Александр Генис: Этой весной голландцы порадовали и умилили Европу патриархальной сценой. Королева Бетарикс отреклась от престола в пользу своего сына Виллема-Александра. Как знают все, а наши слушатели в особенности, взять власть проще, чем с ней расстаться. Поэтому, хотя речь идет всего лишь о декоративной монархии, эта идиллическая процедура вызвала такой энтузиазм не только у жителей Нидерландов, но и у и туристов, хлынувших в Голландию. Среди них немало нью-йоркцев, которых связывают с Амстердамом прямое родство и общность вкусов. Особенно повезло голландским художникам золотого 17 века, которые нашли себе в Нью-Йорке второй дом.
Конечно, не случайно. Первые американские коллекционеры видели в их картинах идеал своей новой республики. На голландских полотнах они разглядели мечту Нового Света – демократию богатых. Отсюда все остальное: протестантская этика, нажитое трудом состояние, благочестие без фанатизма, любовь к вкусной жизни и непышной красоте.
Отцы-основатели, конечно, видели Америку вторым Римом. Отсюда - Сенат и Капитолий. Но история распорядилась по-своему, предложив в образцы одной республике – другую, голландскую. Оно и понятно. Если римлян никто не видел, - о них только читали у классиков, то голландцы были под боком, в Нью-Йорке, который родился Новым Амстердамом и был окружен деревнями с нидерландским профилем и названиями. В Манхэттане до сих пор чтят и помнят одноногого губернатора Питера Стайвесанта. Его имя носит лучшая школа города, а может и всей станы. Голландский был родным языком восьмого президента Ван Бюрена. И каждый пончик, без которого не обходится нью-йоркский завтрак, ведет свое происхождение из тучной голландской кухни.
Не удивительно, что нью-йоркцы часто наведываются к голландцам. Тем более, сейчас, когда к торжественной передаче королевской власти произошло долгожданное для всех любителей искусства событие. После 10-летнего ремонта вновь открылся главный музей страны и один из самых важных сокровищниц мировой живописи - Рейксмюзиум.
Сегодня наша рубрика тоже совершит экскурсию из Нового Амстердама в старый - и поделится впечатлениями.
Чтобы полюбить великую живопись Нидерландов 17 века, я советую начать не с больших, а с малых голландцев.
Всякий настоящий художник, создает вещь по ее образу и подобию, освобождая натуру от плоти. Фокус в том, что оставшаяся на холсте душа не отличается от тела. Во всяком случае, у малых голландцев, которым рациональная кальвинистская эстетика разрешала писать только то, что видно. Для меня это важно, ибо чем дольше я живу, тем больше угнетает величие замысла. И вовсе не потому, что меня перестали интриговать сплетни бытия и тайны повседневного. Просто теперь мне кажется, что к той стороне реальности ведет только эта.
Тут, говорят философы, и надо искать различия между “реалистами” и “номиналистами”. Первые копируют идеал, вторые находят его во всем, что пишут.
Ну, в самом деле, как нарисовать Бога? То ли дело – селедку, вроде той, которыми нас кормят голландские натюрморты, собранные в Рейксмюзиум. У Питера Класса, например, умело разделанная рыба лежит на тусклом оловянном блюде. В этом скудном, почти монохромном холсте трудно найти источник холодного, как от болотных огней, света. Но присмотревшись к кухонной драме, зритель с волнением открывает, что светится сама сельдь, чуть заметно паря над тарелкой в нимбе фотонов. Попав из воды в масло, люминесцирующая рыба преобразилась в родную сестру тех, которыми Иисус накормил голодных. Чудо изобилия. Манна Северного моря. Такой селедкой можно причащаться, клясться, завтракать.
Вот для этого и нужны малые голландцы. Они делятся с нами своей национальной религией: метафизикой повседневности.
Являясь, каждая вещь оставляет за собой коридор, заглянуть в который и хочется, и колется – ведь он соединяет бытие с его отсутствием. Дальше, как говорится, ехать некуда.
- Но если голландцы, - спросите вы, - то почему – малые?
- Потому, что в больших, таких, как Рембрандт, воплотился их личный и уже потому - бунтарский – гений. За остальных говорит тихая культура меры, дающая урок ликующего смирения.
