Ссылки для упрощенного доступа

Елена Котова. Дневник из Кащенко-4


Елена Котова
Елена Котова
Бывший директор Европейского банка реконструкции и развития (ЕБРР) от России Елена Котова два года находится под следствием британской и российской полиции. Ее обвиняют в участии в коррупционном скандале, свою вину она оспаривает. Год назад казалось, что следствие затихает, в августе ей разморозили счета. Но спустя полгода начался новый виток расследования – при отсутствии каких-либо новых вводных. Суд, о котором она узнала за час до его начала, отправил ее на принудительную судебно-психиатрическую экспертизу в больницу им. Алексеева на 28 дней. Сейчас Котова находится там, ведет по нашей просьбе дневник.
Начинается он здесь, здесь и здесь. Сегодня – продолжение.

6 апреля, суббота
День сурка

Садятся батарейки компа, в палате розеток нет, в столовой подзаряжать? То ли запрещено, то ли нет – указания меняются ежедневно. Ставлю на подзарядку, а куда деваться? Крик: "Ко-това-а-а!" Иду. Двоюродную сестру (письменно поставила больницу в известность, что прямые родственники живут в США) пускают только, чтобы передать еду. Снова сажусь за комп, снова "Ко-това-а-аа!" Пришел адвокат. В зале свиданий уже не протолкнуться, я приношу стулья из столовой, мы садимся лицом к пианино (по закону положено свидание наедине – адвокатская тайна). Плевать. Адвокат, обращаясь к медсестре, говорит, что после (…censored…), ему плохо сердцем. Бедная медсестра (она только исполнитель!) трясущимися руками приносит валокордин. Адвокат просит нитроглицерин…

После него несчастная медсестра приносит мне еще огромный пакет с вкусностями со словами "ШКОЛЬНАЯ ПОДРУГА ПРОСИЛА ПЕРЕДАТЬ". А-У-УУ, ШКОЛЬНАЯ ПОДРУГА, ПОЧЕМУ НЕ СУНУЛА ЗАПИСКУ, ОТ КОГО? В пакете судок с куском отменной паровой рыбы, похоже на си-басс, кефир, творог, фрукты, сыры, помидоры, свежие бездрожжевые булочки и круассаны. Отдаю кисломолочку и помидоры соседям, а сыр и круассаны несу медсестре. "Разрешите по-братски поделиться". Дары принимаются с искренней благодарностью.

Время обеда, мне стыдно туда идти. Вокруг брошенные старухи, которые чистят зубы истертыми зубными щетками, несчастные реально больные девчонки, моющие голову в раковинах, которым приносят кошмарную копченую колбасу и жуткое количество дешевых конфет и вафель. У нас с соседками – Татьяной Владимировной и "Хармсом" – ресторанный обед. Убирая судки и кулечки в холодильник, наконец, нахожу на дне пакета крохотную записку: "ЛЕНОЧКА! Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. МЫ ТЕБЯ ЖДЕМ! НАИДА". Это – школьная подруга. Гармония мира восстановлена.

После обеда смотрю, как перловку и подливку, именуемую "азу"???.. или "рагу"??? выливают ведрами в унитаз (…censored…)… Еще утром раздавались стоны, что больные (…censored...) куда попало, что унитаз вот-вот засорится. Шарах ведро перловки в унитаз, чтоб не париться, на помойку во двор не нести.

…еще вчера у нас на семьдесят человек было два унитаза и три раковины. А сегодня осталось две раковины и один унитаз.
Изловчилась посмотреть (…censored…) пост Юрия Борисова на “СНОБе". Ребята, спасибо!!! Зачиталась, жаль коммент бросить не могу. Однако время чая.
– Ирку обратно привезли, – влетает в палату наш милый, все-про-всех-раньше-всех-знающий "Хармс".
– Какую Ирку? – вскидывается палата номер шесть.
– Да нашу Ирку, которая на той кровати в углу лежала, – "Хармс" показывает на окно.
– Да ты что? Ее же только на той неделе выписали!
– На той выписали, а вчера она опять загремела. Она конкретно в переклине сейчас. Говорит: "Мы в гости пошли, а туда менты нагрянули, повязали и сюда, в дурку".
– Что-то, когда я хожу в гости, к нам менты не приезжают, – бросает с соседней кровати Татьяна Владимировна.
– Б… и я про то. Ты мать, б... у тебя двое детей, б... Вы помните, как она по детям убивалась, рыдала, что они без нее погибают? Помните. А выпустили – через неделю наширялась и снова в дурке. Какая она нах… мать, б...? Она лежит, никого не узнает, лицо серое… Ей та-ак засадили… Лишь бы передоза, на хер, не было. Сейчас как давление падать начнет. От дура… Это же надо, неделю не продержалась.
– Это какая Ирка? – я включаюсь в разговор. – Слушайте, помню, хотя у меня в первые дни почти коматоз был! Она же была совершенно разумной, когда ее выписывали.
– Вот я и говорю, б... – не унимается "Хармс". – Тебя, б... вылечили, на ноги поставили. Имей башку хоть в периоды просветления. Задумайся, б... что ты мА-а-ать! Подумай о детях! Ни хера. Это как надо наширяться? Это не день, и не два. Как вышла, тут же и начала…

За ужином Ирка падает в обморок. Таня из нашей палаты бросается к ней, садится на пол, кладет ее голову себе на колени, гладит по волосам, что-то шепчет.
– Не трогайте ее, – орет "Хармс", – вызовите скорую! Она вся посинела. Помрет же, – добавляет, обращаясь уже к нам. – Посинела вся, а губы фиолетовые.

Проходит дежурный врач и, едва взглянув на Иру, бросает: "Кордиамин, кофеин…" Мы с Татьяной Владимировной переглядываемся, по глазам видим, что обеим есть уже не в охотку. Закрываем судок с паровым си-бассом со смутным чувством вины и неловкости, идем в палату. Сестра, санитарка и Таня втроем ведут Ирку в палату.

