В год столетия Великой октябрьской революции рассуждать о ней будут люди и институты разной политической направленности. Как не отдать революцию официозу и зачем ее нужно постоянно переопределять? Почему революция никогда не может осуществиться во всей полноте, но это не повод для пессимизма? Революционный потенциал акционизма 90-х и фрустрации художественного сообщества после репрессий против художников. Насилие как главная проблема революции. Вытесненные исторические травмы и необходимость работы с ними.
Роль искусства в эпоху глобальных социально-политических изменений. Конференция факультета истории искусств РГГУ в ДК “Делай сам/а”. Из программы конференции: “Спустя 100 лет после Октябрьской революции и 25 лет после падения СССР мы всё ещё находимся в заложниках у представлений о революционном, которые были сформированы в дебатах и практиках большевиков. Элитистское убеждение в невежестве безвластных характерно как для официальной власти, так и для оппозиции, как для либералов, так и для левых. Значит, нужно перевернуть саму революцию”.
Павел Митенко, художник-акционист; Игорь Чубаров, доктор философских наук, научный сотрудник ИФ РАН, член редколлегии журнала “Логос”; Яна Бражникова, кандидат философии, доцент кафедры социальной философии РГГУ; Егор Софронов, художественный критик, редактор “Художественного журнала”, научный сотрудник Музея современного искусства “Гараж”.
Ведет программу Елена Фанайлова
Елена Фанайлова: "Законсервированная революция" – научная конференция под таким названием, организованная факультетом истории искусств Российского государственного гуманитарного университета, проходит в Москве. Не в здании РГГУ, как логично было бы думать, а она проходит в довольно известном уже в молодежной акционистской среде Доме культуры "Делай сам" или "Делай сама".
О современном взгляде на роль искусства в эпоху социально-политических изменений мы поговорим с участниками и организаторами конференции. Это Яна Бражникова, кандидат философии, доцент кафедры социальной философии РГГУ; Павел Митенко, художник-акционист и исследователь акционизма; Игорь Чубаров, доктор философских наук, научный сотрудник Института философии РАН и член редколлегии журнала "Логос", и Егор Софронов, художественный критик, редактор "Художественного журнала", научный сотрудник Музея современного искусства "Гараж".
Яна, два слова о том, почему вдруг РГГУ меняет в последний момент свои творческие планы. А надо сказать, что РГГУ готовит еще несколько конференций такого рода, потому что сто лет 1917 году, Великой октябрьской социалистической революции, она же большевистский переворот, и это событие, которое всеми научными инстанциями будет отмечаться.
Яна Бражникова: Конечно, наступает 2017 год, и коллеги с факультета истории искусства оказались в авангарде, как это свойственно тем, кто занимается искусством, и его фактически анонсировали. Это замечательная конференция, я ее очень ждала и хотела услышать доклад Игоря, другие анонсированные, и я была крайне удивлена, узнав, что прямо в день проведения конференции объявлено о том, что она не состоится в стенах РГГУ. Я была в этот день в университете и слышала, как сотрудники соответствующих служб обсуждали вопрос об отмене конференции, но, к счастью, она не была отменена, а перенесена в открытое городское пространство. Это очень символично, знаменательно, и возможно, все мы скоро перейдем в это пространство, потому что доступ в РГГУ сейчас становится все более проблематичным. Это вызов для вуза, несомненно, учитывая, что мы хотим действительно отменить столетие революции целым рядом конференций, мероприятий в рамках гуманитарных чтений. И это ставит вопрос о том, как бы нам открыться, чтобы таких вещей не происходило.
Елена Фанайлова: Я видела часть первого дня "Законсервированной революции", и у меня было ощущение, что докладчики с некоторым скепсисом к термину "революция" относятся.
Павел Митенко: Скепсис или воодушевление вызывает не слово, а то, как мы понимаем революцию, скорее. Вообще, то, к чему отсылает это слово, связано с множеством возможностей для его участников, поэтому вызывает воодушевление. Но в то же время это может привести к плачевным вещам для кого-то. Из нашей позиции, когда мы сегодня не являемся участниками революции, мне кажется, важнее понять, что это такое и как к этому правильно отнестись.
Игорь Чубаров: Я бы тоже про скепсис не говорил, скорее, можно говорить о продолжающемся вовлечении в революционные изменения в общества с позиции теоретике или отстраненной, наблюдающей только позиции. Я в этом смысле не скептик, не пессимист, а скорее, я понимаю за революцией какую-то возможность, трудно реализуемую или даже, может быть, исторически не реализуемую, но остающуюся открытой для искусства, для теории, для каких-то моделей лучшего существования в обществе, лучших отношений между людьми. И с этой точки зрения я сдержанный оптимист.
