Чеслав Милош. Азбука / Перевод с польского Никиты Кузнецова. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. – 608 с.
В сущности, все, что тут сказано, – описание одного-единственного в мировой истории случая. Его – разной степени подробности – картография; очерк его смысловой конструкции. Ну, то есть то, что мы обычно называем воспоминаниями. Только, ради как можно большей точности и честности, избавленное от сюжета – с его неминуемыми условностями, от линейной, хронологически последовательной выстроенности. Для того и "Азбука": все, что помнится, что видится важным, расположено здесь в простом алфавитном порядке. С единственным жестким ограничением – в количестве статей: их ровно две сотни (это ограничение, кажется, при всей своей жесткости вполне произвольно: статей могло бы быть и в четыре-пять раз больше). Без – как будто – иерархического подчинения одних тем и категорий другим (зато с сильно неравномерным распределением материала и внимания между ними, которое и дает понять: на самом деле различие в степени важности здесь очень даже есть). Чистейший конструктор, набор в ясном порядке разложенных деталей: собери, автор, из этих деталей столько вариантов конструкции собственной жизни, сколько найдешь возможным. И ты, читатель, подключайся. Наверняка увидишь и такие варианты, которые самому автору и не грезились.
Выбор такой формы самоописания тем более органичен для Милоша, что он – человек языка. В гораздо большей степени и гораздо более буквальном смысле, чем многие из нас: для него, основную часть жизни проведшего в иноязычных (часто – многоязычных) и инокультурных средах, истинной средой обитания – перевозимой с собою с места на место, из страны в страну – всегда оставался польский язык. "Язык – моя мать, – пишет он, – в буквальном и переносном смысле. И, наверное, дом, с которым я путешествую по свету".
Вообще же литературная форма словаря – а это давно уже самостоятельная литературная форма – обладает большой привлекательностью. Когда Милош для решения задач самоизложения, самопрояснения, самоупорядочивания обратился к жанровой форме словаря, ни в мировой, ни в польской литературе такой ход давно уже не был новаторским и дерзким. А обратился он к ней в самом конце ХХ века и писал свой словарь в несколько приемов: в 1997 году появилось первое "Abecadło Miłosza", в 1998-м – "Inne Abecadło" и, наконец, в 2001-м 90-летний автор выпустил просто "Abecadło" – собственно, то, что мы и читаем сейчас. Более того, "словарный" тип литературной рефлексии уже успел к тому времени образовать некоторую традицию – на это обращает внимание автор послесловия к книге, Елена Бразговская. На ум русскому читателю при разговоре о словаре в литературе, конечно же, первым делом придет "Хазарский словарь" Милорада Павича, опубликованный в 1984 году и переведенный у нас семь лет спустя. Однако Бразговская пишет о том, что "более убедительный контекст восприятия для милошевской "Азбуки" составят вышедшие примерно в одно время с нею – и русскоязычным читателям, увы, неизвестные – книги польских авторов: Стефана Киселевского, Антония Слонимского, Густава Герлинг-Грудзинского – "воспоминания, автобиографии, композиционной формой которых также стала система текстов, скрепляемая алфавитным расположением". "Интересно, – говорит она далее, – что все они датируются концом ХХ века" и почти все "созданы как автобиографические словари воспоминаний".
В "Азбуке" не всегда возможно разделить, что написано для читателей, а что – самому себе. Иной раз – зарубки, заметки, в полной мере понятные только автору и почти, а иногда и вовсе им не раскрываемые. Имена, которые ничего не скажут не только человеку другой культуры, но и попросту тому, кому неизвестны подробности авторской жизни. Школьные друзья; архетипические персонажи детства. Знакомые, в том числе мимолетные и случайные…
Впрочем, и сторонний глаз тоже вычитает в книге немало содержательного для себя. Там есть главы и о людях, известных далеко за пределами жизни автора – но так или иначе эту жизнь затронувших ("Дункан, Айседора и Раймонд"), о безвестном соименнике известного литературного героя ("Немо, капитан" – таким псевдонимом пользовался варшавский фокусник, скорее всего, сгинувший в Освенциме), о важных для Милоша авторах – о Горации, Генри Миллере, Достоевском, Шопенгауэре, Сведенборге, о городах (под названием "Город" – глава о Вильно: город городов для автора, его первогород, но, кроме того, и "Лос-Анджелес", и маленький "Бри-Конт-Робер" недалеко от Парижа, – а вот ни Варшаве, ни Кракову своей главы не досталось!), о человеческих чувствах, свойствах, состояниях, действиях ("Внимательность", "Восхищение", "Травма и обида", "Кощунство"), о качествах бытия вообще ("Эфемерность"). Отдельный вопрос – в том, что для Милоша всему этому содержательному, общему без частностей его биографии не на чем было бы держаться.
Каково было родиться поляком в литовской глуши в самом начале второго десятилетия ХХ века, вырасти и выучиться в Вильнюсе, бежать из польского Вильно, в одно мгновение исторического ока – в 1940-м – обернувшегося литовским и советским Вильнюсом, нелегально перейти несколько границ и отправиться не куда-нибудь, а в Варшаву, оккупированную фашистами? Несколько лет жить под оккупацией (Милош был тогда участником Сопротивления и одним из ярких членов польского литературного подполья – из тех, кто в порабощенной стране тайно создавал другую, будущую Польшу), затем, до начала пятидесятых, – в социалистической Польше, начать там завидную карьеру: сделаться редактором литературного ежемесячника, шесть лет – в 1945-го по 1951-й – служить в министерстве иностранных дел, работать атташе по культуре в Нью-Йорке и Париже – и внезапно, в 1951-м, сорока степенных лет от роду, отказаться от всех достижений: будучи в командировке во Франции, просить там политического убежища.
Девять лет – во французской столице, сотрудничество со знаменитым польским эмигрантским журналом "Культура": снова выработка альтернативной Польши, иной польской культуры, в противовес тем, которые история навязывала в качестве единственно возможных. С 1960-го – Милошу уже под пятьдесят – начинается Америка: по приглашению сразу двух американских университетов он едет в США и становится профессором отделения славянских языков и литератур в Калифорнийском университете в Беркли.
Каково это: превратиться из провинциального мальчика – в гражданина мира? Проведя основную часть жизни вне исторически польских земель – стать одним из самых значительных польских поэтов ХХ века (а может быть, и не только его)?
Каково – на девятом десятке лет, в 1993-м, прожив в Америке эпический срок – тридцать лет и три года, дольше, чем где бы то ни было еще, – вдруг взять да и вернуться в давно оставленную Польшу? И прожить в Кракове еще одиннадцать осмысленных лет?
Если бы Милош решил написать на основании этой биографии, крайне нерядовой даже для изобилующего нетипичностями ХХ столетия, традиционный роман – вышло бы, без сомнений, захватывающе благодаря уже одной только фактуре материала. Но ему ли, искушенному литератору, не знать: литература, в силу самой своей природы, – подталкивает к тому, чтобы лукавить, домысливать, изобретать небывшее. Этих соблазнов хотелось избежать. Поэтому – не роман, а "Азбука": краткая энциклопедия самого себя, способная быть прочитанной и как энциклопедия ХХ века.
Автор собирает в ячейки "Азбуки" возможности для ответа – скорее уж, многих ответов – на вопрос: что значит быть Чеславом Милошем? Что делает все им пережитое с человеком (если угодно – с человеком вообще, с Ч.М. как частным случаем человека), какой создает ему душевный склад, какое видение мира?
Именно ради того, чтобы этот вопрос прояснить, нам и рассказывается, собираясь вокруг этого единственного случая, история доставшегося автору столетия, его больших тенденций.
Словарь – сеть из статей-ячеек, – небольших, как раз достаточных по размеру для того, чтобы в них застряли крупные вещи мира, – с благополучным ускальзыванием мелочей, по крайней мере основной их части. Каждый из элементов получает при этом изрядную степень свободы – возможность быть связанным в воображении читателя (где, как известно, все самое главное при чтении и происходит) в его собственный сюжет. В моих читательских глазах он прочитывается как история универсальности, ее выращивания и осознания, преодоления и перерастания границ.
Политические сюжеты – которыми жизнь автора была полна, если не переполнена, не менее, чем литературными, – видятся мне в этом смысле занимающими подчиненное положение. Отважусь ли сказать, пишучи об одном из важнейших польских поэтов, что в некотором смысле подчиненное положение занимали даже сюжеты литературные? "Азбука", между прочим, дает для такого предположения некоторые основания: о литературе как таковой, о своей работе в ней, о своих взаимоотношениях с нею Милош пишет здесь не так уж много. Куда больше – о том, что предшествовало ей (детство, изначальные впечатления, среда, люди, встреченные в начале жизни) и затем окружало ее; о совокупности условий, в которых она существовала. В гораздо большей степени он занят историей идей, настроений, ценностей своего столетия, его иллюзиями, его человеческими типами и человеческими ситуациями.
А вот свобода, в том числе и политическая, – несомненно, входившая в число ведущих тем жизни Милоша, – с универсальностью в глубоком родстве. Она, собственно, – один из ее обликов. Или, что вернее, они обе – облики друг друга. (И литература, в самом конечном счете, – средство ее достижения. Которой из них? – Их обеих.)
История взаимоотношений автора с языком и языками – с единственным своим и многими чужими – на мой взгляд, один из частных сюжетов истории универсальности; одним из (важных!) материалов для ее выработки. Тем более что такая выработка – всегда работа с "чужим" и "своим", перераспределение границ между ними.
Его Польша была повсюду – всегда там же, где и он сам
"…за исключением коротких периодов, – пишет он в одной из ключевых словарных статей "Азбуки", посвященной своему языку-дому, – я не был погружен в стихию польского языка. Польский в Шетейнях был языком усадьбы, но приправленным литовскими словами: деревни вокруг были литовскими. Потом Россия и моя двуязычность. Наконец, Вильно – несомненно, чисто польский город, если говорить о нашей семье, интеллигенции и школе. Но если немного копнуть, то народ говорил на диалекте, "по-простому", плюс идиш еврейских масс и русский еврейской интеллигенции.
Конечно, дальше в моей жизни была довоенная Варшава, а затем проведенные там годы немецкой оккупации. Однако сразу после этого меня окружали английский и французский. В нежелании заставлять себя писать на другом языке я усматриваю опасение потерять идентичность, ибо, меняя язык, мы становимся другими".
"В Польше, то есть нигде" – так обозначено место действия "Короля Убю" Альфреда Жарри, типичное, по мнению Милоша, отражение восприятия его страны европейцами. В случае Милоша было как раз наоборот: его Польша была повсюду – всегда там же, где и он сам.
"Я был жителем идеальной страны, – вспоминает он далее, – существующей скорее во времени, нежели в пространстве. Она была соткана из старых переводов Библии, церковных песен, Кохановского, Мицкевича, из современной мне поэзии. Как эта страна соотносилась с реальной Польшей, не вполне ясно".
Самое интересное в этой истории, опять же на мой пристрастный взгляд, то, что ни на одном из ее этапов главный ее герой не переставал и не мыслил перестать быть поляком. Он выращивал в себе не только свою универсальность, но и свою собственную Польшу. Он, собственно, тем больше был тем, что принято называть гражданином мира, чем упорнее осознавал в себе поляка – носителя множества прихотливо-частных и нередко трудных черт человека той страны, которую Европа и Запад склонны чувствовать находящимися на далекой своей периферии, если замечать вообще. Он ни в малейшей степени не идеализировал польского – он в нем внимательно жил.
"Разумеется, и меня коснулся, – признавался он, – мучительный комплекс поляка и необходимость терпеть и признавать своими несметное число карикатурных масок человеческой массы, многие особенности которой удручают. Против этого комплекса я выставлял своих героев языка".
Всю жизнь скитаться по свету – и стать (во многом – именно благодаря этому) не только характернейшим человеком своей культуры, но и одним из самых важных ее создателей, без которого она теперь немыслима, – бывает ли так вообще?
У Милоша получилось.