Голландцы, именно что малые, помогают справиться с гордыней, мешающей спать, славить Бога и наслаждаться идиллией, к которой сводится и их идеал, и их искусство. “Мастера 17-го века, - утверждал их великий поклонник Поль Клодель, -писали так, будто никогда не слышали выстрела”. Наследники и сверстники героической эпохи, они не оставили нам отчета о своей отчаянной истории. На их самой воинственной картине – «Ночной дозор» - офицеры кажутся ряжеными. Голландская живопись беспрецедентно мирная. Тут даже дерутся только пьяные, но и они, как заблудшие родичи, вызывают скорее ухмылку, чем отвращение. Другие сюжеты вызывают зависть. У малых голландцев всегда тепло, но никогда не жарко. Помимо тусклого солнца, жизнь здесь поддерживается фитилем идиллии. Отняв у человека трагедию – войну, болезнь, разлуку, дав ему вдоволь красоты, любви и добра побольше, идиллия оставила себе последний конфликт - с бренностью. Но, стоя, как все, над бездной, идиллия не заламывает руки, а вышивает крестиком. «Старосветские помещики» мне всегда казались смелее «Тараса Бульбы». Ветераны говорят, что самое трудное - соорудить уютный окоп.
В плоском краю, лишенном естественных – горных – рубежей, надежны лишь рукотворные границы. Поэтому малые голландцы так любят интерьер. Даже тогда, когда художник выходит за двери, он все равно остается внутри. Ведуты их городов составляют дома, напоминающие мебель. Плотно заставленная ею площадь кажется непроницаемой для чужих. Мы можем заглянуть, но не эмигрировать. Итальянские картины заманивают зрителя, китайские – заводят, голландские - держат на расстоянии вытянутой руки. Подойти ближе мешает прозрачная, как стеклянный гроб, преграда. Не предназначенное к экспорту, это искусство знало свое место и любило свое время.
Амстердамские друзья, русский поэт Володя и его жена, куратор из Рейксмюзеум Дафна, объяснили мне, что «малыми» голландцев зовут только в России.
- И правильно делают, - заявил я, - ибо от больших их отличает пропасть, перейти которую мне удалось лишь в два приема. Если малых голландцев можно любить просто так и с детства, то немалые требуют особого подхода, для меня – литературного. Родись они русскими писателями, РЕмбрандт бы оказался Достоевским, Хальс – Толстым, а Вермеер – Чеховым.
В самом деле, первый любил душераздирающие эффекты светотени, которые так раздражили Набокова в «Преступлении и наказании». Второй освещал свои групповые портреты ровным светом эпоса - как в «Войне и мире»: 4000 персонажей, и не перепутаешь. Живопись третьего – грустная, интимная, камерная, то есть комнатная, как бледная, но бесценная орхидея на подоконнике.
Говоря, иначе: Бетховен, Верди и Моцарт…
- Чушь, - перебила меня Дафна, - они все – голландцы, а значит, умеют создавать красоту в ограниченных верой условиях. Если протестантскую церковь нельзя заполнять фресками и иконами, то их место займут песни органа. Если роскошь запретна, то тщеславие найдет себе выход в филантропии. Если запретить цветные шелка, то найдутся сто оттенков черного. Не зря у Рембрандта была скупая палитра, и чем лучше он писал, тем беднее она становилась. Даже в годы расцвета он, например, не пользовался ультрамарином, столь дорогим, что готические художники держали его для Богоматери, а Вермеер транжирил на молочниц. Зато последний из экономии писал одну и ту же комнату, одно окно, одну вазу китайского фарфора и одну жемчужину, к тому же ненастоящую, которая совсем уж мало кому была по карману в его родном Дельфте.
Я приехал туда на закате в особо тихом вагоне, предназначенном для читающих. Мне, однако, больше нравилось глазеть в окно. Первым вынырнул шпиль Старой церкви. Будь у меня Бог, я бы навещал Его в ней. Стройные стены, прозрачные стекла. Из украшений - макеты парусников, гулкое эхо и могила Вермеера, даже две: одна, стершаяся - настоящая, другая, с вензелями - для туристов.
Выйдя на ладную площадь, куда на вечерние посиделки уже съезжалась на велосипедах долговязая молодежь, я отправился за город, чтобы найти то место, с которого Вермеер писал свой «Вид Дельфта». Сверяясь с репродукцией, я прошел три квартала, пересек подъемный мостик и оказался на крохотном пляже, который мы делили со старым рыбаком. (Первым, кстати сказать, кого я встретил в целой стране. Все считают голландцев оранжевыми, но в душе они – зеленые и жалеют рыбу, кроме, разумеется, селедки). Усевшись рядом с его собакой и удочкой, я стал рассматривать ворота крепостной стены, игрушечные башни, сбившиеся набекрень черепичные крыши и уток в нешироком канале.
- Неужели, - спросил я себя, - эта та самая картина, на которую ты молился?
- Пожалуй, да, - ответил мне внутренний голос, и в наступившей темноте мы отправились к вокзалу, чтобы вернуться в Амстердам.
Александр Генис: К нашему путешествию из Нового Амстердама в старый присоединяется Соломон Волков, которому предстоит, так сказать, положить голландскую живопись на музыку. Картинки с выставки. Соломон, теперь мы продолжим путешествие из Нового Амстердама в Старый с вами.
Соломон Волков: Я думал о том, как нам проиллюстрировать идею города Амстердама , идею Рейксмузеума и идею «Ночного дозора» Рембрандта в нем. Поделюсь своими личными впечатлениями. Я был в Амстердаме, пришел в этот замечательный музей, он уже находился на ремонте в значительной степени и доступа к настоящей картине Рембрандта «Ночной дозор» уже не было. Но зато там была представлена художественная инсталляция Питера Гринуэя, знаменитого британского режиссера и мастера на все руки, он и художник, и либреттист, и философ культуры, и все, что угодно, которая игралась с этим «Ночным дозором». В связи с этим я задумался над тем: вот Рембрандт, который жил в Амстердаме в первой половине 17 века, какую музыку он мог реально слышать в тот момент в Амстердаме? Должен вам сознаться, что у меня имеет место то, что американцы называют «дисконнект», некая такая размычка между литературными текстами, музыкальными произведениями и произведениями искусства. Я не всегда могу мгновенно собрать их все в один пучок и представить себе. Скажем, Рембрандт, какие новые произведения литературные он мог прочесть в то время, когда работал над своими картинами, и какую музыку он мог слышать. Подумавши, я решил, что он вполне мог услышать в одной из амстердамских церквей произведение очень модного тогда популярного нидерландского композитора по имени Свелинк. Он был, пожалуй, самым знаменитым амстердамским композитором того времени. Я хочу показать его и в свое время знаменитую, и исполняющуюся довольно часто и в наши времена органную фантазию под названием «Эхо», где действительно имитируется эффект эха. Такую музыку вполне мог услышать, и она могла понравиться Рембрандту. Прозвучит фантазия Свелинка «Эхо» в исполнении органиста Джеймса Кристи, лейбл Naxos.
(Музыка)
Соломон Волков: А сейчас мы перенесемся уже в 20 век в том же самом Амстердаме. Здесь жил композитор, в Голландии очень известный, родился он в 1935 году, умер в 2003, его звали Петер Схат. Я с ним был заочно знаком, у нас оказались общие друзья в Нью-Йорке. Я получил от него письмо в связи с появившимися тогда мемуарами Шостаковича в переводе на английский. Они и по-голландски вышли, кстати. И он думал о том, чтобы написать оперу на этот сюжет, в связи с этим написал мне милое письмецо, мы с ним обменивались соображениями на этот счет. Оперу о Шостаковиче не написал, но зато написал очень славную оперу о Чайковском. И может как-нибудь покажем нашим слушателям фрагмент из нее. Был он довольно плодовитым и очень влиятельным композитором, по убеждениям своим крайний левак, что было характерно для тогдашней голландской интеллигенции.
Александр Генис: Да и вообще для Западной Европы.
Соломон Волков: Да, как часть ее. У него есть сочинения, посвященные Сальвадору Альенде, он был поклонником Че Гевары. Весь джентльменский набор той эпохи. В связи с темой нашей художественной я хотел бы показать его сочинение под названием «Мозаики» — это его опус № 5, который он сочинил в 1959 году, когда ему было всего 24 года. Сам он характеризовал этот опус как вебернианский, то есть написанный под влиянием Антона фон Веберна, одного из столпов так называемой нововенской школы, отца сериальной так называемой техники. Веберн писал афористическую, фрагментарную музыку, очень тонкой выделки.
Александр Генис: Очень короткие опусы у него были, поэтому трудно представить себе оперу.
Соломон Волков: Схат не был всю жизнь последовательным вебернианцем, в молодости экспериментировал. Он постепенно эволюционировал в сторону романтического направления, а здесь он еще пробовал себя. Должен сказать, что это милый, талантливый опус. Вообще я эпигонов Веберна недолюбливаю, сам Веберн был великим мастером.
Александр Генис: Что позволено Юпитеру, да?
Соломон Волков: Абсолютно. Но у Схата, его нельзя назвать в данном случае эпигоном или последователем Веберна, потому что он использует технику вебернианскую, но это все так очень мило, уютно, на самом деле буржуазно и по-домашнему выглядит, очень на голландский манер.
Александр Генис: Превратил его в голландского бюргера.
Соломон Волков: В том-то и дело, это такой голландский натюрморт в итоге. И прозвучит он в исполнении камерного оркестра под управлением дирижера Эрнста Боуэра, лейбл нидерландского радио RM.
Александр Генис: Соломон, в Голландии очень мощно развита классическая музыка. Я когда был в Амстердаме недавно, то я обратил внимание на главный концертный зал Амстердама. Это совершенно замечательное и очень необычное архитектурное произведение, правда?
Соломон Волков: Да, это замечательный зал, замечательная акустика.
Александр Генис: Там все сидят вокруг сцены.
Соломон Волков: Дом одного из лучших оркестров мира - это королевский оркестр Нидерландов. Кстати, руководит им сейчас наш с вами знакомый из Риги Марис Янсонс, замечательный дирижер. Там я слушал в этом зале, как Янсонс дирижирует. Кстати сказать, что среди считанного количества руководителей, Янсонс шестой дирижер за всю его историю. Одним из этих людей был Кирилл Кондрашин, который стал руководителем этого оркестра после того, как он не вернулся в Советский Союз с гастролей. Так что у Королевского оркестра колоссальнейшая репутация. Голландцы любят музыку, они любят своих композиторов.
Александр Генис: Надо сказать, что, начиная с эпохи Возрождения, голландцы считались лучшими музыкантами и были знаменитыми как полифонисты, считались первыми полифонистами в Европе. Так что традиция у них могучая.
Соломон Волков: Я хочу показать произведение живущего, слава богу, дай ему бог здоровья, голландского композитора, может быть самого знаменитого на сегодняшний день представителя этой страны в музыке Луи Андриссена. Ему скоро будет 74 года, он творит в самых разных жанрах, в том числе и в оперном. В оперном жанре его сотрудником постоянным является никто иной, как уже упомянутый мной британский кинорежиссер Питер Гринуэй. Мы с вами знаем этого режиссера, мы помним его фильмы. Первый из них, который я увидел, был «Контракт рисовальщика» — это фильм 1982 года. Затем мы видели, как мне кажется, оба оценили его фильм 1989 года «Повар, вор, его жена и ее любовник».
Александр Генис: Должен сказать, что я до сих пор считают этот фильм его лучшим. И честно сказать, единственный фильм, который мне по-настоящему нравится, все остальные картины претенциозные, он вообще, конечно, перебарщивает. И именно это удивительно, потому что главный его кумир — это голландская живопись. Он всегда говорит о мягкой сдержанности голландской гаммы, но сам отнюдь несдержан.
Соломон Волков: Но он очень много внимания уделял именно голландским художникам. Потому что он, как я уже сказал, работает в самых различных областях. В частности, та область, в которой он показывает яркие, необычные работы — это инсталляции, связанные именно с голландской живописью, с Вермеером, с Рембрандтом, с «Ночным дозором». Я видел эту инсталляцию, как я уже сказал, и это было очень эффектное и незабываемое зрелище. Андриссен, как раз увидевший его инсталляцию, посвященную Вермееру, предложил ему сделать совместно оперу на сюжеты Вермеера и результатом явилась опера 1998 года под названием «Письма Вермееру», которая и здесь в Нью-Йорке прозвучала в 2000 году, я помню этот спектакль - это было очень интересное, эффектное, запоминающееся зрелище. Там нет, собственно говоря, сюжета драматического.
Александр Генис: Потому что про Вермеера ничего неизвестно, в этом как раз сложности.
Соломон Волков: Там придумана ситуация, в которой три женщины: жена Вермеера, она в это время беременная, его теща и уж совсем выдуманный персонаж — его натурщица по имени Саския, пишут Вермееру письма, в которых просят его поскорее вернуться. Он в отъезде. И идиллическая, умиротворяющая атмосфера этих писем осложняется присутствием неких катастроф, которые происходят в это же самое время, наводнение и другие зловещие происшествия. На этом, собственно говоря, и держится сюжет и развитие этой оперы Андриссена и Гринуэя.
Александр Генис: Контраст между камерной, домашней уютной жизнью.
Соломон Волков: И общественным зловещим фоном. И именно поэтому я решил показать не вокальный фрагмент из этой оперы, а фрагмент оркестровый. Потому что в нем, мне кажется, яснее проступает типичный для этой оперы и вообще для творчества Андриссена эффект равновесия между покоем и беспокойством. Я думаю, что это вообще эффект, свойственный голландской живописи.
