Алексей Грищенко. Мои годы в Царьграде. 1919-1920-1921: Дневник художника / Науч. ред., вступ. ст., пер. с фр. В. Полякова, пер. с укр. М. Рашковецкого; коммент. и прим. С. Кудрявцева и В. Полякова. – М.: ООО «Издательство Грюндриссе», 2020.
Природный футуризм: полосы грязно-синего дыма, клубы белого пара расходятся маленькими облачками. Серое небо спускается очень низко, всё ощетинивается, растягивается, сворачивается. Стройные профили минаретов будто оторваны от куполов, кажется, чудесным образом устремляются в небо. Весь город сказочно движется. Обычные предметы превращаются в фантастические явления. Царьград, дорогой художнику, какой ты волшебный!
Начало этого фрагмента содержит подсказку для внимательного читателя, который может предположить – верно, – что автор строк был не чужд модернизму 1910-х годов. Действительно, отрывок взят из константинопольского дневника художника Алексея Грищенко (1883–1977), который оказался в столице павшей империи в декабре 1919 года, а покинул ее в конце марта 1921 г. Дневник был дважды опубликован самим Грищенко. Сначала на французском языке в 1930 году, вскоре после выставки серии акварелей с видами и сценами Стамбула в парижской галерее Дрюэ (1929, название выставки использовано в заголовке), а затем на украинском языке в Мюнхене в 1961 году. Научный редактор первого русского издания В. Поляков прибегнул к контаминации разноязычных публикаций; одновременно с настоящей книгой вышел и турецкий перевод дневника Грищенко.
Мой метод требует наивности, ритма, простоты и глубины чувств
Разговор о дневнике лучше начать с его автора. Алексей Грищенко родился в украинских землях Российской империи и связи со своей родиной, насколько было возможно эмигранту, поддерживал. В 1930-е годы он общался со львовскими искусствоведами и архив свой завещал передать в Киев, что и произошло в 2006 году. Грищенко не сразу обратился к живописи, сперва он выучился на биолога (ботаника) в Московском университете. Преемственность обеих профессий Грищенко проявлялась во внимании к цветочной орнаментации. В 1920 году он говорил ученицам константинопольской Женской школы изящных искусств: У вас есть чудесные надгробные памятники. Там можно научиться различать цветовые переходы и понимать искусство построения по-настоящему естественной композиции. Научиться находить вдохновение с помощью наблюдения, как сделан синий цветок или грациозная волнистая линия виноградной грозди, вьющейся вокруг перекладины, или волшебный рисунок кипариса, что высится пирамидой на жёлтом фоне. Грищенко обучался в Киеве у С. Светославского, в Москве у К. Юона, потом сблизился с авангардистами из «Бубнового валета», наставниками его стали И. Машков и В. Татлин; Грищенко участвовал в групповых выставках. В своем творчестве он стремился к примитивизму, и в дневниковом разговоре с турецкими коллегами высказывался так: Мой метод требует наивности, ритма, простоты и глубины чувств. Все это является душой примитивов. Меня притягивают иконы, народные картины, которые вы отрицаете, архаичное искусство греков, примитивное – негров. В работах Грищенко сочетаются элементы кубизма и лубка, импрессионизма и иконописи, фовизма и т. д. Пожалуй, в своих исканиях он был близок «всечеству» Ильязда – другого значительного описателя Константинополя, с которым они совпали во времени и пространстве, но, возможно, так и не познакомились (во всяком случае, свидетельств пока не обнаружено). Другой важной чертой художественного метода Грищенко декларировал декоративность, которую считал не прикладным мотивом, но следствием жизни, мышления, ощущений художника. Примеры декоративности как ключевого творческого элемента он находил в древнегреческих вазах и персидских миниатюрах, византийских и русских иконах, на полотнах Тинторетто, Делакруа и барбизонцев. В одно время с русской революцией Грищенко разработал теорию «цвето-динамос» и создал серию фигуративных работ, комбинируя цветовые плоскости без четких очертаний. К сожалению, подавляющее большинство его картин этого периода утрачено. После отъезда Грищенко из Москвы в 1919 году его мастерская была занята Варварой Степановой, полотна отданы студентам ГСХМ (ВХУТЕМАС), которые смыли изображения для создания своих работ.
