Ссылки для упрощенного доступа

Частные уроки Шкловского


Парамонов: история чтения

Александр Генис: Этой зимой мы отметили 125-летие Виктора Шкловского, патрона всех критиков, писателя, срастившего науку о литературе с художественной прозой. Ведущий персональной рубрики АЧ “История чтения” Борис Парамонов много и остро писал о Шкловском, поэтому я попросил Бориса Михайловича рассказать, чему и как он у него учился.

Борис Парамонов: Виктор Борисович Шкловский – давнее мое знакомство. Я его начал читать лет пятнадцати, причем какого Шкловского! - раннего, двадцатых годов. Был у меня товарищ школьный, мать которого в 20-е годы училась в Ленинградском Институте истории искусств, это была твердыня формализма, где преподавали Тынянов и Эйхенбаум, Шкловский наезжал из Москвы. Вообще-то он питерец, жил на Надеждинской улице ( в советское время – Маяковского), ходил к Брикам на соседнюю улицу Жуковского. А я жил в Ковенском переулке, на углу Надеждинской и параллельном (один квартал) улице Жуковского. И еще совпадение: на этом самом углу располагался гараж, в котором во время первой мировой войны находился броневой дивизион, и в нем служил унтер-офицер Шкловский. Отсюда он и вывел броневики в феврале 17-го года, и они сыграли свою роль в деморализации правительственных сил.

Александр Генис: Шкловский позднее писал, что русские революции были стоячими (он имел в виду декабристов), а тут революция вышла на улицу и понеслась.

Виктор Шкловский
Виктор Шкловский

Борис Парамонов: Ну так вот, мать моего приятеля во время той учебы собрала очень, я бы сказал, квалифицированную библиотеку, к хорошей книге вкус привили ей формалисты. Был в той библиотеке и Шкловский, так что я читал его еще в сталинское время, в начале пятидесятых. Две книги были: «Сентиментальное путешествие» и «Гамбургский счет», первоиздания советские. «Гамбургский счет» я не очень понимал, надо было для этого обладать знанием азов формального литературоведения.

Но «Сентиментальное путешествие» такого предусловия не требовало, всё было более или менее понятно. Что такое революция и кто ее делал понятно стало (не одни большевики). Выяснилось, что Шкловский был активным участником эсеровского подполья, его искали, он - однажды прятался в саратовском сумасшедшем доме, другой раз с поезда на ходу спрыгнул. Впечатлила, помнится, фраза: большевики всё хотят организовать, они не понимают, что яблоня лучше знает, как ей расти. В 1951-52-м годах такую фразу в советской печати вы бы не прочли. Еще нравились лирические места: «И не придут ко мне Юрий Тынянов и Борис Эйхенбаум, и не будут говорить о том, что такое ритмико-синтаксические фигуры».

Александр Генис: Ну и как, помогли вам эти самые фигуры из «Сентиментального путешествия»?

Борис Парамонов: Нет, для этого надо было читать книгу «О теории прозы» 1929 года, ее тогда в моем распоряжении не было, прочел позднее, уже в послесталинские годы, но эта книга не переиздавалась, с ее знаменитой статьей «Искусство как прием».

С середины пятидесятых Шкловский снова начал активно печататься, но писал уже не то. Вернее сказать, как раз то, но очень зашифровано, делая вид, что мыслит по-новому, а на самом же деле завулированно повторяя старое. Помню, была карикатура. Шкловского изобразили в виде песочных часов, которые можно повернуть, поставить наоборот, а песок всё тот же сыплется. Он в поздних книгах якобы преодолевал формализм, обращаясь к истории литературы, а получалось, что открытые формализмом структурные закономерности действуют на всем протяжении литературной истории. То есть сугубо утверждал первоначальную теорию. Но надо было знать эти первоначала, чтобы его как следует понять.

Александр Генис: Борис Михайлович, а какую роль сыграла книга, едва ли не лучшая у раннего Шкловского - Zoo. Я, кстати, недавно специально сходил в чудный, расположенный необычно в самом центре города берлинский зоопарк. Мне хотелось побывать в местах, связанных с Шкловским.

Борис Парамонов: Я прочел его в переиздании, первом за много лет, в его сборнике 1963, кажется, года, в начале шестидесятых. И от этой книги, как сейчас молодые говорят, я совсем “заторчал и потащился”. Она и сейчас у меня среди любимейших. И вот на ней я окончательно уяснил теорию формализма, хотя книга вроде бы не теоретическая.

Эту книгу не понимают, или делают вид, что не понимают, все о ней писавшие в советское послесталинское время. Утверждают, что это книга о несчастной любви Шкловского к Эльзе Триоле, тогда как в ней подзаголовок «Письма о нелюбви». Даже Л.Я. Гинзбург, ученица формалистов из этого самого Института истории искусств, пишет, что это самая целомудренная книга в русской литературе. Бедная безответная любовь, мол. Между тем Шкловский в разговорах с А.П. Чудаковым, конфидентом его поздних лет, приводил слова Эльзы: “Я и не думала, что ты такой профессионал”.