Александр Генис: Голландской культуре в целом.
Соломон Волков: И поэтому именно Андриссен является таким типичным и почитаемым представителем современной голландской культуры. Этот фрагмент из оперы Андриссена «Письма Вермееру» прозвучит в исполнении ансамбля под управлением дирижера Рейнберта Де Леу, лейбл «Нонсач».
(Музыка)
Конечно, не случайно. Первые американские коллекционеры видели в их картинах идеал своей новой республики. На голландских полотнах они разглядели мечту Нового Света – демократию богатых. Отсюда все остальное: протестантская этика, нажитое трудом состояние, благочестие без фанатизма, любовь к вкусной жизни и непышной красоте.
Отцы-основатели, конечно, видели Америку вторым Римом. Отсюда - Сенат и Капитолий. Но история распорядилась по-своему, предложив в образцы одной республике – другую, голландскую. Оно и понятно. Если римлян никто не видел, - о них только читали у классиков, то голландцы были под боком, в Нью-Йорке, который родился Новым Амстердамом и был окружен деревнями с нидерландским профилем и названиями. В Манхэттане до сих пор чтят и помнят одноногого губернатора Питера Стайвесанта. Его имя носит лучшая школа города, а может и всей станы. Голландский был родным языком восьмого президента Ван Бюрена. И каждый пончик, без которого не обходится нью-йоркский завтрак, ведет свое происхождение из тучной голландской кухни.
Не удивительно, что нью-йоркцы часто наведываются к голландцам. Тем более, сейчас, когда к торжественной передаче королевской власти произошло долгожданное для всех любителей искусства событие. После 10-летнего ремонта вновь открылся главный музей страны и один из самых важных сокровищниц мировой живописи - Рейксмюзиум.
Сегодня наша рубрика тоже совершит экскурсию из Нового Амстердама в старый - и поделится впечатлениями.
Чтобы полюбить великую живопись Нидерландов 17 века, я советую начать не с больших, а с малых голландцев.
Всякий настоящий художник, создает вещь по ее образу и подобию, освобождая натуру от плоти. Фокус в том, что оставшаяся на холсте душа не отличается от тела. Во всяком случае, у малых голландцев, которым рациональная кальвинистская эстетика разрешала писать только то, что видно. Для меня это важно, ибо чем дольше я живу, тем больше угнетает величие замысла. И вовсе не потому, что меня перестали интриговать сплетни бытия и тайны повседневного. Просто теперь мне кажется, что к той стороне реальности ведет только эта.
Тут, говорят философы, и надо искать различия между “реалистами” и “номиналистами”. Первые копируют идеал, вторые находят его во всем, что пишут.
Ну, в самом деле, как нарисовать Бога? То ли дело – селедку, вроде той, которыми нас кормят голландские натюрморты, собранные в Рейксмюзиум. У Питера Класса, например, умело разделанная рыба лежит на тусклом оловянном блюде. В этом скудном, почти монохромном холсте трудно найти источник холодного, как от болотных огней, света. Но присмотревшись к кухонной драме, зритель с волнением открывает, что светится сама сельдь, чуть заметно паря над тарелкой в нимбе фотонов. Попав из воды в масло, люминесцирующая рыба преобразилась в родную сестру тех, которыми Иисус накормил голодных. Чудо изобилия. Манна Северного моря. Такой селедкой можно причащаться, клясться, завтракать.
Вот для этого и нужны малые голландцы. Они делятся с нами своей национальной религией: метафизикой повседневности.
Являясь, каждая вещь оставляет за собой коридор, заглянуть в который и хочется, и колется – ведь он соединяет бытие с его отсутствием. Дальше, как говорится, ехать некуда.
- Но если голландцы, - спросите вы, - то почему – малые?
- Потому, что в больших, таких, как Рембрандт, воплотился их личный и уже потому - бунтарский – гений. За остальных говорит тихая культура меры, дающая урок ликующего смирения.
Голландцы, именно что малые, помогают справиться с гордыней, мешающей спать, славить Бога и наслаждаться идиллией, к которой сводится и их идеал, и их искусство. “Мастера 17-го века, - утверждал их великий поклонник Поль Клодель, -писали так, будто никогда не слышали выстрела”. Наследники и сверстники героической эпохи, они не оставили нам отчета о своей отчаянной истории. На их самой воинственной картине – «Ночной дозор» - офицеры кажутся ряжеными. Голландская живопись беспрецедентно мирная. Тут даже дерутся только пьяные, но и они, как заблудшие родичи, вызывают скорее ухмылку, чем отвращение. Другие сюжеты вызывают зависть. У малых голландцев всегда тепло, но никогда не жарко. Помимо тусклого солнца, жизнь здесь поддерживается фитилем идиллии. Отняв у человека трагедию – войну, болезнь, разлуку, дав ему вдоволь красоты, любви и добра побольше, идиллия оставила себе последний конфликт - с бренностью. Но, стоя, как все, над бездной, идиллия не заламывает руки, а вышивает крестиком. «Старосветские помещики» мне всегда казались смелее «Тараса Бульбы». Ветераны говорят, что самое трудное - соорудить уютный окоп.
В плоском краю, лишенном естественных – горных – рубежей, надежны лишь рукотворные границы. Поэтому малые голландцы так любят интерьер. Даже тогда, когда художник выходит за двери, он все равно остается внутри. Ведуты их городов составляют дома, напоминающие мебель. Плотно заставленная ею площадь кажется непроницаемой для чужих. Мы можем заглянуть, но не эмигрировать. Итальянские картины заманивают зрителя, китайские – заводят, голландские - держат на расстоянии вытянутой руки. Подойти ближе мешает прозрачная, как стеклянный гроб, преграда. Не предназначенное к экспорту, это искусство знало свое место и любило свое время.
Амстердамские друзья, русский поэт Володя и его жена, куратор из Рейксмюзеум Дафна, объяснили мне, что «малыми» голландцев зовут только в России.
- И правильно делают, - заявил я, - ибо от больших их отличает пропасть, перейти которую мне удалось лишь в два приема. Если малых голландцев можно любить просто так и с детства, то немалые требуют особого подхода, для меня – литературного. Родись они русскими писателями, РЕмбрандт бы оказался Достоевским, Хальс – Толстым, а Вермеер – Чеховым.
В самом деле, первый любил душераздирающие эффекты светотени, которые так раздражили Набокова в «Преступлении и наказании». Второй освещал свои групповые портреты ровным светом эпоса - как в «Войне и мире»: 4000 персонажей, и не перепутаешь. Живопись третьего – грустная, интимная, камерная, то есть комнатная, как бледная, но бесценная орхидея на подоконнике.
Говоря, иначе: Бетховен, Верди и Моцарт…
- Чушь, - перебила меня Дафна, - они все – голландцы, а значит, умеют создавать красоту в ограниченных верой условиях. Если протестантскую церковь нельзя заполнять фресками и иконами, то их место займут песни органа. Если роскошь запретна, то тщеславие найдет себе выход в филантропии. Если запретить цветные шелка, то найдутся сто оттенков черного. Не зря у Рембрандта была скупая палитра, и чем лучше он писал, тем беднее она становилась. Даже в годы расцвета он, например, не пользовался ультрамарином, столь дорогим, что готические художники держали его для Богоматери, а Вермеер транжирил на молочниц. Зато последний из экономии писал одну и ту же комнату, одно окно, одну вазу китайского фарфора и одну жемчужину, к тому же ненастоящую, которая совсем уж мало кому была по карману в его родном Дельфте.
Я приехал туда на закате в особо тихом вагоне, предназначенном для читающих. Мне, однако, больше нравилось глазеть в окно. Первым вынырнул шпиль Старой церкви. Будь у меня Бог, я бы навещал Его в ней. Стройные стены, прозрачные стекла. Из украшений - макеты парусников, гулкое эхо и могила Вермеера, даже две: одна, стершаяся - настоящая, другая, с вензелями - для туристов.
Выйдя на ладную площадь, куда на вечерние посиделки уже съезжалась на велосипедах долговязая молодежь, я отправился за город, чтобы найти то место, с которого Вермеер писал свой «Вид Дельфта». Сверяясь с репродукцией, я прошел три квартала, пересек подъемный мостик и оказался на крохотном пляже, который мы делили со старым рыбаком. (Первым, кстати сказать, кого я встретил в целой стране. Все считают голландцев оранжевыми, но в душе они – зеленые и жалеют рыбу, кроме, разумеется, селедки). Усевшись рядом с его собакой и удочкой, я стал рассматривать ворота крепостной стены, игрушечные башни, сбившиеся набекрень черепичные крыши и уток в нешироком канале.
- Неужели, - спросил я себя, - эта та самая картина, на которую ты молился?
- Пожалуй, да, - ответил мне внутренний голос, и в наступившей темноте мы отправились к вокзалу, чтобы вернуться в Амстердам.
Александр Генис: К нашему путешествию из Нового Амстердама в старый присоединяется Соломон Волков, которому предстоит, так сказать, положить голландскую живопись на музыку. Картинки с выставки. Соломон, теперь мы продолжим путешествие из Нового Амстердама в Старый с вами.
Соломон Волков: Я думал о том, как нам проиллюстрировать идею города Амстердама , идею Рейксмузеума и идею «Ночного дозора» Рембрандта в нем. Поделюсь своими личными впечатлениями. Я был в Амстердаме, пришел в этот замечательный музей, он уже находился на ремонте в значительной степени и доступа к настоящей картине Рембрандта «Ночной дозор» уже не было. Но зато там была представлена художественная инсталляция Питера Гринуэя, знаменитого британского режиссера и мастера на все руки, он и художник, и либреттист, и философ культуры, и все, что угодно, которая игралась с этим «Ночным дозором». В связи с этим я задумался над тем: вот Рембрандт, который жил в Амстердаме в первой половине 17 века, какую музыку он мог реально слышать в тот момент в Амстердаме? Должен вам сознаться, что у меня имеет место то, что американцы называют «дисконнект», некая такая размычка между литературными текстами, музыкальными произведениями и произведениями искусства. Я не всегда могу мгновенно собрать их все в один пучок и представить себе. Скажем, Рембрандт, какие новые произведения литературные он мог прочесть в то время, когда работал над своими картинами, и какую музыку он мог слышать. Подумавши, я решил, что он вполне мог услышать в одной из амстердамских церквей произведение очень модного тогда популярного нидерландского композитора по имени Свелинк. Он был, пожалуй, самым знаменитым амстердамским композитором того времени. Я хочу показать его и в свое время знаменитую, и исполняющуюся довольно часто и в наши времена органную фантазию под названием «Эхо», где действительно имитируется эффект эха. Такую музыку вполне мог услышать, и она могла понравиться Рембрандту. Прозвучит фантазия Свелинка «Эхо» в исполнении органиста Джеймса Кристи, лейбл Naxos.
(Музыка)
Соломон Волков: А сейчас мы перенесемся уже в 20 век в том же самом Амстердаме. Здесь жил композитор, в Голландии очень известный, родился он в 1935 году, умер в 2003, его звали Петер Схат. Я с ним был заочно знаком, у нас оказались общие друзья в Нью-Йорке. Я получил от него письмо в связи с появившимися тогда мемуарами Шостаковича в переводе на английский. Они и по-голландски вышли, кстати. И он думал о том, чтобы написать оперу на этот сюжет, в связи с этим написал мне милое письмецо, мы с ним обменивались соображениями на этот счет. Оперу о Шостаковиче не написал, но зато написал очень славную оперу о Чайковском. И может как-нибудь покажем нашим слушателям фрагмент из нее. Был он довольно плодовитым и очень влиятельным композитором, по убеждениям своим крайний левак, что было характерно для тогдашней голландской интеллигенции.
Александр Генис: Да и вообще для Западной Европы.
Соломон Волков: Да, как часть ее. У него есть сочинения, посвященные Сальвадору Альенде, он был поклонником Че Гевары. Весь джентльменский набор той эпохи. В связи с темой нашей художественной я хотел бы показать его сочинение под названием «Мозаики» — это его опус № 5, который он сочинил в 1959 году, когда ему было всего 24 года. Сам он характеризовал этот опус как вебернианский, то есть написанный под влиянием Антона фон Веберна, одного из столпов так называемой нововенской школы, отца сериальной так называемой техники. Веберн писал афористическую, фрагментарную музыку, очень тонкой выделки.
Александр Генис: Очень короткие опусы у него были, поэтому трудно представить себе оперу.
Соломон Волков: Схат не был всю жизнь последовательным вебернианцем, в молодости экспериментировал. Он постепенно эволюционировал в сторону романтического направления, а здесь он еще пробовал себя. Должен сказать, что это милый, талантливый опус. Вообще я эпигонов Веберна недолюбливаю, сам Веберн был великим мастером.
Александр Генис: Что позволено Юпитеру, да?
Соломон Волков: Абсолютно. Но у Схата, его нельзя назвать в данном случае эпигоном или последователем Веберна, потому что он использует технику вебернианскую, но это все так очень мило, уютно, на самом деле буржуазно и по-домашнему выглядит, очень на голландский манер.
Александр Генис: Превратил его в голландского бюргера.
Соломон Волков: В том-то и дело, это такой голландский натюрморт в итоге. И прозвучит он в исполнении камерного оркестра под управлением дирижера Эрнста Боуэра, лейбл нидерландского радио RM.
Александр Генис: Соломон, в Голландии очень мощно развита классическая музыка. Я когда был в Амстердаме недавно, то я обратил внимание на главный концертный зал Амстердама. Это совершенно замечательное и очень необычное архитектурное произведение, правда?
Соломон Волков: Да, это замечательный зал, замечательная акустика.
Александр Генис: Там все сидят вокруг сцены.
Соломон Волков: Дом одного из лучших оркестров мира - это королевский оркестр Нидерландов. Кстати, руководит им сейчас наш с вами знакомый из Риги Марис Янсонс, замечательный дирижер. Там я слушал в этом зале, как Янсонс дирижирует. Кстати сказать, что среди считанного количества руководителей, Янсонс шестой дирижер за всю его историю. Одним из этих людей был Кирилл Кондрашин, который стал руководителем этого оркестра после того, как он не вернулся в Советский Союз с гастролей. Так что у Королевского оркестра колоссальнейшая репутация. Голландцы любят музыку, они любят своих композиторов.
Александр Генис: Надо сказать, что, начиная с эпохи Возрождения, голландцы считались лучшими музыкантами и были знаменитыми как полифонисты, считались первыми полифонистами в Европе. Так что традиция у них могучая.
Соломон Волков: Я хочу показать произведение живущего, слава богу, дай ему бог здоровья, голландского композитора, может быть самого знаменитого на сегодняшний день представителя этой страны в музыке Луи Андриссена. Ему скоро будет 74 года, он творит в самых разных жанрах, в том числе и в оперном. В оперном жанре его сотрудником постоянным является никто иной, как уже упомянутый мной британский кинорежиссер Питер Гринуэй. Мы с вами знаем этого режиссера, мы помним его фильмы. Первый из них, который я увидел, был «Контракт рисовальщика» — это фильм 1982 года. Затем мы видели, как мне кажется, оба оценили его фильм 1989 года «Повар, вор, его жена и ее любовник».
Александр Генис: Должен сказать, что я до сих пор считают этот фильм его лучшим. И честно сказать, единственный фильм, который мне по-настоящему нравится, все остальные картины претенциозные, он вообще, конечно, перебарщивает. И именно это удивительно, потому что главный его кумир — это голландская живопись. Он всегда говорит о мягкой сдержанности голландской гаммы, но сам отнюдь несдержан.
Соломон Волков: Но он очень много внимания уделял именно голландским художникам. Потому что он, как я уже сказал, работает в самых различных областях. В частности, та область, в которой он показывает яркие, необычные работы — это инсталляции, связанные именно с голландской живописью, с Вермеером, с Рембрандтом, с «Ночным дозором». Я видел эту инсталляцию, как я уже сказал, и это было очень эффектное и незабываемое зрелище. Андриссен, как раз увидевший его инсталляцию, посвященную Вермееру, предложил ему сделать совместно оперу на сюжеты Вермеера и результатом явилась опера 1998 года под названием «Письма Вермееру», которая и здесь в Нью-Йорке прозвучала в 2000 году, я помню этот спектакль - это было очень интересное, эффектное, запоминающееся зрелище. Там нет, собственно говоря, сюжета драматического.
Александр Генис: Потому что про Вермеера ничего неизвестно, в этом как раз сложности.
Соломон Волков: Там придумана ситуация, в которой три женщины: жена Вермеера, она в это время беременная, его теща и уж совсем выдуманный персонаж — его натурщица по имени Саския, пишут Вермееру письма, в которых просят его поскорее вернуться. Он в отъезде. И идиллическая, умиротворяющая атмосфера этих писем осложняется присутствием неких катастроф, которые происходят в это же самое время, наводнение и другие зловещие происшествия. На этом, собственно говоря, и держится сюжет и развитие этой оперы Андриссена и Гринуэя.
Александр Генис: Контраст между камерной, домашней уютной жизнью.
Соломон Волков: И общественным зловещим фоном. И именно поэтому я решил показать не вокальный фрагмент из этой оперы, а фрагмент оркестровый. Потому что в нем, мне кажется, яснее проступает типичный для этой оперы и вообще для творчества Андриссена эффект равновесия между покоем и беспокойством. Я думаю, что это вообще эффект, свойственный голландской живописи.
Александр Генис: Голландской культуре в целом.
Соломон Волков: И поэтому именно Андриссен является таким типичным и почитаемым представителем современной голландской культуры. Этот фрагмент из оперы Андриссена «Письма Вермееру» прозвучит в исполнении ансамбля под управлением дирижера Рейнберта Де Леу, лейбл «Нонсач».
(Музыка)