Вечером, уже часов в десять, не раньше, дежурный врач – в этот день дежурила именно мой наблюдающий врач – зовет меня "пообщаться" (…censored…). Выхожу в половине одиннадцатого. Перспективы покрыты мраком неопределенности, а та "определенность", что озвучена в разговоре намеками, мне совсем не нравится. В курилке, слава богу, только "Хармс" и Таня, уже почти родные люди, с которыми можно реально разговаривать. Они двигаются, я сажусь на краешек двух составленных стульев.
– Ну чё? – спрашивает "Хармс". Пересказываю (…censored…)…
– Ну, б… Нервы на кулак мотают. Мне тоже, и все побольнее хотят. Меня, когда, б… о детях… у меня крышу сразу сносит…
На часах полночь. Так поздно я тут еще никогда не ложилась. Надо спать. Надо…

7 апреля, воскресенье

Тяжкий, тоскливый день. Не хочется ничего. Ни кофе, ни сигарет, не хочется болтать, хохотать. Даже писать. Хочется спать, но не спится. Над головой в голос разговаривает ночное трио. Остальным, видимо, тоже неможется, все валяются в кроватях, прикрыв головы одеялами, чтобы не слышать ни голосов в палате, ни уже привычных окриков в коридоре. Свернувшись калачиком, думаю, как, оказывается, хрупка человеческая психика. Еще вчера казалось, что вокруг меня заборчик неуязвимости, а только поковырялись в нем профессиональными острыми, знающими, где найти точечки побольнее, пальцами, и нате, пожалуйста, сегодня у меня хандра. А следаки будут не тоненькими пальчиками ковыряться, а бить наотмашь. Я выдержу? И что со мной будет? Гнать, гнать эти мысли, радоваться, что у меня отдых. Курорт не курорт, но отдых, пустая башка, покой знания, что завтра не выдернут на допрос… Башку надо занять работой. Думать надо. Думать…

От тоски жру сухарики. Знаю, что нельзя, а жру. Слопала полпачки. Зачем? Не знаю. Йогу не сделала, умылась-то с трудом. При мысли "об покурить" подступает раздражение: теперь, когда у нас остался один унитаз на отделение, в курительно-туалетном "салоне" постоянно шеренга призраков в халате, которые бранятся на ту единственную, что захватила унитаз, призывая ее… побыстрее.

За окном хмарь. Из форточки долетает весенний воздух, но видно, что холодно и ветрено. Надо сжаться, подремать, чтобы этот день, бессобытийный, тусклый, наполненный пустотой отсутствия желаний, прошел быстрее. Не пишется.

После обеда внезапно оживаю. Точно, симптом шизы. "Ну что, ожила? – тут же спрашивает меня К., а мне хочется только, чтобы она заткнулась. Она бубнит и бубнит, бубнит и бубнит, голос хриплый, скрипучий…: "...позвоночник что-то заступорило… а где халат?.. Вот только что халат положила на стул, а кто увел?.. Хоть бы мне в два часа отсюда завтра уйти… Это же полный беспредел, сегодня пришла на кухню с бидонами, они сказали "с баками надо приходить, сердце на ужин..." Сердце с горошком зеленым, тут все после такой жрачки усрутся… а мне опять сортиры за ними мыть… Нет, завтра пол в палате мыть не буду, у меня расписание, мне в полвосьмого за хлебом… Девочки, а как на улице хорошо, весна… Лен, хочешь чаю, там кипяток сестры поставили, нет-не-вставай-я-тебе-принесу-мне-не-трудно-девочки-если-кому-кофе-расторимый-вы-не-стесняйтесь-у-меня-есть-что-же-блин-у-меня-так шею-то-крутит-сердце-в-бидоны-совсем-оху… ли-им-самим-лечиться…" Она говорит непрерывно, со всеми и обо всем. О детях и флоральных икебанах, о поездках в Марбелью и Калабрию, о том, что слез маникюр, как дома приготовить панна-коту и куда делась ее желтая пластиковая миска с квашеной капустой, которая еще вчера стояла в тумбочке. Все это повторяется и в туалетно-курительно-ванной "переклиненным" девкам и старухам, способным в ответ только мычать. К. эти собеседники, вероятно, равно как и их отсутствие, устраивает. В одиночестве она говорит сама с собой.
– К вечеру ожила, значит, – повторяет она свой диагноз мне. – Это типично.
– У меня утром шейно-воротниковую зажало, нервные корешки.
– Понятно, перенервничала с вечера, – гнет свою линию К.
– Это от духоты и отсутствия движения. – Я понимаю, что оправдываюсь перед ней. Она же все докладывает.

Поздно вечером – типично для воскресенья, после загулов выходного дня, – привозят "новое поступление". Молодая женщина около сорока. Стелят ей в коридоре. "Совсем новенькая" зовет медсестру.
– Что надо? – спрашивает та.
– Не "что надо", а "я вас слушаю", – следует ответ.
Еще какая-то словесная пикировка, и вот уже по коридору летит крик "совсем новенькой":
– Я в префектуре работаю! Развели тут малину. Всех сдам! Я все… (… censored…) расскажу, все ему расскажу, что у (…censored…) в отделении творится! Все (…censored…) изнутри расскажу, сколько вы тут бабла делаете! И Собянину напишу… Вы у меня завтра по струнке ходить будете.
– У меня ногти отрезали, а они были нарощенные, – тут же подкатывает к "совсем новенькой" "зеленая Шанель".
– Ногти отрезали! Не бэ… Завтра велю взад приклеить. Всем отделением клеит, б... будут. Погоди только…"

Мы в "шестой" ржем в покатку. Теологически-подкованная дама оборачивается к нам с хрестоматийной фразой: "Грешно смеяться над больными людьми".
– А что делать, если смешно? – отвечаю я, а теолог натягивает одеяло на голову, отворачиваясь, но выставляя голые ноги, которые страшно воняют.
Иду по коридору в курилку. Две сестры и К. мусолят происшедшее.
– У нас, говорят, новое начальство? – спрашиваю, фамильярно приобняв обеих медсестер. Те ржут, на меня никто не орет. Я становлюсь своей.
Гасят свет, включают так называемый ночник. "Одна лампочка перегорела", – кивает на ночник Татьяна Владимировна. "Вот и славно, – отвечаю, – еще бы вторая перегорела, спали бы, как люди".