Шкловский в предисловии к Zoo писал, что все лица и сюжеты берлинской тогда эмиграции были представлены метафорой любви. Ему заказали книгу о русских эмигрантах в Берлине, начала двадцатых, и он думал, как из этого материала построить единый сюжет. Решил сделать переписку с женщиной. Но для этого нужна мотивировка – обычный в таких случаях мотив разлуки. Разлуки в реальности нет, мужчина и женщина живут в одном городе, но она запрещает ему говорить о любви. И тогда он ей пишет письма. То есть не реальная ситуация, а выдуманная: любовь была как полагается, но надо было мотивировать переписку. И тогда все картины эмигрантского Берлина стали метафорами любви. Подзаголовок «Письма не о любви» - выдумка.

Александр Генис: Да, конечно, это очень искусная выдумка, но причем тут, Борис Михайлович, теория литературы Шкловского?

Борис Парамонов: Я понял основное: в книгах, коли они произведения искусства, самое важное, что материал таких книг не существует вне и помимо их художественного оформления. Я даже свою персональную формулу для этого придумал: не бывает литературы «о» - о чем-то, литература всегда о самой себе, она демонстрирует собственное построение.

Шкловский писал, цитируя Гегеля: форма – это закон построения предмета. А предмет литературы, искусства – сама литература, само искусство. Вот о чем стихи Пастернака? О природе, даже проще сказать – о погоде: дождь это или снег, зима или весна, осень, лето. Но это не метеорология, а стихи, они существуют сами по себе, сами в себе, Пастернака читают не для того, чтобы узнать, какая погода.

Александр Генис: Или какое тысячелетье на дворе.

Борис Парамонов: Точно. А литературные староверы, в России выученики унылого Чернышевского, считали, что литература – свидетельство жизни и всякого рода общественных явлений, причем неадекватное свидетельство, а приблизительное. Ведь по-настоящему о мире говорит наука, а литература, поэзия только приблизительный, как бы неточный первоначальный набросок. Поскольку прокламации распространять запрещено властью, то надо эти прокламации представить в виде романов или стихов.

Утверждалась вторичность искусства, зависимость его от общественного бытия, и коли несколько изменилось бытие, так значит на столько же меняется литература как его, бытия, отражение (это уже марксисты). Убогая концепция. И вот Шкловский показал, что литература не зависит от жизни, а имеет собственные априорные, так сказать, законы построения. Вечные свои законы. Павел Медведев (за которым вроде бы скрывался Бахтин) хорошо сформулировал это положение формализма, хотя в тексте скорее критическом: социальное бытие может существовать, а может вообще исчезнуть, его наличие или отсутствие никак не влияет на сам факт искусства и законы его строения.

Александр Генис: Это, конечно, спорно, поэтому так трудно трудно понять: как это так, искусство само по себе или вообще ни о чем, кроме самого себя? Как это, существуя в жизни, не иметь никакого к ней отношения?

Борис Парамонов: В том-то и дело, что искусство у Шкловского очень даже о жизни, но не так, как думают Чернышевские. Искусство, литература делают ощутимой саму жизнь. В быту, в повседневности жизнь автоматизируется, как бы стирается, перестает ощущаться. Делается простым, именно что автоматическим узнаванием. А литература возвращает видение жизни, остроту ее восприятия. И делает это так называемым приемом остранения: представляет узнанное и знакомое по-новому странным. Странное обновляет переживание жизни, сама ее материя как бы заново ощущается. Автоматизация, пишет Шкловский, убивает быт, жену и страх войны. А искусство возвращает остроту бытийных переживаний.

Александр Генис: Ну, да, искусство делает камень каменным – знаменитая формула.

Борис Парамонов: Вот такова формальная теория литературы в репрезентации Шкловского. Но интересно, что не только теория, но и сама жизнь его была постоянным воспроизведением ситуации остранения. Чтобы жизнь не автоматизировалась, надо ее постоянно обострять, то есть опять-таки остранять. Для этого надо искать приключения. Вот Шкловский и был таким искателем приключений, рисковым человеком, можно даже сказать – авантюристом. Отсюда вся его революционность, его эсерство, его возвращение из эмиграции, куда он ушел по льду Финского залива, увидев, подойдя к своему дому, что у него в окнах свет, и догадавшись, что к нему пришли, что у него обыск.

Большевики, конечно, загнали его в стойло, но всё-таки чудом не убили. В книге «Третья фабрика» 1926 года он писал по возвращении в Москву: живу тускло, как в презервативе. Но всё-таки он горел и свет этого горения донес до нас. Он прожил 91 год, а сейчас ему 125. И всё-таки он жив. Словно доказав, что жизнь, объективное бытие это только материал искусства.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG