещины. В его обращении со словом узнаётся огромная традиция: от футуристов, особенно Хлебникова, - до Айги. Гигантский культурный пласт, в пределах которого авангард давно перестал и быть, и казаться экстравагантной выходкой, эскападой на край культуры и стал одной из линий традиционного поведения, со своей памятью и своими правилами. Ему, как части наследия, приходится учиться. Бурлуцкий её выучил.
При всей своей культурной насыщенности, он - не начётчик. Его ведёт собственное чувство слова и порождающей его жизни.
Обходящийся со словом, по видимости, волюнтаристски – выбивающий его из привычных синтаксических ниш, заставляющий его растерянно озираться в поисках новых связей, - он весьма внимателен к природе своего материала.
Типов поведения со словами у него множество. Он умеет быть и очень бережным к ним – не ломая их, даже не изгибая, только выпуская из обжитых клеток, чтобы те сами нащупали себе новые связи, давая им свободно дышать:
"вечер и дома я посетил
жизнь свердловская в планах загород
утро по улице снится гроза
кружится с детства не переделана
раненько ставшая слышится мать
тихо по кухне и завтра
время не изменилось и в марте
я бы вернулся от края"
Это открывающее книгу стихотворение - из самых тихих у Бурлуцкого, из самых, я бы сказала, «экологичных». Но поверивший первому впечатлению и решивший, что всё будет так и дальше, поймёт, что ошибся, на следующей же странице – тут и читателя и слово ожидает первая встряска, и ещё не из самых жестоких:
"оземь
опал я и сам себе осень
несчастная пьянь и бессонная
помнишься
мне ты влюблённая в я и весну
я это тот по себе
сам тому осень: сентябрь октябрь но я брёл и зимы"
Чувствуешь, как словам больно – распираемые изнутри дословесным, они изо всех сил тщатся сохранить присущий им облик:
"Мы виделись в нáдцать по мартобрю.
Падал снег за окном,
болеро
там играл гитараст…"
…и вдруг – обрушиваются под его напором:
"шла Вы с пёсиком
тром-метротром-метровас
каблучки-цки-цки-цкы-чку-цко-чка-цке-чки
Мвдлси внадцта пмртбрю."
Происходит микрокатастрофа текста.
Вообще, эти стихи немного жутковаты.
"не острашись я шороха ни тьмы и быт и рощ
я пустошью стёкол
и стены
к пóлудню шёл лествя шумой
последний тэóп
имрепии"
Идёшь по ним – они крошатся под ногами. Оползают во тьму.
В этих стихах есть что-то от растрескивания словесной корки, которая для нас "наговаривает" мир. Они дают почувствовать: "на самом деле" всё не так. Вообще неизвестно, как оно "на самом деле".
То, что делает Бурлуцкий – немного по ту сторону литературы. Во всяком случае – на самой её грани.
Литература оформляет мир в слова согласно устоявшимся правилам. Она – защита от мира. Бурлуцкий от защит сознательно отказывается. Он делает человека – себя и читателя - беззащитным.
Кстати, в этом смысле поэзия – не вполне литература.
Есть по крайней мере два вида поэзии. Миротворящая, демиургическая и – пробующая мир на излом, расколдовывающая его. Катастрофическая. Может показаться, что поэзия Бурлуцкого – в целом или по преимуществу - принадлежит к этому второму типу.
Во всяком случае, это – поэзия, являющая нам уязвимость слова. Хрупкость его – и таинственность, непостижимость того, что нам открывается под этой хрупкой коркой и что, по правде говоря, не предназначено для человеческого взгляда. Отсюда жутковатость этих ломающихся текстов.
В них есть метафизическое беспокойство.
Бурлуцкий родствен Айги, одному из своих поэтических учителей, но не столько даже поэтической техникой и интонациями (хотя есть и это), сколько одним из ведущих намерений. Там, где у Айги слово, сливаясь с созерцанием, истончается – (почти) до молчания, до состояния, в котором сквозь него просвечивает дословесное, - у Бурлуцкого оно изламывается, чтобы в зиянии излома проступила его основа.
Да, это речь с принципиально сбившимся дыханием – но бывает ли иначе в экстремальной ситуации? А слово Бурлуцкого – экстремально.
Ему близко понимание поэзии как пограничной практики, действия в переходной зоне между освоенным и неосвоенным. Даже неосваиваемым. Не о том ли сигнализируют дикие непривычному уху сочетания слов: "ну я Вы шла воочию между…", что здесь мы приближаемся к областям, куда нет хода человеку?
Работая со словом, Бурлуцкий работает с – воплотившейся в нём – первоматерией мира.
Недаром он соединяет в себе поэта (а также психолога и философа: психолог он по образованию, философии, по меньшей мере, учился – на философском факультете УрГУ) и сомелье – знатока винной культуры. Именно соединяет, потому что для него это - явно занятия одного корня: пути к сущности мира.
"Вино, как и поэзия, - пишет Бурлуцкий в "Сонорном дыхании", – неотъемлемая часть культуры, то есть это оторванность от хаоса природы, сложность технического знания. Виноград для вина собирают, когда листья уже опали. Когда всё остальное уже на краю. На гибели грани – и яд, и снадобье. "
Виноделие, как и стихотворство – техника сродни сакральной. Смыслы у винодельческой и стихотворной техники, задачи у вина и у стихов - одни: выведение человека из будничных состояний и повышение его чувствительности к миру.
Вино – опасно. Оно в родстве с риском, в том числе и со смертельным. С ним, как и с поэзией, надо обращаться осторожно.
Бурлуцкий подстерегает слово в таком его состоянии, когда с него уже облетели листья повседневных смыслов – голые чёрные, графичные ветки слов. Мудрено ли, что они так легко и часто ломаются.
Легко – не значит нечувствительно, тем более – безболезненно. Но эта боль сродни боли рождения.
В свой первый сборник молодой автор, кроме стихов, включил и несколько прозаических текстов: "Сонорное дыхание", сделавшее Бурлуцкого лауреатом журнала "Зинзивер" (где и было впервые опубликовано) за 2009 год в номинации "эссе", автоинтервью и "Манифест" - обоснование поэтической техники, именем которой названа книга: Fumage.
Этим изнеженно-дымчатым словом (по-французски - копчение, окуривание), - именем одной из техник сюрреализма, суть которой – «получение изображения (на обрывке бумаги или на холсте) при помощи копоти свечи или керосиновой лампы» - Бурлуцкий называет нечто очень далёкое от окуривания. Его техника возникла, пишет он, "как реакция на стихотворческие практики «концептуализмов» (в том числе: «постконцептуализм» (конца 90-х), «актуальная поэзия», «новая искренность», «новая песенность» и т.д.) " и "находит свой фундамент в самом корне постсимволистских (авангардных) штудий и исповедальных линий русской поэзии…"
Вслушиваясь в структуру слова, Бурлуцкий изламывает его – там, где внутри словесного тела уже намечены природные трещины. В его обращении со словом узнаётся огромная традиция: от футуристов, особенно Хлебникова, - до Айги. Гигантский культурный пласт, в пределах которого авангард давно перестал и быть, и казаться экстравагантной выходкой, эскападой на край культуры и стал одной из линий традиционного поведения, со своей памятью и своими правилами. Ему, как части наследия, приходится учиться. Бурлуцкий её выучил.
При всей своей культурной насыщенности, он - не начётчик. Его ведёт собственное чувство слова и порождающей его жизни.
Обходящийся со словом, по видимости, волюнтаристски – выбивающий его из привычных синтаксических ниш, заставляющий его растерянно озираться в поисках новых связей, - он весьма внимателен к природе своего материала.
Типов поведения со словами у него множество. Он умеет быть и очень бережным к ним – не ломая их, даже не изгибая, только выпуская из обжитых клеток, чтобы те сами нащупали себе новые связи, давая им свободно дышать:
"вечер и дома я посетил
жизнь свердловская в планах загород
утро по улице снится гроза
кружится с детства не переделана
раненько ставшая слышится мать
тихо по кухне и завтра
время не изменилось и в марте
я бы вернулся от края"
Это открывающее книгу стихотворение - из самых тихих у Бурлуцкого, из самых, я бы сказала, «экологичных». Но поверивший первому впечатлению и решивший, что всё будет так и дальше, поймёт, что ошибся, на следующей же странице – тут и читателя и слово ожидает первая встряска, и ещё не из самых жестоких:
"оземь
опал я и сам себе осень
несчастная пьянь и бессонная
помнишься
мне ты влюблённая в я и весну
я это тот по себе
сам тому осень: сентябрь октябрь но я брёл и зимы"
Чувствуешь, как словам больно – распираемые изнутри дословесным, они изо всех сил тщатся сохранить присущий им облик:
"Мы виделись в нáдцать по мартобрю.
