Хальс в Метрополитен
Александр Генис: Сегодня наша рубрика ''Картинки с выставки'' отправится в музей Метрополитен, на выставку Франса Хальса.
Всей великой троице голландских мастеров Золотого века – Хальсу, Вермееру и Рембрандту – повезло с Нью-Йорком. Здесь они нашли себе второй дом. Конечно, не случайно.
Коллекционеры видели в их картинах идеал своей новой республики. На голландских полотнах золотого 17 века американцы разглядели мечту Нового Света – демократию богатых. Протестантская этика, нажитое трудом состояние, благочестие без фанатизма, любовь к вкусной жизни и не пышной красоте.
Отцы-основатели, конечно, видели Америку вторым Римом. Отсюда - Сенат и Капитолий. Но история распорядилась по-своему, предложив в образцы одной республике – другую, голландскую. Если римлян никто не видел, то голландцы были под боком, в Нью-Йорке, который родился Новым Амстердамом и был окружен деревнями с нидерландским профилем и названиями. В Манхэттане чтят и помнят одноногого губернатора Питера Стайвесанта. Голландский был родным языком восьмого президента Ван Бюрена. И каждый пончик, без которого не обходится нью-йоркский завтрак, ведет свое происхождение из тучной голландской кухни.
Не удивительно, что в музее Метрополитен лучше всего представлены голландцы – не только малые, но и большие, начиная с Хальса. В Метрополитен висят его 11 полотен. Больше - только в музее родного Хальсу Хаарлема.
Устроив выставку из своих и одолженных сокровищ, Мет прибавил к ним для контраста несколько современников, оттенявших мастерство художника, который на века опередил живопись, открыв счастье стремительного – нерассуждающего - мазка.
Известно, что Хальс писал размашисто, важнее, что он этого не скрывал. Обнажив, как Брехт, прием, Хальс разоблачил иллюзию. Не замазанное лессировками полотно уже не притворяется реальностью, а является ею. Мастер не скрывает своих следов, его присутствие слишком явно: краски топорщатся, изображение кричит, как живое, и зовет подойти. Чем ближе, тем лучше, потому что взгляд вплотную открывает вторую, нефигуративную, абстрактную красоту, состоящую из ряби каллиграфических мазков. Каждый из них начинается цветной точкой, а кончается волной, хвостом или тучкой. Но для кружев, облаком окутывающих фигуру, и эта манера слишком грубая. Хальс писал кружева, нанося бисер белил обратной стороной кисти.
Вглядываясь в фактуру Хальса, понимаешь, почему он, пропустив чопорный 18 век, вернулся к нам вместе с импрессионистами. Но с ними ему было по пути лишь до того перекрестка, где живопись распростилась с субъектом, объявив, что ей все равно, что и кого изображать.
Хальс писал тех, кто платил. На групповых портретах он продавал места, как в театре: раз ложа – фас, партер – в три четверти. И каждому Хальс находил такое выражение лица, которое делало его типичным и уникальным.
Благодаря обилию портретов, мы знаем голландцев 17 века лучше всех во всей истории. Хальс положил начало этой галерее, увековечив человека Нового времени. Не герой, не святой и не рыцарь, он был буржуем и не обменял бы своей доли ни на одну другую. Об этом говорит поза. Часто модели Хальса изображены подбоченившись. Станьте так и вы почувствуете себя либо важным, либо дураком – в зависимости от того, есть ли вам, чем гордиться. Неудачники, впрочем, не заказывали портреты, а Хальс писал всех без лести, но с уважением. Поэтому мужчины – в шляпе и в доме, и при дамах. Этикет эпохи мушкетеров приписывал обнажать голову лишь при короле, но Голландия была республикой, и, помня об этом у Хальса всегда носят роскошные шляпы.
Мне нравятся все, кого я встречал на этих портретах, но крепче других я подружился с владельцем пивоварни ''Лебединая шея'' (больше влезает). Упитанная фигура сангвиника, он смотрит на нас с легкой насмешкой изрядно пожившего, но все еще не разочаровавшегося человека. Дружелюбный без фамильярности, он смотрит в упор, но держит нас на расстоянии, потому что вблизи живопись расплывается – будто с носа сбили очки.
Больше на картине нет ничего. Персонажи Хальса не нуждаются в контексте: они создавали его себе сами. Вместо интерьера здесь костюм. На шелковым камзоле краски меняются местами – черная становится белой, во всяком случае – блестящей. Собственно, вся поздняя живопись Хальса почти монохромна, но это аскеза сложенной палитры. Ван-Гог насчитал в ней 27 оттенков черного. Белый – один, но пронзительный.