Егор Софронов: Меня, как искусствоведа интересует необходимая взаимосвязь между прорывом в художественных инновациях, новаторством, открытием новых возможностей и движением в общественном развитии. Исторически революции всегда сопровождались действительным прорывом, новаторством в художественном поле. Конечно, нельзя отрицать, что выплеск насилия и дальнейшая реакция также их сопровождали. Необходимо просто рассматривать и то, и другое.
Яна Бражникова: Самое понятие революции всегда будет связано с неким шлейфом, идеологическим и сакральным, некое спасительное ощущение. Кстати, впервые встречается это понятие в Вульгате, в Латинской Библии. Камень, который был отвален от троба, когда пришли искать тело Христа, это револьвет. Собственно, это слово "револьвет". Это ложится в тему конференции, в те доклады, которые я вчера услышала: это событие, когда случилось нечто, что уже случилось. И может быть, все, что связано с насилием, как раз сопряжено с тем, что объявляется отваленным камень, револьвет, когда этого не случилось. В этом смысле включаются механизмы театрализации и насилия. Не сопереживать этому понятию я не могу, и не могу и не критиковать ту симуляцию, ту консервацию революции, которую невозможно не констатировать.
Елена Фанайлова: Я о пессимизме заговорила, потому что мне показалось, что в докладах Игоря и Егора это настроение каким-то образом прозвучало. Игорь, ваш доклад называется "Революция как "день сурка" и как спектакль". Почему революция может быть только неудачной, и почему это не отменяет ее необходимости? Давайте с этим противоречием попробуем разобраться, с этим, мне кажется, ключевым противоречием подтемы конференции "Законсервированная революция". Первый день конференции называется – "Переопределить революцию".
Игорь Чубаров: Ну, да, мы начали с того, что отношение руководства, даже не университета, а всей страны к этому событию связано с каким-то замалчиванием.
Елена Фанайлова: Я бы сказала – охранительное. Лучше не говорить, да.
Игорь Чубаров: При этом западный мир, притом что он в гораздо большей степени к революции настороженно относился, именно к революции 1917 года, все эти сто лет, тем не менее, там большой интерес к этому событию и к тому, что здесь, в России, в связи с этим могут ученые, художники предложить нового. Мы знаем из психоанализа, что если какие-то такие события, особенно драматические, символические, значимые, как-то задвигать, вытеснять, то они возвращаются в самых грубых, жестких, иррациональных формах. А вот какая-то новая артикуляция, попытка как-то разобраться, понять это явление и событие – это для теоретиков настоящий вызов. И дело тут не в том, что сто лет прошло, это, скорее, символическая дата, а в том, что сама революция как бы находится вне истории, и именно по таким датам мы можем к ней возвращаться. Сама революция – это возвращение, это такое прерывание и возвращение к каким-то событиям в прошлом, которые остались для нас непонятыми, не до конца осмысленными и даже не пережитыми. Такой была революция в 1917 году. Поэтому мой доклад связан с двумя такими фигурами из кино, можно сказать, даже современного. Я назвал революцию "днем сурка", вспоминая весь свой опыт, а я уже 50 лет отмечаю эту дату в разных политических режимах. Когда я родился, праздновались 50-летие революции, но тогда имелось в виду некое учредительное событие – вот наша страна, наш советский народ, наш советский человек, ты сам, все оттуда произошли. Это было в моей голове так.
Елена Фанайлова: А меня сцены с Зимним дворцом в детстве очень привлекали, и это тоже было связано с советским кинематографом, казалось, что это страшно увлекательное событие. И потом такое разочарование было, когда выяснилось, что все это реконструкция…
Игорь Чубаров: Вот, собственно, мой доклад и был посвящен самой этой проблеме реконструкции. Реконструкция не означает, что этого не было, но означает особый статус этого события, который не может быть визуализуем непосредственно в процессе революции. Часто революции происходят просто в мозгах людей. Часто революции, которые меняют потом все, происходят на холсте художника, в произведении какого-то еще искусства, театрального, например. И потом они оказывают такое воздействие, что меняют и общественное отношение, в том числе. Именно так обстояли дела в этот важный момент в российской истории, когда появилось авангардное искусство, например, а потом появились авангардные политики. Ну, или одновременно. И говоря о "дне сурка", я имел в виду известный фильм, что каждый год все время повторялось одно и то же – демонстрации, мы шли куда-то… Это продолжалось 70 лет, это же невероятно! Это, как минимум, не могло не означать, что какое-то событие оказало на наше принятие и понимание революции как "дня сурка" какое-то невероятное влияние. И выйти из этого "дня сурка" удалось только за последние 20 лет, я признаю это, после революции другого типа, которая связана уже с 90-ми годами.
Елена Фанайлова: То есть вы склонны слово "революция" употреблять по отношению к 90-м годам?
Игорь Чубаров: Да, конечно, эта аналогия вполне уместна. И опять же в плане проблемы – была ли она, не смысле события, а статус ее, что она нам принесла. Для меня важно возвращение к этому столетней давности событию как "эффект бабочки", что связано с другим фильмом, - вернуться, чтобы что-то там поправить. Потому что история – это не линейное развитие от какого-то события к следующему этапу. То есть не от 1917 года к 1937-му, к ГУЛАГу и советскому периоду, потом к нашим сегодняшним дням. Это всегда возвращение и перосмысление, которое меняет и настоящее. Если мы не усматриваем в прошлом зачатки будущего, мы просто оказываемся всегда в этом "дне сурка". Поправить можно только с помощью какой-то такой работы, критической, художественной, театральной.
Елена Фанайлова: Давайте об этом и поговорим. Павел, у вас доклад – "Третья волна московского акционизма. Радикальные действия во время реакции". Это попытка поправить ситуацию, попытка вернуть энергию революции в нынешнее время, которое многие сравнивают с застоем? А точнее, кажется, это реакция, слово это социологи и политологи начали употреблять после 2012 года, после того, как протесты закончились Болотной площадью и дальнейшими репрессиями. Что такое сейчас московский акционизм? Вообще, существует ли он и какова его ценность? После доклада Егора я подумала, что на акционизме следует поставить не то что бы крест, но описывать его, видимо, в терминах известного произведения Аркадия Белинкова, которое касалось Юрия Олеши, "Сдача и гибель советского интеллигента", - сдача и гибель московского акционизма. А, вы не согласны с тем, что акционизм мертв? Возможно, он мертв, но мы еще нет?
Павел Митенко: Я в первую очередь согласен с тем, что такие психоаналитические интерпретации связаны часто с тем, чтобы финализировать, закончить, поставить какой-то конечный диагноз, и можно не согласиться с такими оценками.
Елена Фанайлова: Ну, художник, который работает на этом поле, конечно, обязан не соглашаться.
Павел Митенко: Это многозначная вещь – искусство, которая бесконечно может быть интерпретирована, поэтому поставить финальную точку нельзя, скорее всего, убедительным образом.
Елена Фанайлова: Какие собственные акции вы считаете удачными и какие акции ваших коллег, современных акционистов, вы считаете законченными или развивающими идею революции?
Павел Митенко: Для этого нужно сказать пару слово о том, как я понимаю революцию. Я бы тоже хотел сказать реплику в адрес руководства РГГУ. Я не так хорошо знаком с этой институцией изнутри, поэтому критиковать ее было бы довольно поспешно с моей стороны. Но этот жест мне кажется тоже ошибкой, и вот почему. Случится революция или не случится – это не зависит от людей, которые говорят о ней, а зависит от других вещей. А вот как она пройдет – это зависит от того, как она понимается, обсуждается. Поэтому в целом я отношусь к этому жесту как к ошибке. А что касается революции, то, в том числе под впечатлением доклада Игоря, хочу сказать, что это такой процесс, который происходит, когда он происходит. Революция – это не то, что приносит нам освобождение после себя. Революция приносит нам что-то, когда она существует, когда этот процесс идет, и тогда он открывает для нас возможности, он нам что-то производит. Когда он заканчивается, он больше ничего не производит. Вот, например, эта связь между революцией 1917 года и 90-ми. Мне пришло в голову при подготовке доклада, что интересно отметить: если мы избавлены в своем понимании революции от обсуждения проблем государства как некого целого, в котором оно существует, если мы отказываемся брать на себя решение этих проблем, часто навязанных нам без нашей воли, то мы можем заметить, что революция отличается от нереволюционных периодов тем, что государства не существует. Например, 90-е годы, что такое государство? Это территориальная целостность и монополия на аппарат насилия. В 90-х годах во время переворота не было ни того, ни другого. Мы можем констатировать отсутствие государства, и мне кажется, что это одна из важных характеристик революции. И конечно, когда революция закончится, появляется государство, в этом смысле она происходит, пока нет государства.
Елена Фанайлова: Возвращаюсь к мысли, которая возникла у меня во время доклада Игоря, что революция связана с коротким временем, темпоральность важна для, так сказать, акме революции и ее последствий. То, что вы говорите насчет отсутствия аппарата насилия и вообще отсутствия государства в 1991 году, это был короткий период.