8 апреля, понедельник
Мальчики по вызову.
Всю ночь К. храпела. Где-то около трех, я не выдерживаю, подхожу, трясу за плечо.
– А? Что? – вздергивается К., а на лице неподдельный ужас. Из ушей торчат провода наушников, она засыпает под музыку i-Pod. "Ты сама велела… Если очень храпеть… Толкать тебя. Толкаю, извини". Не слушая бормотания в ответ, ложусь в кровать, натягиваю одеяло на голову. Срочно заснуть, пока храп временно прекратился.
Утром, после экзерсисов и душа по-хозяйски захожу в сестринскую.
– Кто там? – спрашивает, не поворачиваясь медсестра, роясь в шкафу.
– Свои, – отвечаю с подобающей смесью наглости и самоуничижения, конкретно на полусогнутых (не шучу) подхожу к столу (неслыханная дерзость!!!) и САМА наливаю из сестринского чайника себе кипяток.
– А… – отвечает сестра, а я рассыпаюсь в благодарностях: "Вот спасибо вам, огромное спасибо…"
Иду с кружкой кофе и сигаретами, зажатыми в кулаке, в наш "салон". "Хармс" и Ко моют полы. Дверь "салона" подперта стулом, со стороны коридора страждущие "переклиненные", просовывающие головы в дверь буквально каждые тридцать секунд с вопросом: "Можно уже?", на что "Хармс" рявкает: "Нельзя". Не мне, конечно. Я отодвигаю стул, прохожу, придвигаю стул на место. В сральной курилке – лепота, открыли огромное двустворчатое окно.
Стою перед решеткой, от мира меня не отделяют замызганные стекла, дышу свежим воздухом… Решетка не мешает, даже странным образом приближает ко мне пейзаж за окном. Разглядываю дырочки талого серо-черного снега, лежащие на нем слепящие полосы солнца, голые, уже подсыхающие ветки деревьев, серо-голубое небо, жилые дома вдалеке. Дышу… Я дышу! Свежий весенний, еще чуть морозный воздух забирается под фуфайку, холодит плечи, мое тело тоже дышит. Такое острое и прекрасное ощущение. Второй этаж, а земля близко. Разглядываю мелкие сучки, нападавшие за зиму с деревьев, шелуху опавшей коры, лужи. Едет машина, грязь, раскатанная на проезжей части, взлетает из-под колес брызгами, я слежу, как они тут же падают на снег, делая в нем новые грязные дырочки.
– Хорошо, хоть вы подышите, девчонки, – входит санитарка, душевная (…сensored…) тетенька необъятных размеров. – А то ведь, в палате только откроешь фортку, тут же крик: "Закройте, холодно". Какое холодно! Весна уже!
– Можно уже? – снова просовывают голову страждущие. Я сажусь на стул, подпирающий дверь, обращаясь к "Хармсу" и Ко, включая санитарку, объявляю:
– Я тут не просто так, а выполняю важную общественную работу. Защищаю дверь!
– Ох, Лена, – впервые за много дней улыбается Нина.

Хочется есть, а до завтрака еще почти час. Записав впечатления ночи и утра, снова иду покурить. В сральном салоне уже все как всегда. Все то же, все те же. "Зеленая Шанель" – ночью, идя в туалет, я увидела, что она спит, не раздеваясь, все в том же зеленом спортивном синтетическом костюме – и еще пара девах заняты макияжем. Снова лазурно-бирюзовые веки, "зеленая Шанель" жалуется, что сп…дили ее малиновый блеск, а "розовый к зеленому нейдет". Голова у "Шанели" в папильотках, мастерски накрученных из газетной бумаги.
– Кр-расота, девчонки, я вами горжусь. Вы служите всем нам примером. – Мое заявление еще больше поднимает температуру настроения в "салоне". Входит "совсем новенькая" – в больничном байковом халате, но в подробном макияже.
– Слышь, тебя как, М... звать? Дай блеска малинового, – просит "Шанель".
– Нет, солнце мое. Подарить могу, а свое – извиняй. Ты, может, заразная, – следует в ответ, но тут же М. придает лицу выражения царственного величия: "Тебе какого? Малинового?" Лезет в карман больничного халата. Как там пометилась косметичка гигантского размера? Открывает, достает палочку, протягивает "зеленой": "держи, можешь не возвращать, мне еще принесут".
Через минут пять крик. Вставать лень, придет "Хармс", расскажет.
– Ваа-а-ще, усёр! – влетает "Хармс". – Стоит, б... марафет наводит, входит старшая медсестра. "Иди, – говорит, – тебя завотделением зовет". А эта, вааще. Грит, "она сама ко мне ходила и подарки носила". Наша (…censored…) ваа-ще, челюсть отвесила, а эта подходит так к стулу, садится. Сигарету с понтом вытягивает, закуривает: "Если ей надо, пусть сюда идет".

Через пять минут входят три квадратных санитара. Выводят М., та безропотно ложится на свою раскладушку, ей вкалывают укол. М. встает и походкой "девушки, познавшей любовь", идет по коридору со словами "таким ребятам жопу свою показать – одно удовольствие. Хорошие мужики, вежливые, не вяжут…"
– А меня вязали, – тут же вставляет слово "зеленая Шанель", видимо и впрямь поверившая в новый авторитет и непременно в "ногти, приклеенные взад".
– Раз-з-з-беремся! – рявкает М.

Иду в палату, навстречу больные и санитарки тащат пресловутые бидоны и бачки с завтраком. А у меня нет свободного выхода! Мне за двойные железные двери отделения ход заказан. Справедливо устроена жизнь! Дышать воздухом мне нельзя, зато можно не таскать бачки! Интересно, что у нас на завтрак?..
Раздача сигарет после завтрака, отдельный перфоманс.
– Раечка, что стоишь, моя девочка, – обращаясь к пожилой женщине в очках с одной дужкой, произносит добрейшая медсестра, заступившая на дежурство в девять.
– Сигареты жду…
– Раечка, тебе же не носят, деточка. Чего стоишь? Тебе же сигареты не носят, сама что ли не знаешь? А ты, мой Котик, что такой напряженный? Где твои? Ах, вот, конечно же, мой Котик, конечно это твои. Особенные, заграничные. Чего напряглась-то, деточка, думаешь не дам?
– Не напряглась, – отвечаю, – а дайте мне всю пачку, я вчера, честное слово не брала, лень было.
– А бери! Бери, мой Котик, кури на здоровье.
Ангела Алю колотит. Еще накануне за ужином я спросила: "Аля, почему у тебя пальцы дрожат?" "У меня тремор", – ответил наш ангел.
– Почему?
– Врача нет, а я чувствую, мне схему не ту назначили. Мне схему надо поменять. У меня сегодня тревога весь день, а ночью я так плакала.
– Аль, давай поговорим, от чего тревога?
– Лена, ни от чего, я говорю вам, мне новая схема как-то не пошла. Мне так плохо. Опять голоса начались.
Я смотрю на этого ребенка, двадцатипятилетнюю дурочку, которая еще пару дней назад, казалось, уверенно шла на поправку, и мы говорили только о том, как ей нарастить вокруг себя заборчик потолще. Приемлемый для нашей суровой жизни. За стенами больницы. Алечке папа присылает с водителем фрукты, особенно любит девочка маракуйю и личи. На улицу выносить помойку, когда заставляют, и катить тележки с йогуртами и фруктами, она выходит в сапогах от "Гермеса".
Сейчас у нее тремор, голова снова вжата в плечи, сутулые плечи. Аля не хочет расставаться со своей болезнью. Лучше бы папа сам к ней приезжал, без фруктов… Лучше бы он не покупал ей сапоги, а занялся бы лет десять назад ее головой.
– Мой папа все может. Он… Лена… вы не представляете, какие у него связи. Я закину удочку, может он вам поможет. Мне так хочется, чтобы у вас все было хорошо. Вы такая сильная, но вам надо помочь. Я обязательно через водителя передам папе. – Аля многозначительно смотрит мне в лицо, не мигая. В ее глазах стоит страх и тревога. Отходит от меня, закуривает. Стоит столбиком, не шевелясь, подняв плечи, как бы закрывая себя от мира. Мне хочется наорать на нее: "Какие к черту связи! Почему он запихнул тебя в бюджетную психушку? Почему не отправил на швейцарский курорт, к психотерапевтам, если у него есть деньги на водителя и маракуйю?"
– Аль, а почему ты вообще здесь оказалась? Я так думаю, твои родители могли бы положить тебя в нормальную коммерческую клинику…? Мне многое что хочется сказать Але…
– Это все мама. Мы с ней пошли в ПНД, а оттуда меня сюда прямо на скорой. Папа очень на нее ругался по этому поводу.
– А зачем ты пошла вообще в районный ПНД?
– Не знаю… – слабенький, тоненький голосок. – Мама повела.
Такое впечатление, что ей не двадцать пять, а тринадцать. Примерно представляю себе ее жизнь, но очень примерно, наверняка схематично… Родители развелись. С отчимом отношения не понятно какие. Матери она не особо нужна, разве что насолить бывшему мужу. Тот пытается заглушить чувство вины. Так это? Или нет? Но по-любому, родители девчонку загубили. В голове пустота: ей не надо думать, где взять деньги на маракуйю и сапоги, она внушила себе, что ей трудно учиться. Пустоту надо чем-то заполнять, невозможно же сутками креститься и бить поклоны. Заполнила своей болезнью, через которую утверждается в своей самости. Холит ее, поливает бережно, как любимый цветок.
Сестра-хозяйка проверяет ногти. "Так, тупые? – спрашивает меня. "Тупые, тупые, а вообще это гель!" – поднимаю я глаза на нее. "Ну, ладно… Пока… А ты: пилить будешь или будем резать?"
– Я подпилю.
– Ну ладно… А тебе, дорогуша, точно резать. И тебе резать, и тебе… Сейчас с ножницами приду.
Пипец… (…censored…). Представляю, как еще через несколько дней мне откромсают ногти канцелярскими ножницами… Дай бог, чтобы это была моя самая большая проблема…

Вечером в "телефонное время" меня набирает мой британский адвокат. Долго расспрашивает (…censored…), я рассказываю все, что ему положено знать. "Это средневековье", – не раз и не два повторяет мой лощеный Мэтью. Повторяет он и много чего иного, может, когда-нибудь расскажу.
– У тебя какое произношение, оксфордское? – на лавочку, где я подзаряжаю на завтра телефон, садится "совсем новенькая" М.
– Какая разница… – мне крайне неохота ввязываться в разговор с этой дамой, а та диктует в телефон:
– …тени "Верчасе", скажите ему, в левом ящике моего комода лежат. Там же блеск для губ, основа, пудра. Ящиком ниже – несессер. Я вас не прошу комментировать, я прошу записывать за мной. Тут очень жарко, пусть привезут голубые шорты непременно, белые носки и теннисные тапочки. И обе ажурных блузки, они в шкафу висят… Непременно пеньюар, тут такие мальчики-санитары, ясно? Пеньюар! По буквам диктовать? Все вы слышите, не прикидывайтесь… – Монолог продолжается долго, список, похоже, бесконечен. Но ничего бесконечного не существует и, нажав отбой, М. снова возвращается к моему английскому. Я делаю вид, что не слышу.
– Все, в ком проглядывает хоть какая-то незаурядность, прошли трудный путь, – делает заявление М. – Я вот…
Дальше – невнятное бормотание, доносятся только обрывки: "…под лавкой в плацкарте спала, в тамбуре… Отчество меняла… Четыре паспорта…
– Вы наверное в разведке работаете? – я все-таки не удерживаюсь.
Эта мысль явно понравилась М., она заявляет уверенным тоном:
– Да! И не в одной! И не только в разведке… – и снова следует неотчетливое бормотание. Я ржу-немогу. Про себя.
Вечером в курительно-какательном салоне ничего нового. Ничего, что бы добавило новые сущности. Ну, новые оттенки, новые сюжеты… Ну, выяснились фантастические подробности из сексуальной жизни восемнадцатилетней беззубой девочки – бабушкиной внучки, изложенные таким матом, который даже меня заставил содрогнуться от омерзения. Бесконечные препирательства по поводу очереди на толчке, pardon my French, как говорится. М. снова требует санитаров для укола, не доверяясь сестрам. Сквозь стеклянную дверь мы видим из палаты, как идут три бугая, ржем: "Мальчики по вызову".
М. показывает им отнюдь не только попу… Из ее рта скороговоркой вываливается отборный мат… Из телевизора льются все те же умственные помои… "Предъявите билет! Что я мог сказать в ответ? Вот билет на балет…" Не интересно об этом писать, жаль, что моя жизнь тут, похоже, обретает характер рутины, превращается в день сурка? Если не о чем писать, не пиши. Спокойной ночи всем на сегодня.

9 апреля, вторник

Сегодня в Москву приезжает сын Юра. С середины прошлой недели искушения словами о том, что ненужная жестокость – это… Искренние беседы с врачом… Заявление с просьбой выпустить к приезду сына или хотя бы до его отъезда назад, в Нью-Йорк. Слова: "Чтобы было на чем резолюцию наложить… Мы поговорим, постараемся… Во вторник – вряд ли, а вот в четверг…"

"Хармс" повторяла: "Ленка, в четверг твой день, вот увидишь". Татьяна Владимировна и четвертая подружка, Оля, мотали головами, не верили, но тоже надеялись. Увы… Юрка будет в Москве восемь дней. Я буду говорить с ним по телефону бодрым голосом, он будет приходить и стоять под окнами. Сколько раз мы увидимся за эти восемь дней. Уговаривала его не приезжать, не рвать мне сердце. "Мам, о чем ты говоришь? Как это я не приеду?" Нельзя… Нельзя думать о том, как бы мы провели эти восемь дней. Зарываюсь в подушку, впервые плачу. Это тоже нельзя. Писать про это не могу.
Сегодня выписали и "Хармса", и Татьяну Владимировну. На их койки заселили девочек из "промежуточной", полунадзорной палаты. Одна из них – та, которая плакала в мой первый день тут, разговаривая с мамой… "Мама, ты мне так нужна, зачем ты меня сюда отдала…" – сидит за столом с остановившимся взглядом, жует банан. "Я рада, что тебя к нам поселили", – говорю ей. "Я на волю хочу, а меня всего лишь в шестую перевели". Типичная депрессия налицо. Куда ей на волю? Этот остановившийся взгляд и перманентное уныние на лице. Шаркающая походка, обвисший живот. А ей на вид лет двадцать шесть-двадцать восемь. Эх, Хармс, Хармс… Какая же ты сильная девчонка. Какая красавица! Сегодня, когда переоделась в "муфти" – загляденье: узкий таз, длинные ноги, тоненькая талия. Вчерашие папильотки превратили волосы в кудри, стянутые в стильный пони-тэйл. У "Хармса" однажды украли дочь – в прошлом году. Нашли. Угрожают, что убьют всех детей, а их трое – четырех, двух лет и четырехмесячный младший. С ними сидит муж. Он приходил: умное интеллигентное лицо, очки, как и в жене, чувствуется скрытая сила. Ей двадцать семь, ему тридцать один. Ничего толком не знаю: "Хармс" то рассказывала о себе, то уходила от разговора. Ясно только, что без "заказа" дело не обошлось. "Я бы всех сдала, но я за детей боюсь", – однажды рыдала она в курилке. "Хармс", милый "Хармс"! Мне так плохо без тебя, без твоих "падающих старух", без матерка, без твоей нежности ко мне, да, в общем-то, и ко всем. Мне так страшно за тебя. Тебе двадцать семь, у тебя трое детей, а ты попала в такую кашу.
"Заехавшее" в палату номер шесть грустное создание по-прежнему задумчиво жует банан…
– Ангела нашего во вторую, в надзорку отправили!
– Вы че? – вскидывается кто-то. Я по-прежнему лежу, теперь не уткнувшись в подушку, а глядя в потолок. Аля допрыгалась, донылась, лелея свою болезнь и изводя свой "неправильной" схемой врачей. Теперь в надзорной, чтобы жизнь медом не казалось. Вчера, помню, взяла ее за руку, все еще надеясь воззвать к остаткам разума. "Ой, осторожно, тут болит..."
– Где болит?
– Вот тут, где капельницу ставили… – Аля показала на крошечную красную точку от иглы. Сегодня она во второй, где воняет мочой, где больные ходят под себя, где ночью сидят на полу, а днем крадут друг у друга трусы, полотенца и все, что плохо лежит. Где бородатая В. постоянно ходит в туалет, сует два пальца в рот, чтобы вырвать только что принятые таблетки, а остальное время, не переставая, плачет и мычит… Вернут Алю в шестую через несколько дней, может, поймет хотя бы отчасти, насколько все относительно. Ее беда, величиной с укол иголкой, и трагедия "Хармса". Если поймет, значит выздоровела. Но не уверена, что поймет: ее уже, на мой взгляд, залечили, при ее полном непротивлении и всеохватной любви к себе, к врачам и к своей болезни.
Напротив меня угрюмая девушка по-прежнему жует банан. Доела, спрашивает "Чье печенье? Можно?" Ира, единственная оставшаяся в палате "из стареньких", говорит: "Раз лежит на столе, значит, можно". Я выхожу в коридор.
– Котова, тебя вообще сегодня не слышно, не видно. Я же должна тебя описывать, а что я напишу? Что притихла?
Это говорит старшая дежурная медсестра, бабушка со стальными зубами. Ввязываюсь в разговор, резюме которого сводится к тому, что "все кругом бандиты, закона никакого и справедливости никакой. Волчьи нравы. Что ты рвешься отсюда, тут не сахар, но все лучше, чем на нарах. И стучишь все время на своем… этом… буке. Телевизор бы посмотрела, тебе тут отдыхать положено". Эта дама описывает мою психику, моя жизнь на капелюшечку зависит от ее оценок моего внутреннего мира.
Без явной причины снова заиграли краски, обострилось восприятие. Даже чересчур. Иду в курилку, сама не знаю, зачем. Все те же лица. Мы приноровились открывать тайком окно, чтобы дышать воздухом. Стою, глотаю воздух, кажущийся мне свежим и густым, как только что сваренный, пахучий бабушкин кисель. Нытье и перепевы за спиной, уже наизусть знакомые, портят удовольствие. Отлепляюсь от окна, бычарю окурок, поворачиваюсь к двери… Я еще не сделала шагу! Я только повернулась от окна… В лицо ударяет смрад, смесь запахов немытого тела, грязных тапок, мочи, остатков обеда… Она как удар океанической волны, безопасный, но на мгновение оглушающий, лишающий на секунду всех чувств.
Возвращаюсь в палату. Банан дожеван. Печенье тоже. Теперь уныло жуется шоколад, оставленный в палате "Хармсом"…

10 апреля, среда
Цена воздуха

Ура-а-а! Всегда можно найти способы устроиться! Вечером вызвалась мыть туалеты и курилку. Фигня вопрос. Если не на швабре, а руками, подоткнув больничный халат – не в свой же одежде! – то выходит чище и быстрее. Взамен – можно еще с полчаса, открыв все окна, делать вид, что мытье продолжается и дышать нормальным воздухом, выгнав к свиньям всех больных. Побыть в одиночестве. С утра, после йоги, повторила этот экзерсис, к шоку медперсонала, окрашенному смесью восторга и недоверия: "Ох! Кто сегодня полы моет! Надо же! Слушай... а может тебе не стоит?"
– Стоит…
– Тебе чего, сигарет дать или кипяточку? Ты не стесняйся.
– Да нет, я не за сигареты, я за свежий воздух. А можно, сын сегодня масла пронесет, а то у нас дверь скрипит, пятую ночь не спим?
– На свои купит? У нас денег на масло нет.

Пройдет этот день, и стукнет ровно половина срока до "дембеля". В 73-ФЗ изначально было "до двадцати восьми дней", потом "в новой редакции" стало "до тридцати". Зачем добавили два дня, что это меняет? Кроме гипотезы, что депутаты способны оперировать только круглыми цифрами, ничего в голову не приходит. Она, вообще, пустая… Совсем. В этом есть своя прелесть.
Выхожу из сортира, снова окатывает – после воздуха – плотная, упругая волна смрада и духоты. Эпизод из "другое кино", братья Коэны, где вы? Ау-у! Это дорогого стоит! В столовой всегда сумрак: окна на северную сторону. На стене кривляется телевизор. Человек пятнадцать вперилось невидящим взглядом в экран, еще столько же сидят, положив головы на столы. Затылки, макушки… Крашеные хной волосы, отросшие корни, седые патлы, раскиданные по столам, кое у кого платочки… По коридору вальяжно идет девушка в… коктейльном платье… Серо-серебристое с воротом "водолазкой", в обтреск и конкретное мини, оно собралось складками под плотным круглым животом и вокруг рульки на талии… На босых ногах короткие белые носочки и грязные пушистые розовые тапки… "Кенгуру"… Идет через толпу призраков, лежащих на столах и приклеившихся к экрану, неся себя, как каравелла. Походка не от бедра, плечи опущены и ссутулены вперед. Серебристое платье отбрасывает блики на полумрак столовой. Ассоциации со скульптурами пороков Шемякина на Болотной однозначны и бесспорны. Источник вдохновения скульптора – тоже. Вот, живешь, ходишь по Москве, а гносеологические и сенсуальные корни произведений искусства осмыслить в голову не приходит. Оказывается, все заимствовано! Надо только места знать.

Днем пришел сын, накануне прилетевший из Америки. Аттракцион неслыханной щедрости: его пустили в неприемный день, и мы два часа сидели в тамбуре. Между внешней стальной дверью и внутренней. Мимо шмыгали санитарки, сестры, больные со свободным выходов, таскающие за санитарок бидоны и кастрюли, а мы ничего не замечали… После обеда вся палата обсуждает моего мальчика. Все-таки новая тема, а то рецепты панна-коты уже не развлекают.

К вечеру ангел прибегает сказать, что у "гаишницы" сегодня день рождения. Скинулись, кто захотел, одна из соседок, у которой свободный выход, сбегала на угол, купила цветы. Зазвали именинницу в палату номер шесть, решив не устраивать перфоманс в столовке, поздравили, спели ей пять песен. "Вот кто-то с горочки спустился…", "Клен ты мой опавший...", "Ах, эта красная рябина…" На этой чудной волне идем с тихой девушкой, в глазах которой застыла тоска и тревога – у нее клиническая депрессия, а она рвется домой, где двое детей, при этом ни она, ни ее муж не способны разговаривать с врачами, полное отсутствие communication skills – мыть место общего пользования. Открываем окна, поем теперь вдвоем.


11 апреля, четверг

"Мамсик, не пользуйся свечками, это прослушка!"

К чертям, к чертям, к свинским собакам! Не хочу и не буду больше ходить в сортир с одной сигаретой. Она мнется, а то и ломается, да и что за удовольствие вытягивать помятую сигарету из кармана штанов. Хожу снова с пачкой, засунув ее за резинку штанов. После мытья ванно-какательного салона рявкаю на просовывающих в дверь головы больных, прошу Веру П. посидеть на стуле у двери, охраняя вход. Сама иду в душ и цивилизованно моюсь. Тру щеткой ноги и особенно пластиковые тапки – после мытья полов-то!
Хватит быть матерью Терезой для наркош и депрессняков – вампирят и вампирят своими булькающими, невнятными, лишенными смысла жалобами на то, что их, совершенно здоровых людей, держат в темнице. Какое, к черту здоровье, если она подняться с пола сама не может, а на руках и ногах трофические язвы от инъекций!
– Ты что, в ноги колешься? Зачем? – спрашивает ее наш любознательный ангел.
– Начнешь сама, поймешь зачем…
– Лен, ты этот халат купила где? – этот вопрос "зеленая Шанель" задает мне в пятый или восьмой раз.
– В Караганде, – отвечаю, противореча ранее данным показанием о покупке кашемирового халата в Saks Fifth Avenue. Новая версия устраивает "Шанель" не меньше старой, судя по ее удовлетворенному "а-а-а….".

Даю отлуп попрошайкам сигарет, даже Елизавете Борисовне, представлявшейся несчастной старушкой, которую обобрали и запихнули в дурку родственники. За пару недель развиднелось: старушка, оказывается, года три назад по пьяни переписала свою квартиру на любовника, родственники или дети с ним судятся и доказывают старухину невменяемость.
– Елизавета Борисовна, что вы клянчите? Сортир помойте, вам санитарки сигарет дадут.
– Я мыла.
– Ну еще раз помойте, если сигареты нужны.
– Ты же мне раньше давала.
– Раньше давала, а теперь кончились.
– И что, не дашь больше? Тогда оставь покурить.

Это Ноздрев… "Не хочешь коня, купи шарманку… Ну, дай мне по крайне мере влепить тебе одну маленькую безешку".
"Разведчице", судя по всему, принесли голубые шорты и не только их. По отделению она летает в шелковом коротком кимоно с замысловатым принтом бирюзового, желтого и ярко-розового цвета и розовых легинсах. Еще один несчастный персонаж: полное одиночество, отверженность из-за запредельной социальности, которая трансформировалась в гордыню, в манию величия, требующуюся для сохранения веры в собственное бытие. Неусидчивость, нервное кружение по коридору, потребность приставать ко всем, грубить, одергивать. Тут же отлетать и нестись по коридору, хлопая крыльями пестрого кимоно.
По коридору бродит – туда-сюда, туда-сюда – девушка с рулькой на талии и круглым плотным животом. Серо-серебристое платье сменилось белым с черными цветами и красными кантиками по вырезу и проймам. Платье, понятное дело, снова мини, снова без рукавов, место, где должна быть талия, перетянуто широким резиновым поясом, встроченном в платье.
Зачем мне такое изобилие персонажей? Это сколько романов придется написать, чтобы всех их расселить? Сопереживать им бессмысленно, винить их в чем-то, как это делала "Хармс", тоже. Они вне смысла, вне вины. Это даже не Гоголь, и не Салтыков-Щедрин, а последний кадр из фильма "Елена" Звягинцева, который мне особо и не нравится. Но последний кадр хорош! Годовалый малыш, блестя озорными глазками, ползает по одеялу, не ведая и вряд ли имея хоть какие-то шансы узнать или понять, что рожден он от родителей, неспособных ни воспитывать детей, ни работать, ни думать. Только пить пиво и плевать семечками с балкона, пока пиво и семечки им покупают другие. Малыш, чья судьба – быть вне – предопределена.
Хватит замусоривать язык, хватит писать "ща", "че", "ваще" и "блин", – а ведь еще вчера это казалось и короче и выразительней. Нельзя так.

Наша стукачка К. отправилась в домашний отпуск до субботы. Храп на время перестает быть проблемой, зато ее лепшая подружка А. приняла эстафету стука и теперь приваживает к нашей палате всех святых и нищих, одаривая их дешевыми кексами, карамелью и картофельными чипсами. В палате полный срач. Ласково говорю с А. строгим голосом…

С утра делаю генеральную уборку. В тумбочке крошки, под подушкой скомканные больничные полотенца, которые беру, чтобы ноги и тапки вытирать. На выброс. Дадут одно свежее, никуда не денутся. Раскладываю кремы, прячу – не скажу куда – ... а также… и еще две контрабандных пачки сигарет, пронесенных сыном (при шмоне это наименьшее зло, по-человечески понятное медперсоналу. А вот кусачки для ногтей, маникюрные ножницы, не говоря уже о…).

Приходит сын.
– Мамсик, приготовил тебе креветки с рисом на воке…
– А где имбирь взял? Или без?
– Как это "без"? И лук шалот, и чили перец, и имбирь – все, как положено.

Мы с сыном смотрим друг другу в глаза и смеемся. Склоняемся над чертежами – у нас идет своим ходом перепланировка и дизайн очередной квартиры, и никто откладывать его не собирается – обсуждаем пропорции стола, "гештальт" для которого сын взялся сделать сам за оставшиеся четыре дня его визита в Москву из щербатого бруса, отодранного от стен при разрушении. На этот винтажный деревянный "гештальт" положим столешницу из толстого стекла. Будет стильно и hand-made – на этот раз мы делаем квартиру в стиле "лофт".
– А как ты себя чувствуешь? Выглядишь вполне, должен сказать.
– У меня опять начались нарушения равновесия, понятно, что от духоты и отсутствия движения. Нервные корешки в плечах снова зажались.
– Врачам, конечно, об этом бесполезно говорить, да? Или ты не хочешь в принципе?
– Да нет… Какой принцип. Сегодня был обход, меня спрашивают: "Жалобы есть?" Говорю: "есть". Они: "На что?", я в ответ: "На все".
– Нет, серьезно.
– Я серьезно.
– Мамсик, нарываешься?
– Чунь, я не могу стать не самой собой. Поступки девочки-отличницы из пионерлагеря, но естество лезет наружу.
– Так что у тебя болит?
– Шея и плечи. Они покивали, сказали, что отправят на физиотерапию. Но сам прикинь, кто это для меня одной будет делать там appointments, водить меня в другой корпус, ждать там и конвоировать обратно? Зато принесли вечером свечку.
– Вас что, даже проктолог смотрит? Без этого не установить психическую вменяемость?
– Нет, гинеколог…
– МАМСИК, НЕ ПОЛЬЗУЙСЯ СВЕЧКОЙ! ЭТО ПРОСЛУШКА! – Обожаю своего сына.

Вечером разговариваю по телефону сначала с лондонским адвокатом, потом с Леной Пахомовой, моим редактором и "продюсером", после нее – с московским адвокатом. Остается еще полчаса до окончания телефонного времени. Вдруг звонок сына.
– У вас что, антракт? Что звонишь?
– Нет, мам, спектакль кончился. Это полный улет… Жалко, короткий… – Юрка только что вышел из театра Фоменко, где смотрел спектакль "Он был титулярный советник". Мой билет продал. Ржет в трубку, рассказывая, что спектакль невероятный, а главный герой – сумасшедший, понятное дело – загримирован под Путина. День откровений перерастает в вечер…
– Ха! – кричу я на всю курилку. – Все ясно! Мы с папсиком за неделю до больницы смотрели у Фоменко "Безумная из Шайо". Там три сумасшедших старухи переустраивают мир гораздо разумнее, чем институциональные бюрократы и банкиры. Правда жизни, разве нет? Но мне мало было, видимо, я купила для нас с тобой билеты именно на "Записки сумасшедшего"! Чего ж удивляться, что наступили такие кошмарные последствия? Зато вся шестая кланяется тебе за шримпы на воке.
– Пжалста, пжалста. Завтра курочку на гриле принести или вырезку пожарить?
– Чуня, – это детское прозвище сына, – будь проще, и люди к тебе потянутся. Давай денек ты не приедешь, я перебьюсь с едой, ничего. У меня еще гречневая каша есть, квашеная капуста опять же. Приходи в субботу с курочкой, а главное, воды принеси, кончается. И чистую футболку. Да, у меня двое трусов увели.
– Зачем им твои трусы, они же X-small?
– Чунь, оставляю за тобой право прийти и задать этот вопрос релевантным представителям отделения.
– Мамсик, будь проще… А папсик звонил?
– Он третий день не выходит на связь в условленное время…
– Он, по-моему, страшно подавлен. Больше тебя переживает, точнее, вместо тебя.

Набираю мужа в Вашингтоне. Без ответа. Второй раз, третий. Оставляю мессадж: "Коль, тут медперсонал беспокоится, не пошел ли ты топиться. Имей в виду, в Америке таких дурок нет и лечить тебя будет некому, капИшь?" Минут через пять набираю снова.
– Алле?
– Коль, ты что третий день на связь не выходишь? Тем более, что Чуня опасается за твое душевное равновесие, по его мнению, давно утраченное?
– Не, я газон кошу, телефона не слышал, – отвечает муж, а я понимаю, что и он возвел барьеры и обложился фильтрами, не пускающими в сознание все "пятьдесят оттенков" серого, мохнато-липкого сюра моей творческой командировки.

Вечером вижу, что своими руками подбила население на бунт против законной власти. За мытье сортира образовалась практически драка. Медперсонал, думаю, ее приветствует, социальная неприязнь к шестой палате, монополизировавшей мытье сортира, свежий воздух и кипяток, дороже и важнее качественно вымытых сортиров. Не беда, если их помоет популяция из надзорок, после чего на полу останутся волосы, останутся ошметки сигаретных пачек. Зато они и права качать не будут.
Тут даже комментировать нечего… Лучше идти за кипятком и получить его. Получаю, пью чай.

День откровений переходит в ночь сурка. В "салоне" – наркоши, которые засыпают лишь под утро, во второй надзорке всхлипы и мычания, в сестринской громкоголосое чаепитие с тортами. С потолка "салона" осыпаются кусочки штукатурки, крошечные тусклые плафоны покрыты коричневым налетом никотина, на недавно вымытом полу уже связочки волос, ошметки сигаретных пачек, в палате храпа нет, но четверо надсадно кашляют… Соседка-депресняк, накануне жевавшая банан, шоколад и еще что-то, а неделю назад игравшая без выражения "Лунную сонату", сидит за столом при свете полуперегоревшего ночника. Мечет в рот с двух рук – одна достает из пакета картофельные чипсы, вторая вытягивает из коробки профитроли, одну за другой…
Сегодня четверг, а это значит, что утром на завтрак будет картофельное пюре с селедкой.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG