Александр Генис: Сегодня мы выбрали такую пару авторов, которые ярче всего в Новой России представляют петербургскую словесность. Это – поэт Лев Лосев и прозаик Татьяна Толстая. В сопоставлении их творчество немедленно и остро проявляет характерную черту этой школы: Толстая пишет поэтическую прозу, Лосев сочинял прозаические стихи, стихи, в которых проза становилась поэзией, не переставая быть прозой. Лосев-поэт, а есть еще и Лосев-филолог, комментатор и мемуарист, о котором мы поговорим позже, вошел в литературу поздно и постепенно, чтобы занять на русском Парнасе второе – после Бродского – место.
Дебютировав в 37 лет, в том возрасте, что для других поэтов стал роковым, Лосев избежал свойственного юным дарованиям ''страха влияния''. Он не знал его потому, что считал влияние культурой, ценил преемственность и не видел греха в книжной поэзии. Среди чужих слов его музе было также вольготно, как другим среди облаков и березок. Войдя в поэзию без скандала и по своим правилам, Лосев сразу начал со взрослых стихов и оказался ни на кого не похожим, включая, - это сознательный выбор! – на Бродского. Друзья и современники, они смотрели на мир одинаково, но писали о нем по-разному. Играя в классиков, Лосев отводил себе место Вяземского при Пушкине. Просвещенный консерватор, строгий наблюдатель нравов, немного стародум, в равной мере наделенный тонким остроумием, ироничной проницательностью, и скептической любовью к родине. На последней необходимо настоять, потому что Лосев был отнюдь не безразличен к политике. Разделяя взгляды вермонтского соседа, он, как и Солженицын, в сущности, мечтал увидеть Россию, ''обустроенной'' по новооанглийской мерке. Локальная, добрососедская демократия, а главное – чтобы хоть что-нибудь росло.
Идеал Лосева без зависти пропускал романтический 19-й век, не говоря уже об истерическом 20-м, чтобы найти себе образец в ясном небе Просвещения. Законы меняют людей, остроумие оправдывает стихи и каждый возделывает свой садик.
У Лосевых он был полон цветов и съедобной зелени. Однажды за ней пришел, перебравшийся через ручей медведь, но и он не разрушил идиллии. Составленная из умных книг и верных друзей, жизнь Лосева была красивой и достойной. Стихи в ней занимали только свое место, но читал он их всегда стоя.
Когда Лосев умер, в мае 2009, мне сразу вспомнилось стихотворение из его самого первого сборника. Оно кажется заранее изготовленной эпитафией. И в нем есть все, за что Лосева любят читатели: юмор, точность, внятность, отчетливость, даже застенчивый патриотизм и тихая нежность.
"Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом"
Я уверен, что дюжина лучших рассказов Татьяны Толстой останутся в русской литературе до тех пор, пока ее будут читать. Уверен я и в том, что именно с них надо начинать знакомство с нашей новой словесностью.
Чтобы понять, как она этого добилась, надо проследить за методом ее работы со словом. Меняя исходный материал своей прозы, Толстая достигает гиперреальности, свойственной настоящим стихам. Это значит, что каждое лыко в строку - случайное переплавляется в необходимое. Так ее экстатическая проза создает иную степень изобразительной интенсивности. Письмо Толстой громче голоса и зорче взгляда. Поток повествования срывает сенсорные фильтры, и органы чувств работают в сверхнормальном режиме, отчего перепутанные датчики обретают дополнительные возможности.
Толстая ''знает, как пахнет буква “Ф”'', она слышит ''боль, которая гудит, как трансформатор'', она щупает ''ватную метель'' и пробует ''пресное городское солнце'' (''Огонь и пыль''). У нее есть рассказ с осязанием, где читатель не воображает, а ощущает меховое родство шубы с шапкой.
Такое обращение с поэтической речью еще больше сближает ее прозу со стихами. Отсюда избирательное богатство ее словаря. Изъятые из общего языка, слова оказываются своими, интимными, персональными, будто впервые придуманными. Часто она пользуется словами — с разовым, ситуационным значением. И тогда ее неожиданные эпитеты вколачиваются в строку, как клин. Распирая абзац, он прочно удерживает фразу на поверхности страницы. Описывая внешность своей героини — ''Пышная, золотая, яблочная красота'' — Толстая не примеряет определения, а быстро нанизывает их в том бессистемном порядке, в котором они приходят и остаются, отбивая себе место в тексте и делая его законным. Также необычно устроена у Толстой метафора. Как знает каждый, кто бывал в Греции, где это слово пишут на борту грузовика, метафора означает ''перевозка''. Толстая, жившая там, понимает это лучше других и всегда употребляет свои метафоры по назначению. Они переносят читателя из одного мира в другой: из нашего — в ее. Поэтому Толстая не позволяет своим метафорам простаивать. Они служат не дополнительным украшением, вроде фальшивых колонн, а топливом перемен. Потребляя метафоры, ее рассказ строится и разворачивается, проникая все глубже в реальность, обнаруживая в ней все новые слои. В своей прозе Толстая распеленывает правду об иной реальности. Чтение Толстой позволяет не только следить за этим метафизическим процессом, но и следовать за автором вглубь и ввысь.
Теперь, Соломон, представьте музыкальную пару, которая поможет нам озвучить этот период в истории новой России.
Соломон Волков: В параллель к стихам и прозе Льва Лосева я выбрал ленинградскую группу ''Аукцыон''. Это один из самых интересных ансамблей, который можно отнести к панк-року, к пост-року, это чрезвычайно любопытный, талантливый, острый и ироничный коллектив, который играет замечательную музыку и поет песни на замечательные стихи.
Александр Генис: Особенно близкой к Лосеву делает эту группу то, что они остро интересуются обериутами, к которым Лосев относился всегда с большим интересом. Я не могу сказать, что он разделял любовь к обериутам, но он очень внимательно следил за их творчеством и знал их очень хорошо.
Соломон Волков: В любом случае слушать ''Аукцыон'' всегда не менее интересно и занимательно, чем читать стихи или прозу Лосева, и я бы хотел показать здесь песню из репертуара ''Аукцыона'' под названием ''Птица'', которая, по-моему, прекрасно характеризует стиль этого музыкального ансамбля.
(Музыка)
А в пандан к творчеству Татьяны Толстой мы с вами оба выбрали музыканта, поэта-авангардиста, барда, художника, вообще чрезвычайно эксцентрического человека Алексея Хвостенко, известного под кличкой ''Хвост''. Он, правда, родился в Свердловске, но всю свою молодость провел в Ленинграде и, по-моему, считал Ленинград-Петербург своим родным городом, хотя умер он в Москве и, как мы с вами знаем, долгие годы жил в Париже и в Нью-Йорке, где мы с ним встречались, общались и слушали его замечательные песни.
Александр Генис: Хвостенко было все равно, где жить, мне кажется, что у него никогда даже паспорта не было. Он, где останавливался, там и пускал корни. В этом отношении Хвостенко был ''христоподобной'' фигурой, потому что он был не от мира сего. Я хорошо знал Алексея и очень любил его, как все, кто его знали. Я вообще не знаю человека, который его не любил. Кстати, Татьяна Толстая попросила: ''Если уж будет у вас музыкант, то путь это будет Хвост для меня''. Хвостенко очень странная личность была. От него исходило такое обаяние, что когда в 79-м году он приехал в маленький новоанглийский городок на Фестиваль нон-конформистского искусства, то он захватил весь город: в выставочном зале демонстрировались его картины, которые назывались ''Упражнения в дзен-буддизме'', в театре шел спектакль по его пьесе, написанной вместе Анри Волохонским, ''Пожарный выход''. Кроме этого он еще устроил инсценировку ''Москва -Петушки'' и научил петь водку несчастных студентов из городка Норс Хэмптон. Когда он выходил на улицу, светофоры менялись на зеленый свет - он был самым популярным, он мог стать мэром города, его все обожали. И все время, сколько я встречал Хвостенко, он всегда пел свои песни, его невозможно было себе представить без этой музыки, которая проникла вглубь, я бы сказал, русской души, потому что Хвостенко уже с букваря начинается, по-моему, теперь - и творчество его вместе с Волохонским, написанные ими песни, стали настоящим фольклором.
Соломон Волков: Вам не кажется, что он был настоящим русским анархистом по своей сути?
Александр Генис: Хиппи он был, в первую очередь, просто хиппи. А ведь хиппи и есть русский анархист.
Соломон Волков: Он был при этом достаточно, по современным меркам, политически не корректным человеком, и в качестве образца (в данный момент) не вполне политически корректной, довольно мизогинисткой песни я хочу привести его знаменитую ''Орландину'', которую я причислил бы к шедеврам Хвостенко. Итак, Хвостенко исполняет свою знаменитую ''Орландину'' в сопровождении ансамбля ''Аукцыон''.
(Музыка)
Александр Генис: Соломон, несмотря на то, что Хвостенко писал очень популярные песни, которые стали очень популярными, которые знает вся Россия, он был совсем не простым поэтом и многие его стихи - загадочной, я бы сказал, футуристической складки, их невозможно понять. Дело в том, что Хвостенко всегда интересовался звуковой формой речи, и звук, как таковой, был для него материалом, не смысл, а звук, и в этом отношении он, конечно, шел за русскими футуристами. Вот эта бессмысленная огласовка музыки была для него очень важной, и во многих его стихах есть чистая заумь.
Соломон Волков: И в качестве образца такой зауми я хочу продемонстрировать опус Хвостенко под названием ''Дети'', взятый из того же самого альбома, из которого мы продемонстрировали ''Орландину'', в сопровождении ''Аукцыона''. Этот альбом называется ''Чайник вина'' и, замечу в скобках, Леонид Федоров, основатель ''Аукцыона'', всегда считал этот диск гениальным, так он всегда о нем и отзывался, и во многом он прав - это один из шедевров совместного творчества Хвоста и ''Аукцыона''. Вот номер под названием ''Дети'', который показывает, как работал Хвостенко со звуком, как он к нему подходил, как он лепил слово в его звучании.
(Музыка)
Александр Генис: Соломон, теперь пришла пора сравнения. Оба наших героя — и Лосев, и Толстая - долго жили в Америке, они знали Америку и Америка знала их.
Соломон Волков: Толстая сегодня является одной из ведущих представительских фигур в области современной российской литературы для западной аудитории вообще, и для американской аудитории, в частности - она здесь известна, ее очень уважают, ее часто приглашают, она выступает здесь с лекциями. Короче говоря, она представляет собой новейшую российскую литературу в Америке.
Александр Генис: В определенном отношении Толстой очень повезло - ее появление в Америке сопровождал отзыв Бродского, и ей очень повезло с переводчицей Джеми Гамбрелл, которая замечательно перевела ее прозу. Но во всем остальном виновата она сама, потому что она показала американцам ту прозу, которую ждали, скорее, от Набокова, чем от современной Новой России. Мне кажется, она соединила два русла русской литературы, и в этом отношении продолжила прерванный путь 20-х годов. Поэтому в Толстой нашли то, о чем мечтали все слависты и русисты, а именно - старую русскую прозу в новом исполнении. Что касается Лосева, то Лосев - замечательный профессор, он был заведующий кафедрой Дартмутского колледжа, его очень любили студенты, я это видел, его очень любили профессора, это я тоже видел, я не раз выступал в этом колледже. Но стихи его - это другая история. Сам Лосев считал, что стихи перевести вообще нельзя, поэтому он с таким сомнением относился к переводу своих стихов. Но когда все-таки это произошло, то вдруг он сообразил, что для его репутации профессора... А Лосев был профессором ''par excellence'', он был таким перевоплощением петербургского профессора 19 века - всегда в темно зеленом галстуке (цвета Дартмута), всегда тихий голос, необычайно воспитанные манеры, это был интеллигент старой профессорской школы. Но первый сборник его стихов назывался ''Памяти водки'', и он подумал: что обо мне подумают студенты, когда они узнают про эти стихи?
Соломон Волков: Когда я написал об этой стороне творчества Лосева в своей ''Истории культуры Санкт-Петербурга'' (а она была опубликована сначала по-английски), Лосев мне потом рассказывал, что студенты ему принесли с торжеством эту книгу и указали на то, что, оказывается, стихи их любимого тихого, задумчивого и супер интеллигентного профессора посвящены водке, алкоголизму, разгулу и рисуют совершенно другой облик, чем они привыкли наблюдать, совершенно другого человека.
Александр Генис: Во всяком случае, Лосев тщательно следил за границей между этими людьми. И с этим связана другая ипостась Лосева. Чем он действительно известен на Западе - это Бродский, потому что Лосев сделал больше всех для того, чтобы объяснить Западу, что такое Бродский. Я уж не говорю о том, что он объяснил России, что такое Бродский. Но для Запада совершенно бесценны его комментарии Бродского, его бесконечные статьи, конференции.
Собственно говоря, он жил при Бродском интерпретатором, это содружество было уникальным, это редкая удача, что два поэта жили друг с другом в дружбе всю свою жизнь. И каждый раз, когда я натыкался у Бродского на что-то непонятное, я звонил Лосеву и получал ответ мгновенно, потому что Лосев был готов к этому - он знал каждую строчку Бродского и каждую строчку мог объяснить. Я однажды читал ''Колыбельную Трескового Мыса'' и дошел до слова ''парвенон''. Я позвонил Лосеву и спросил, что это такое. Он говорит: ''Парвеню'' и ''Парфенон''. Все сразу стало ясно.
Недавно в России вышел двухтомник стихотворений Бродского, подготовленный Лосевым за несколько лет до его смерти. На сегодняшний момент этот комментарий является исчерпывающим, наиболее приближающимся к типу академического - то, чем всегда и славилась ''Библиотека поэта''. В нашей передаче я хочу прочитать отзыв Романа Тименчика, который ознакомился с комментариями Лосева еще в рукописи:
''...Это удивительный текст, памятник дружбе, диалог поэта с поэтом, письмо к следующим поколениям, тщательно выписанный автопортрет комментатора, это еще и гимн во славу комментаторства, голос крови талмудистов и ешиботников, это и боль от невозможности спросить и переспросить друга о каких-то местах, это досада (как бы) младшего брата и обида, что старший не всем делился. Как их жалко обоих. И себя. Комментарий увлекателен и заразителен. Он, пожалуй, заставляет задуматься о перекраивании границ комментариев в связи с изменившимися за век обстоятельствами. Он не может не породить подражателей, но он уникален — только этот комментатор и только об этом поэте смеет так писать''.
А теперь, Соломон, завершим десятый эпизод цикла ''Вехи Новой России'' музыкальным фрагментом, соответствующим нашей теме.
Соломон Волков: Я думаю, что таким финалом может послужить песня Алексея Хвостенко под несколько вызывающим названием ''Мы всех лучше''. Это можно считать гимном, а можно манифестом всего того поколения, от имени которого Хвостенко говорил, которые считали, что они действительно всех лучше, всех умнее и сотворяют нечто такое, чего до них никто не знал, не понимал, а они смогут переделать мир по своему образу и подобию и по своему желанию. Это такой оптимистический манифест, ведь Хвостенко в жизни был достаточно оптимистической фигурой. Мы помним его таким, и о нем будет нам напоминать эта музыка. Мы всех лучше в исполнении Хвоста и ансамбля ''Аукцыон''.
(Музыка)