В старину черная одежда была самой дорогой, белая – самой трудоемкой. В паре они демонстрируют два достоинства голландцев – богатство и усердие. Третье - на бордовом лице пивовара, где написана долгая история веселья.
Веселье началось на ранних картинах Хальса, лучшая из которых открывает выставку. Она так и называется - ''Веселое общество'' - и изображает трех главных героев карнавала. За внимание шутейной королевы борются фольклорные персонажи – Соленая Селедка и Ганс Колбасник. Последний, похожий на Мефистофеля, полон высокомерия, первый, простой, как Санчо Панса, староват для флирта. В сущности, это все, что видим мы - но не первые зрители. Им эта картина казалась очень смешной и бесстыдно похабной.
Наследники средневековой философии, голландцы еще не умели мыслить без аллегорий. Церковь приучила их искать во всем притчу. В век, когда проповедь была самым массовым из искусств, назидание могло быть непристойным, нравоучительным и веселым. Поэтому карнавальные вольности на картине Хальса как будто связаны с едой, но говорят о сексе. Колбасник на это указывает недвусмысленным жестом, смысл которого мне открыли еще в пионерском лагере. О том же рассказывают фаллические сардельки в круглой миске и пивная кружка, зазывно открывшая узкое горло. Другие намеки требуют эрудиции, выходящей за дворовые пределы. Ну кто теперь помнит, что сдувшаяся волынка на столе и пустая яичная скорлупа, украшающая наряд Селедки, символизирует его давно растраченную мужскую силу. И это значит, что он зря пристает к рыжей прелестнице, которая знает об этом не хуже зрителя. Резюме: каждому пороку – свой срок.
Картина - прозрачная, как анекдот, для своих и запутанная, как детектив, для чужих. Но мы в ней видим другое. Лица Хальса – карнавальные маски, скрывающие все человеческое под личиной грубых страстей. Место личности занимает ее тело. Буйный низ берет недолгий реванш над докукой повседневного упорства. И в этом смысл всякого праздника.
Застольные песни
Очередной выпуск нашей традиционной рубрики ''Картинки с выставки'' продолжит музыковед Соломон Волков. Соломон, Хальс в вашем распоряжении!
Соломон Волков: Мне будет интересно показать и выделить один из аспектов этой выставки, а именно прославление или любование темой разгула и темой выпивки, которая у Хальса выглядит довольно внушительно.
Александр Генис: Это - мягко говоря. У него все пьяные. В то время пиво пили вместо воды, поэтому все люди ходили с утра до вечера подшофе. Может, они и не были пьяными в нашем представлении, потому что они пили некрепкое пиво, тем не менее, все герои Хальса - с розовыми щеками, счастливые, веселые, довольные. В общем, с завистью смотришь на эти портреты.
Соломон Волков: ''Выпил с утра и весь день свободный''.
Тема эта довольно широко представлена в музыке, и я бы хотел показать несколько типичных примеров, расположив их в своеобразной хронологической последовательности. Я начну с опуса, который бы сочинен в 1937 году, но демонстрирует идею о том как пили в Средние века. Это знаменитое сочинение Карла Орфа ''Кармина Бурана'', которая является интерпретацией поэзии вагантов - тексты, которые выбрал Орф, основаны на латинском рукописном сборнике 1300 года, он был издан в 1847 году под названием ''Кармина Бурана'' и попался на глаза Орфу, который пришел в восторг от такой бурлескной поэзии, в которой прославлялись разнообразные радости жизни, в том числе, конечно, вино. Вот так звучит прославление вина в интерпретации Карла Орфа.
(Музыка)
Александр Генис: Соломон, тема вина и питейных песен необычайно популярна в музыке. Что делает ее такой привлекательной для композитора?
Соломон Волков: Это возможность показать нечто очень яркое и интересное на сцене, потому что человек, который выпил - благодарная тема для музыки, особенно в опере, очень часто изображают в операх пьяных. Кроме того, гимнический аспект этой темы тоже очень важен. Не обязательно, чтобы по сцене шатались пьяные. В этом смысле любопытен другой пример, который я хочу привести здесь - сцена из первого акта оперы Верди ''Травиата'' (это 1853 год), когда в салон куртизанки Виолетты приходит ее будущий возлюбленный Альфред и они вместе запевают такую песню во славу разгульной, богемной и гламурной жизни. По-русски эта питейная, застольная песня называется ''Поднимем бокалы'', и она передает атмосферу гламурного парижского салона в интерпретации итальянского композитора.