Павел Митенко: Монополия на насилие продолжалась довольно продолжительное время. До 1995 года происходят перестрелки на центральных улицах Москвы между охранными службами, спецслужбами и подразделениями силовых ведомств, которые находились в сложных отношениях альянсов и противостояний друг с другом. Никто не знал, кто здесь главный, довольно долго. Я в связи с тем это все упомянул, что мне представляется продуктивным говорить о революции как о таком событии или таком положении вещей, когда самые очевидные, базовые для общественной жизни, по умолчанию принятые нормы восприятия, некоторые понятия, которые мы используем, вдруг ставятся под сомнение, подвешиваются как бы, даже оспариваются часто. И мне кажется, в этот момент мы можем констатировать какую-то революционность ситуации, я бы так сказал.
Елена Фанайлова: Но давайте к конкретике, московский акционизм что делает?
Павел Митенко: Я как раз и подхожу к этому. Если мы понимаем революцию таким образом, мы можем сказать, что третья волна акционизма началась после… Я бы отметил две вещи, которые маркируют новую волну. Это последние московские протесты, а вернее, последовавшая за ними реакция, и второе – это лагерь Оккупай, который случился на Чистых Прудах. Мне кажется, он довольно сильно повлиял на среду, такую узкую среду протестно настроенных, критически мыслящих молодых людей. Это предмет отдельного исследования, я спрашивал, например, у Катрин Ненашевой, одной из многочисленных участниц этой волны, повлиял ли на нее как-то лагерь Оккупай, и она сказала, что напрямую нет, потому что она не чувствовала это сознательно, но косвенно, думаю, повлиял. Но, повторяю, это предмет отдельных исследований. И эти два события – реакция и лагерь Оккупай, они изменили тип акционистского действия. Вообще, к третьей волне я бы причислил трех персонажей – это Катрин Нешанева, Дарья Серенко и последние акции Петра Павленского. Мне представляется, что их можно назвать революционизирующими, или создающими революционную ситуацию, в том смысле, что они ставят под сомнение принятые формы взаимодействия, и делают это публично, что важно. Игорь сказал, что революция - это сингулярное событие, мне очень близка его мысль. Нечто сингулярное, единичное происходит со всеми постоянно, но не всегда оказывается проявленным, осознанным, выходит на поверхность. Таким образом, ещё одна важная вещь, которая характеризует революцию, это явное, публичное существование чего-то единичного, уникального, что становится возможным при исчезновении устойчивых привычных восприятий и смыслов.
Елена Фанайлова: Наши слушатели Павленского себе более-менее представляют, это действительно радикальное нарушение границ между искусством и жизнью, просто одно из радикальнейших. Но девушки в этом смысле ничуть не хуже, просто менее громкие, может быть, у них акции. Акция Катрин с коллегами в Питере, когда они стирали на улице кровавое белье, имея в виду ситуацию на Донбассе, и акции Даши Серенко, которая ежедневно ездит со своим плакатиком, который нарушает покой обывателей в метро, и вопросы, которые она там ставит, касаются и гендерных проблем, и насилия, и полицейского произвола, и военных проблем, и так далее. Речь идет о том, что искусство выходит в абсолютно бытовое городское пространство, и очень впрямую обращается к человеку, не в рамках галереи, не в рамках акции для своих, а абсолютно открыто миру.
Павел Митенко: Открыты миру радикальным образом, и даже, может быть, не столько обращаются к нему, сколько ставят его в определенную ситуацию, революционную, но в таком тихом, мягком смысле.
Елена Фанайлова: Даша говорила, что у нее было несколько совсем даже не тихих встреч с людьми, которые довольно агрессивно реагировали на плакаты.
Яна Бражникова: Даша действительно поставила под вопрос фундаментальный консенсус социальный, который царит в метро. Метро – это пространство анонимности, и мы все прекрасно воспроизводим эти принципы, мы все знаем, как работают эти правила. В этом смысле современный акционизм разрушает анонимность там, где она принята, и привносит ее там, где, напротив, симулируется какая-то возможность выражать себя личностно. Если говорить об акциях Pussy Riot, изначально они были нацелены на принципиальную анонимность: Pussy Riot – это я, ты, кто угодно. Неслучайно у них были балаклавы. И можно говорить о ниспадении революционного потенциала этих акций, как только мы увидели эти личности и все, что вокруг них накручено, но это отдельный разговор. Мне кажется, что очень важно, что революция невозможна, но она необходима, я бы такую формулу предложила. Абсолютно невозможна и абсолютно необходима. В этом смысле акционисты и художники говорят о подвешивании, о приостановке некоторых правил, а мне хочется обратить внимание на то, что будет потом. Когда мы будем пытаться определить революцию, она все время будет сводиться буквально к какой-то выколотой точке. И напротив, если посмотреть на ее последствия, на то, что она совершает, 1917 год для советских людей был очень интересным темпоральным конструктором. Не просто неким особым периодом, к которому они постоянно возвращались, но он создал некую особую темпоральность, и мы, на самом деле, живем в последствиях этой темпоральности. Я кратко могу это проговорить. Если вы помните, в 90-е годы был такой очень необычный проект – "Народный архив", и само учреждение этого проекта было тоже своеобразной акцией. "Народный архив" – это абсолютно открытый проект, сейчас он закрыт как проект, куда могли поступить любого рода источники. Это могли быть домашние записки покойных дедушек, бабушек, можно было принести их и сдать… Сейчас этот проект закрыт, и на помойках погибают тысячи источников этой эпохи.
Елена Фанайлова: Насколько я понимаю, на основе этого архива сейчас в "Театре.док" и в этом направлении социального театра существует история про коллективизацию.
Яна Бражникова: Да. Есть еще проект "Прожито", который тоже это наследует. В этом "Народном архиве", с которым работала, в частности, замечательный преподаватель РГГУ Наталья Никитична Козлова, исследователь советской эпохи, и там множество воспоминаний. И советские люди в своих воспоминаниях все время фиксировали совершенно уникальный статус этого события – революции. То есть тот факт, что обычный человек начинает писать, требует, испытывает потребность прописать свою жизнь для некоторых гипотетических внуков, которые будут жить в этом гипотетическом светлом будущем, все эти документы наивного письма обязательно обращены к "внучке Аленушке" или "внуку", они адресованы некому "теперь", которое, на самом деле, никогда не наступит, и оно не наступило. Но центральное место во всех этих воспоминаниях занимает событие революции. Причем оно очень интересно, оно двойственно. С одной стороны, это абсолютно уникальное событие, благодаря которому я вообще здесь сижу и пишу, потому что в противном случае я вообще не смог бы вступить в поле истории, а остался бы где-то в наивном состоянии, не взял бы ручку в руки. А с другой стороны, и Наталья Никитична тоже подмечала это в своих исследованиях этих наивных источников, что то, что было до революции, часто оценивается в совершенно утопических красках. Оно не обязательно негативно, оно часто наделяется, как она говорила, чертами пасторальной утопии, то есть какие-то хлеба, сборы…
Елена Фанайлова: Ну, по крайней мере, даже в исторических источниках все, что было до 1914 года, то есть Россия 1913 года – по ней равняются до сих пор. Это богатая успешная страна, которая на переднем плане модернизации и так далее, и потом все это рухнуло.
Яна Бражникова: Совершенно верно. И в этом смысле это амбивалентное переживание революции как того, что не обязательно положительно, но организует всю мою жизнь, всю темпоральность сознания. Революция же была запуском проекта модерна, советского модерна, не отрефлексированного и неосознаваемого во многом. И раз у модерна было начало, у него должен был быть гипотетический конец, это начало должно было к чему-то привести. И вот то, к чему она вела, никак не наступало. Это очень интересный момент. Если мы посмотрим на риторику, которая сопутствует всему этому советскому модерну, это риторика – еще немножко, еще чуть-чуть-чуть. Собственно, те странные понятия, как перепроизводство, перевыполнение плана и так далее, они связаны с будущим. И это настоящее принципиально не должно было наступить. Это же плоды революции должны были наступить, и когда они так и наступили, но были объявленными как бы достигнутыми в эпоху развитого социализма, то это очень интересная ситуация для советского сознания. Для меня она является объяснением того, как постсоветские люди реагируют на современное искусство, акционизм. То есть то, что нечто объявлено совершившимся, к чему привыкли относиться как к бесконечно отодвигаемому в некое светлое будущее. Так называемый постмодерн, неприличное слово, с которым они столкнулись в лице акционизма, он для них совершенно непереносим. Потому что это то, что никогда не должно было наступить. На самом деле это и есть в каком-то смысле плоды революции.
Игорь Чубаров: Аналогия возникла. Я люблю с каким-то революционным опытом связывать опыт политический, художественный – это довольно уместно. Потому что отношение к революции как к однократному событию, которое все поменяет, сродни именно представлению о спасении, о котором Яна сказала с самого начала, чего ожидали от Спасителя, от Иисуса Христа, еще от каких-то религиозных субъектов, лидеров. На самом деле это предполагает определенную религиозную картину мира, которая каким-то к реальным чаяниям если и имеет отношение, то удаленное. В принципе, это надежда на что-то, что свершится позже, отодвигается на будущее, а в настоящем есть тяжелая жизнь, несение крестов, партийного билета, и так далее. Это все секулярная религия – ленинское, научно-коммунистическое учение. Но надо идти немножко дальше. Мы же не отрицаем саму советскую эпоху, мы пытаемся ее переосмыслить, чтобы она не только сверху, через официальную какую-то версию революции осмыслялась, и отрицание ее тоже сверху сегодня. И какой здесь может быть ход? На мой взгляд, подход со стороны другого понимания театральности или мифа, то есть один миф должен быть заменен другим, не тем же самым, а именно связанным с отказом от того, что связывает миф с законом и насилием. Обращение к искусству интересно тем, что оно предлагает такого рода разыгрывание социальных отношений, в котором нет приговоров, нет преследований, нет использования людьми друг друга, каких-то насильственных действий.
Елена Фанайлова: В этом смысле практики Катрин и Даши мне кажутся иллюстрацией к тому, о чем мы говорим.
Игорь Чубаров: Я потом еще хотел с философской точки зрения рассмотреть понятие революции.
Елена Фанайлова: Меня заинтересовала в докладе Егора та степень революционности, которая была им открыта, например, в краткой биографии Анатолия Осмоловского. Критическую зону мы оставим, хочу поговорить о его революционности. Я, например, забыла абсолютно парочку волшебных акций. Конечно, самая знаменитая – акция группы "Эти", выкладывание слова из трех букв на Красной площади, об этом знают даже люди, далекие от современного искусства, это была самая скандальная и самая первая акция, которая показывала власти, то есть Красной площади, что это вот символическое, сакральное русское слово вы будете всегда от русского народа получать, от советского народа будете получать. Но были и другие волшебные акции у Осмоловского и его товарищей.
Егор Софронов: Да, Осмоловский является бесспорным пионером направления в постсоветском искусстве, которое мы называем акционизмом. И та третья волна, о которой шла речь, является своего рода продолжателем, верными событию. Я использую это понятие из французского философа Бадью, которое может пролить некий свет или оттенить рассуждения о темпоральности революции. Потому что даже в годы самой жуткой и темной реакции находятся стражи, верные заветам, ибо те, кто верны, и таковых немало среди прогрессивных художников, которые работают, в том числе, и в наше время, продолжая открытия, сделанные в самом начале 90-х годов на волне либерализирующих трансформаций, которые случились в момент посткоммунистического коллапса. И в моем исследовании этого частного случая меня интересовал первичный переход от этих освобождающих импульсов 90-х к периоду реакции начала нулевых, которые по сравнению с нынешним временем кажутся относительно свободными и либеральными, но на самом деле были действительным откатом. На рубеже нулевых годов, когда пришло новое правительство к власти не совсем демократическим путем, это сопровождалось контртеррористической операцией и всеобщим наступлением монополии на власть, насилием, и было подвергнуто сомнению. Акционисты, даже самые радикальные из акционистов, которых мы помним из истории искусства, еще в конце 90-х и особенно в начале нулевых подверглись репрессиям. Например, Олег Мавроматти был вынужден бежать из страны в 2000 году, за год до этого Авдей Тер-Оганьян после своего перформанса в Манеже был подвергнут уголовному преследованию и вынужден бежать, Александр Бренер уехал из страны тоже в связи с преследованиями политического толка. Их соратник из этой школы акционизма, художник Осмоловский, тоже подвергался репрессиям, и он проводил такие дерзкие акции, как "Против всех", забравшись на Мавзолей. В 1999 году, в преддверии парламентских выборов 1999 года, группа молодых людей, включая Павла Митенко, проникла в Мавзолей, на трибуну, откуда в течение десятилетий члены Политбюро встречали парады, и вывесили транспарант с надписью "Против всех", призывая народ ставить галочку в графе бюллетеня для голосования "Против всех", которая тогда существовала в российском избирательном законодательстве, а впоследствии оттуда исчезла. Для меня раскрылась некоторая непрерывность репрессивного насилия и того, каким образом современное искусство в России на протяжении всего его периода существования окрашено или пронизано страхом и подавлением со стороны репрессивного аппарата государства, слежки и подавления. Это период практически покрывает собой целиком 90-е, которые мы привыкли видеть либеральными. Увидев документы о том, как акционисты подвергались репрессиям, я понял, что нынешний период подавления и упреждающего, превентивного охранительства продолжает традицию, которая была заложена в истоках современного русского искусства, которое де-факто было основано в лианозовских бараках, и среди основателей этой школы был, например, Игорь Холин, он работал смотрителем на лагерном бараке, и почти все ключевые представители его прошли через долгие периоды ссылок, тюрем, заключения. Или вот, например, один из пионеров концептуалистской школы искусства Андрей Монастырский: в самом начале своего творчества, еще будучи молодым человеком, он был арестован КГБ за то, что вышел на Пушкинскую площадь в 1968 году, на одну из первых демонстраций правозащитного, диссидентского движения, которое тогда появилось в советской России. И на протяжении позднесоветского периода все подпольное искусство подвергалось постоянному давлению со стороны репрессивного аппарата государства. Из нынешнего периода такой гнетущей реакции становится чуть более ясно видно непрекращающееся насилие, против которого возникают все новые голоса сопротивления.
Елена Фанайлова: Я первый раз слышу такую интерпретацию истории развития современного искусства, но мне кажется, что это крайне справедливое замечание. Вторая вещь, которая фрустрировала российских современных художников, это неудача интеграции в евро-американские культурные контексты. Я правильно поняла вашу мысль? То есть нерелевантность российского опыта, в том числе, связанную с этим аппаратом насилия, с этой невозможностью революции, я бы сказала. Вот еще одна иллюстрация к тому, почему революция желательна, но невозможна. Художник хочет быть радикальным, он хочет сопротивляться власти, а власть подавляет его. Я понимаю, что это может выглядеть некоторым упрощением, но без этого понимания нам вообще довольно сложно говорить о российском современном искусстве. Паша, есть какие-то замечания или добавления, как у человека, который участвовал в акции по символическому захвату Мавзолея?
Павел Митенко: На самом деле, единственное, что бы мне хотелось добавить, не из истории акционизма, а из истории России. Я читал книгу "Крамола. Инакомыслие в СССР при Хрущёве и Брежневе 1953-82-го", в которой были опубликованы документы Верховного суда и Прокуратуры, и там описываются такие случаи спонтанных выходок, случайных памфлетов, за которые люди подвергались репрессиям. Например, смерть Сталина была связана со всплеском спонтанной, полусознательной активности граждан, которые вдруг на рабочем месте начинали поносить вождя, это был какой-то полубред, поток сознания, который вдруг прорывался на поверхность. Кто-то кидался огурцом в портрет, кто-то показывал портрету детородный орган, а за это люди потом подвергались наказанию. Это просто показывает прямую связь между властным насилием и акционистским жестом, потому что это можно назвать в некотором роде протоакционизмом. Это во многом напоминает акционистские стратегии, которые бессознательно нащупывали граждане Советского Союза.
Елена Фанайлова: Я вспоминаю к вашему рассказу, в моем родном городе Воронеже существовал район Ипподром, где я проживала, и это был такой результат социального эксперимента по слиянию университетских работников и народа с пролетарских окраин. Там огромная стена стояла, белая, остаток части ипподрома, и перед какими-то позднесоветскими выборами там появилась надпись совершенно акционистского толка: "Все на выборы? - Дураки". Прошло несколько дней, прежде чем приехали и закрасили эту надпись, пытались потом найти виновных, но не обнаружили. Это к вопросу о стихийном российском акционизме, о его народных корнях, в том числе акционизма третьей волны. Игорь, вы хотели еще сказать о философских корнях революции…
Игорь Чубаров: Скорее, о таком походе к этому понятию, к этому явлению, более философском. Мы говорили о том, что это не подтверждение каких-то законов истории, замысла Бога. В революции проявляется особое понимание времени, которое связано с понятием современности, модерности, к которому мы сами вдруг начинаем принадлежать, сами его создаем как нашу жизнь. Это и есть современность, и другая нас и не интересует. Мы живем во времени, которое захвачено какими-то мифологическими политическими проектами, религиозными, нас отправляют куда-то в будущее, что мы там, через много поколений обретем счастье, спокойствие и свободу. Мы хотим сейчас! В этом и был всегда запрос современников, модернистов и вообще людей, которые озабочены проблемой времени. С этой точки зрения, положение ученого – он не ищет законов революции, не ищет объяснения революции, которое позволит нам ее предсказывать, контролировать, нет, он хочет обратиться к ней и находиться с ней в какой-то связи как художник. Он хочет быть открыт этому событию как возможности, понимая, что в реальности оно, может быть, и не осуществится. Это можно пояснить, хотя это сложно звучит, на самом деле, это обычная вещь, и каждый в повседневном опыте с этим сталкивается, когда ты к чему-то стремишься, но видишь, как сложно тебе реализовать это в связи с ограничениями, существующими в обществе. И вопрос весь в этих ограничениях. Собственно говоря, эта попытка и возможность существовать без власти, без насилия какое-то даже короткое время, даже в своем произведении искусства, коротком перформансе, который ты делаешь, это и есть цель. В связи с этим я хотел вспомнить о перформансе, который был посвящен трехлетию революции, в 1920 году, философа и теоретика, театроведа и режиссера Евреинова, поставленном в Петербурге, и к 2017 году мы с нашими цюрихскими коллегами устраиваем такой большой проект с перформансами, фотографиями, выставкой и книгой, посвященными этому событию. Это довольно любопытный проект, связанный с революцией, официально разрешенный, более того, поддержанный властями тогда в Петербурге. Тогда сотни тысяч людей вышли в качестве статистов или актеров, можно сказать, захватывать этот вот Зимний дворец. И тогда был очень интересный эпизод, который я хочу упомянуть, чтобы показать разницу между двумя мифами, двумя пониманиями революции, искусства со стороны власти и со стороны людей искусства, скажем так, художников. Существует картинка у многих в голове, когда какие-то рабочие в таких окопных шинелях, с винтовками бегут за грузовичком к этому Зимнем дворцу, его выдают часто за фотографию реального штурма, сделанную конкретным художником, даже имя его есть – Иван Кобызев. И профессор Зассе, который занимается этим сюжетом в нашей книге, в этом проекте, указывает, что фотография эта была сделана в 1920 году, именно во время театральной инсценировки Евреинова, когда собрали людей, 100 тысяч "бастующих", и они там "захватывали" этот дворец. А в реальности мы знаем сегодня, что не было никакого захвата. Там были небольшие перестрелки с юнкерами, с женскими батальоном боролись наши отчаянные революционеры. И долго считалось, что это фотография аутентичного события. Вот как действует власть, когда она хочет обратиться к искусству, - она все инсценирует полностью, полностью подменяет понятия. Революция полностью подменяется, она была, но выглядела не так, как на этой фотографии. И зрителей вычистили, кстати, на этой фотографии, которые стояли, как зеваки, и смотрели на этих бегущих "рабочих". Так вот, сама эта фотография отражает события еще более важные. Почему бы не показать, что это театральная постановка? Художники действуют именно так – они всегда показывают: да, мы играем, но мы играем с новым отношением, мы хотим этой свободы, и мы сейчас с вами ее разыграем. И вот уже после 1920 года как массовое действие, как акции это было властью советской запрещено – такого рода сборища. И это перешло постепенно в русло управляющих сталинских демонстраций и парадов, которые с Мавзолея приветствуют члены ЦК. Это очень большая разница подходов. Художники хотя воспроизвести событие революции, не обязательно 1917 года, свободы, когда мы можем какое-то время порадовать друг друга, любить друг друга, и так далее. Неосуществимость этого проекта не отменяет его реальности. Это такая виртуальная возможность, из которых жизнь многих людей и состоит. Я все время про себя считаю, что я будто в каком-то дурацком театре, а хотел бы я играть в другом. Помните, как у Кафки, когда господин К. обращается к пришедшим за ним палачам: "Вы в каком театре играете?" И они с неудовольствием таким говорят: "В смысле в театре?" В этом все дело. Ставки у нас очень серьезные, когда мы обращаемся к революции, и вся наука летит к чертям, если она не учитывает статуса революции.
Павел Митенко: На самом деле, думаю, революция в первую очередь для тех, кто в ней участвует. Она не приносит чего-то тем, кто в ней не участвует. Если мы имеем дело с понятием или событием революции, то важнее думать не о том, к чему она приводит в истории, к чему она приведет нас, а как мы можем соотнестись с ней реально, как можем участвовать в ней. В каком модусе – это зависит уже от каждого. Этот вопрос выходит на первый план сегодня.
Яна Бражникова: А мне кажется, что власть в некотором смысле участвует в любом перформансе, даже в том, который она отменяет. Поэтому она апеллирует к некому реализму, то есть она не показывает подмостки или зевак, о которых говорил Игорь, а показывает картинку 1920 года, выдавая ее за события 1917-ого. Лиотар говорил замечательно, что реализм – это искусство, которое не ставит вопрос о реальности. Собственно, акционисты ставят вопрос о реальности, причем ставят его на передний план. В этом смысле любая акция задействует так называемую власть, и она невольно начинает играть в этом театре, и играет на тех ролях, которые ей предписали акционисты. Собственно, руководство РГГУ, если брать эту мини-революцию, которую совершилась вчера и происходит сегодня, оказывается в роли того, кому дали определенную роль, и дальше уже организаторы этого мероприятия решают, как оно будет выглядеть, они уже должны реагировать, в этом смысле они не хозяева ситуации.
Игорь Чубаров: А я хочу подытожить тем, что сдержать нельзя стремление человека к театрализации. Вот у Евреинова того же была концепция "театра для себя", и это такое представление о театральности самого человека, о его желании не следовать просто каким-то животным законам жизни, выживать любой ценой, а рисковать, стремиться к чему-то даже необыкновенному, невозможному, требовать этого невозможного, в конце концов. И это отличие вообще театра как инстинкта, театра как твоей собственной какой-то жизни, возможной альтернативной, и театра, который просто захвачен в каком-то жанровом театре, где-то в театрах, куда мы ходим. Это отличает и настоящих художников, которые выполняют какие-то функции в обществе и встречаются в этом поле с властью, от художников, обслуживающих власть, всего лишь продвигающих ее ценности и идеалы насилия, оправдывающих его, эстетизирующих его. Вот таким политическим моментом я хотел закончить.