Падал снег за окном,
болеро
там играл гитараст…"
…и вдруг – обрушиваются под его напором:
"шла Вы с пёсиком
тром-метротром-метровас
каблучки-цки-цки-цкы-чку-цко-чка-цке-чки
Мвдлси внадцта пмртбрю."
Происходит микрокатастрофа текста.
Вообще, эти стихи немного жутковаты.
"не острашись я шороха ни тьмы и быт и рощ
я пустошью стёкол
и стены
к пóлудню шёл лествя шумой
последний тэóп
имрепии"
Идёшь по ним – они крошатся под ногами. Оползают во тьму.
В этих стихах есть что-то от растрескивания словесной корки, которая для нас "наговаривает" мир. Они дают почувствовать: "на самом деле" всё не так. Вообще неизвестно, как оно "на самом деле".
То, что делает Бурлуцкий – немного по ту сторону литературы. Во всяком случае – на самой её грани.
Литература оформляет мир в слова согласно устоявшимся правилам. Она – защита от мира. Бурлуцкий от защит сознательно отказывается. Он делает человека – себя и читателя - беззащитным.
Кстати, в этом смысле поэзия – не вполне литература.
Есть по крайней мере два вида поэзии. Миротворящая, демиургическая и – пробующая мир на излом, расколдовывающая его. Катастрофическая. Может показаться, что поэзия Бурлуцкого – в целом или по преимуществу - принадлежит к этому второму типу.
Во всяком случае, это – поэзия, являющая нам уязвимость слова. Хрупкость его – и таинственность, непостижимость того, что нам открывается под этой хрупкой коркой и что, по правде говоря, не предназначено для человеческого взгляда. Отсюда жутковатость этих ломающихся текстов.
В них есть метафизическое беспокойство.
Бурлуцкий родствен Айги, одному из своих поэтических учителей, но не столько даже поэтической техникой и интонациями (хотя есть и это), сколько одним из ведущих намерений. Там, где у Айги слово, сливаясь с созерцанием, истончается – (почти) до молчания, до состояния, в котором сквозь него просвечивает дословесное, - у Бурлуцкого оно изламывается, чтобы в зиянии излома проступила его основа.
Да, это речь с принципиально сбившимся дыханием – но бывает ли иначе в экстремальной ситуации? А слово Бурлуцкого – экстремально.
Ему близко понимание поэзии как пограничной практики, действия в переходной зоне между освоенным и неосвоенным. Даже неосваиваемым. Не о том ли сигнализируют дикие непривычному уху сочетания слов: "ну я Вы шла воочию между…", что здесь мы приближаемся к областям, куда нет хода человеку?
Работая со словом, Бурлуцкий работает с – воплотившейся в нём – первоматерией мира.
Недаром он соединяет в себе поэта (а также психолога и философа: психолог он по образованию, философии, по меньшей мере, учился – на философском факультете УрГУ) и сомелье – знатока винной культуры. Именно соединяет, потому что для него это - явно занятия одного корня: пути к сущности мира.
"Вино, как и поэзия, - пишет Бурлуцкий в "Сонорном дыхании", – неотъемлемая часть культуры, то есть это оторванность от хаоса природы, сложность технического знания. Виноград для вина собирают, когда листья уже опали. Когда всё остальное уже на краю. На гибели грани – и яд, и снадобье. "
Виноделие, как и стихотворство – техника сродни сакральной. Смыслы у винодельческой и стихотворной техники, задачи у вина и у стихов - одни: выведение человека из будничных состояний и повышение его чувствительности к миру.
Вино – опасно. Оно в родстве с риском, в том числе и со смертельным. С ним, как и с поэзией, надо обращаться осторожно.
Бурлуцкий подстерегает слово в таком его состоянии, когда с него уже облетели листья повседневных смыслов – голые чёрные, графичные ветки слов. Мудрено ли, что они так легко и часто ломаются.
Легко – не значит нечувствительно, тем более – безболезненно. Но эта боль сродни боли рождения.