(Музыка)
Александр Генис: Соломон, наверное, мы не можем обойти такую русскую тему как выпивка, и не упомянуть русские интерпретации этой застольной темы?
Соломон Волков: Конечно, давайте вернемся в Россию, там мы можем найти достаточное количество примеров, иллюстрирующих сегодняшнюю тему. Я выбрал два примера. Один - это знаменитая ария князя Галицкого из оперы Бородина ''Князь Игорь''. Опера сочинялась им, как известно, очень долго, он начал писать ее в 1869 году, работа над ней оборвалась с его смертью в 1887 году, за Бородина, как мы знаем, оперу окончили его друзья - композиторы Римский-Корсаков и Глазунов. Арию Галицкого мы услышим в исполнении легендарного баса Федора Шаляпина, это, конечно же, архивная запись, но она отлично передает этот буйный характер российской застольной песни.
(Музыка)
Александр Генис: Соломон, конечно, никакого времени не хватит для того, чтобы перечислить все питейные песни в русском репертуаре, поэтому я предлагаю вам выбрать наиболее характерный, наиболее яркий, наиболее удачный пример - вершину русской застольной песни.
Соломон Волков: Я бы сказал: вершину русской застольной песни нового периода. Потому что когда мы говорим о русском застолье или русском винопитии в ХХ веке, то это не обязательно и даже не столько такая уютная посиделка в семейном кругу, где скатерть накрыта красиво...
Александр Генис: Вы такого Диккенса описываете?
Соломон Волков: Да, красивые бутылки, хорошая закуска и все идет очень по джентльменски и в удовольствие. А представьте себе привокзальный шалман, какую-нибудь страшную привокзальную пивную, где собралась группа алкоголиков. Ведь русское винопитие может начаться в такой благодушной атмосфере, но оно, по мере повышения градуса, очень быстро приближается к такой грозной предскандальной атмосфере, когда люди очень близки к тому, чтобы набить друг другу физиономию.
Александр Генис: Я очень легко могу себе представить эту картину, я все-таки прожил достаточно долго в России и к тому же я читал Венечку Ерофеева, так что картина, нарисованная вами, отдается во мне чем-то родным.
Соломон Волков: Наиболее яркое музыкальное отображение такой сцены нам предстает в сочинении Георгия Свиридова 1955 года, он написал тогда цикл на слова Роберта Бернса. Казалось бы, где - Бернс, и где - русская привокзальная пивная?
Александр Генис: А я бы не сказал, что это так далеко друг от друга. Бернс был шотландским крестьянином, который очень любил выпивать, знаменит был тем, что был не дурак подраться. Бернс был простым человеком и он играет в шотландском репертуаре, в шотландском сознании ту же роль - он сразу Пушкин, Есенин и Высоцкий.
Соломон Волков: Я и хотел сказать - небось, Есенин и Высоцкий современный.
Александр Генис: И Пушкин тоже, потому что Роберт Бернс это шотландское всё.
Соломон Волков: Хорошо, что вы об этом сказали, потому что то, что я покажу, тогда можно представить как такой гибрид шотландско-российского отношения к винопитию. Это сочинение Свиридова из бернсовского цикла, которое называется ''Всю землю тьмой заволокло'' с таким настойчивым заявлением: ''Налей, налей хозяйка, еще вина, еще вина, еще вина!''. По-моему, этот опус производит потрясающее впечатление.
(Музыка)
Путешествие в голландский натюрморт
Александр Генис: Сегодняшний выпуск ''Картинок с выставки'' я хотел бы завершить небольшим травелогом, описывающим путешествие на родину Хальса.
Достоевскому я никогда не завидовал, только – Чапеку. Чем дольше живу, тем больше угнетает величие замысла. И вовсе не потому, что меня перестали интриговать сплетни бытия и тайны повседневного. Просто теперь мне кажется, что к той стороне реальности ведет только эта.
- Ты – реалист, - обвинил меня друг-художник.
- Дудки, я – номиналист. Первые копируют идеал, вторые находят его во всем, что пишут.
Ну, в самом деле, как нарисовать Бога? То ли дело – селедку.
Я научился ее есть весной, когда, поставив первую тонну в королевский дворец Гааги, рыбаки привозят оставшийся улов в курортный Волендам. Туристы сюда приезжают, чтобы умилиться ветряным мельницам, хотя ничего пасторального в них нет: завод стихий. Выстроившись вдоль пляжа, эти могучие машины ветра откачивали воду с польдеров, превращая море в сушу - в Голландии ведь всегда дует. Но теперь, уступив ветер новой породе (стальным вышкам, стоящим по колено в воде), заякоренные мельницы зарабатывают на хлеб, позируя приезжим. Свои едят селедку - стоя, без хлеба и водки, держа ее за хвост, словно кисть винограда, они опускают рыбку в рот, задирая голову к небу - словно молятся.
Юная голландская селедка того стоит. Но еще дороже она мне на любом из тех бессчетных ''завтраков'', которыми нас кормят голландские натюрморты. У Питера Клааса чуть другая, но столь же умело разделанная рыба лежит на тусклом оловянном блюде. В этом скудном, почти монохромном холсте трудно найти источник холодного, как от болотных огней, света. Присмотревшись к кухонной драме, зритель с волнением открывает, что светится сама сельдь, чуть заметно паря над тарелкой в нимбе фотонов. Попав из воды в масло, люминесцирующая рыба преобразилась в родную сестру тех, которыми Иисус накормил голодных. Чудо изобилия. Манна Северного моря. Такой селедкой можно причащаться, клясться, завтракать.
Вот для этого и нужны малые голландцы. Они делятся с нами своей национальной религией: метафизикой повседневности.
Мастера золотого 17-го века, - утверждал их великий поклонник Поль Клодель, - писали так, будто никогда не слышали выстрела. Наследники и сверстники героической эпохи, они не оставили нам отчета о своей отчаянной истории. На их самой воинственной картине – ''Ночной дозор'' - офицеры кажутся ряжеными. Голландская живопись беспрецедентно мирная. Тут даже дерутся только пьяные, но и они, как заблудшие родичи, вызывают скорее ухмылку, чем отвращение. Другие сюжеты вызывают только зависть.
На картинах голландцев всегда тепло, но никогда не жарко. Помимо тусклого солнца, жизнь здесь поддерживается фитилем идиллии. Я люблю ее за бескомпромиссность. Отняв у человека трагедию – войну, болезнь, разлуку, дав ему вдоволь красоты, любви и добра побольше, идиллия оставила себе последний конфликт - с бренностью. Но, стоя, как все, над бездной, идиллия не заламывает руки, а вышивает крестиком. ''Старосветские помещики'' мне всегда казались смелее ''Тараса Бульбы'' Ветераны говорят, что самое трудное - соорудить уютный окоп.
- ''Войдите в эту картину, - приглашал лучший знаток голландцев Эжен Фромантен - глубокую, плотно и наглухо замкнутую, куда еле просачивается дневной свет, где горит огонь, где царит тишина, приятный уют, красивая тайна''.
Такое будущее дал Мастеру Булгаков: ''Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет''.
Но и рассвет не рассеет мягкой, как книжная пыль, тьмы. Она собирается в каждой, а не только рембрандтовской картине, чтобы укрыть обжитое пространство от дикого, наружного.
В плоском краю, лишенном естественных – горных – рубежей, надежны лишь рукотворные границы. Поэтому голландские мастера так любят интерьер. Даже тогда, когда художник выходит за двери, он все равно остается внутри. Ведуты их городов составляют дома, напоминающие мебель. Плотно заставленная ею площадь кажется непроницаемой для чужих. Мы можем заглянуть, но не эмигрировать. От соглядатаев жителей отделяет, как на ''Улочке'' Вермеера, подозрительно пустая мостовая, или река без брода, как у него же в ''Виде Дельфта''. Итальянские картины заманивают зрителя, китайские – заводят, голландские - держат на расстоянии вытянутой руки. Подойти ближе мешает прозрачная, как стеклянный гроб, преграда. Не предназначенное к экспорту, это искусство знало свое место и любило свое время. Но мне все равно туда хочется.
Нечто подобное я еще застал, но не в Амстердаме, сдавшемся более вульгарным радостям жизни, а в глухих углах страны, где на вымытых с прежним усердием переулках стоят насквозь прозрачные дома с не занавешенными окнами. Они будто бы гордятся тем, что им нечего прятать. На самом деле - не от кого. Кто мог, уже уехал. Я бы остался. Тем более что в Голландии все еще рисуют, в том числе - на коровах, обреченно подставляющих живописцам тучные бока под пеструю рекламу отелей.