Византийский костер имеет такую силу, что огонь, который зажёгся от него в наших землях, ничто не в силах было потушить
Грищенко был не только художником, но и искусствоведом. В 1913 и 1917 годах он выпустил монографии о влиянии византийского искусства на европейскую живопись и русскую иконопись. Грищенко придерживался мнения, что последователями византийских мозаик Хоры, Равенны, Торчелло были Чимабуэ, Джотто и Рублев: Византийский костер имеет такую силу, что огонь, который зажёгся от него в наших землях, ничто не в силах было потушить. Вечную византийскую культуру художник находил в творчестве Гогена и Матисса, а также в турецкой повседневности: Византийская церковь – это также мечеть. Акведуки восходят к римской эпохе, но они с оттоманскими аркадами. И если здесь и там встречаются кофейни и турецкие бани, все они отмечены духом Ромеи. В первые революционные годы Грищенко активно участвовал в создании новой культурной системы, состоял во Всероссийской коллегии по делам музеев и охране памятников (иначе говоря, участвовал в национализации и эвакуации произведений искусства), в 1919 году был профессором живописи ГСХМ. Но довольно скоро разочаровался в Советах и решил проверить теорию практикой – достичь столицы Византийской империи. Осенью 1919 года художник устремляется к Черному морю: Прожил, как собака, 15 дней в Харькове в ожидании поезда. Это уже была не станция, а военный лагерь. Толпы генералов и начальников, все при оружии. Трагическая мешанина классов, профессий, одежд. Бесконечные очереди людей, плетущихся неизвестно куда. Первый поезд на Николаев взят приступом. В ноябре Грищенко оказался в Севастополе, где сумел поступить помощником на камбуз грузового корабля, шедшего в Яффу через Константинополь. Во время стоянки на берегах Босфора художник попросту сбежал с борта и оказался в одном из центров революционного рассеянья: В городе много русских, одетых в удивительнейшие костюмы, гражданские и военные. По Пере бродят генералы с широкими, слишком красными эполетами, с шубами в руках (они продают их по поручению). Дамы слишком элегантны для неурочного времени. Кавказские колпаки, казацкие мантии с красным верхом, каракулевые шапочки, подбитые ветром пальто интеллектуалов, плотные шерстяные рясы священников и монахов. Вокруг слышна российская речь. «Сто тысяч россиян – вот мирное завоевание Константинополя», – пишут журналы (которых я никогда не читаю).
цена на беговых тараканов возросла до ста пятидесяти лир
С лёгкой руки М. Булгакова и его жены Л. Белозерской Константинополь нередко считают столицей русских беглецов-«тараканов». Действительно, на берегах Босфора, в среде беженцев распространилось это символическое занятие: Был открыт клуб, где вместо баккара практиковались скачки тараканов. На столе помещался длинный и узкий ящик, разделенный в длину рядом перегородок. В каждом отделении находилась клеточка с тараканом. Дно ящика под клеточками предварительно нагревалось, потом тараканов выпускали одновременно, спасаться в другой конец. Успех клуба был исключительным, цена на беговых тараканов (порода, водящаяся в пекарнях) возросла до ста пятидесяти лир, ставки же превышали тысячи (Ильязд. Письма Моргану Филипсу Прайсу: письмо 4-е, 3 июля 1929). Но не будем забывать, что мнение Булгакова было односторонним и цензурным. Спонтанно и ненадолго Константинополь стал и одним из центров русской культуры. В позднейшей и мемориальной поэме «Памяти Поплавского» (напечатана в 1979) композитора и поэта Владимира Дукельского (Вернона Дюка) об этом написано хотя и с иронией, но более верно:
…На Бруссе, в «Русском Маяке»,
Где беженцы прилежно хлопали
Певцу в облезлом парике;
Где дамы, вежливо грассируя,
Кормили бывших богачей,
Где композиторскую лиру я
Сменил на виршевый ручей.
Распорядители в усладу нам
Порой устраивали бал,
Где «Ваши пальцы пахнут ладаном»
Вертинский, жмурясь, распевал,
Где, тешась вальсами свирельными,
Порхали феи средь толпы
И веерами самодельными
Свои обмахивали лбы.
Будем просты, как цареградские фрески
Русские эмигранты издавали прессу, снимали кино; в константинопольском дневнике января – мая 1921 года Борис Поплавский упоминает о проекте театрального кабаре поэта-сатириконовца В. Горянского и художника Л. Воловика. Важным местом был упомянутый Дукельским «Маяк», литературно-просветительский клуб, организованный на средства американских благотворительных обществ. Там не только работали школа, столовая, библиотека, скаутский кружок, лечебница, но и заседал константинопольский Цех поэтов. Об участии в нем Поплавский и Дукельский не писали; наиболее вероятно, что его идеологом был киевлянин Андрей Аллин (Блюм), редактор «Белого медведя», «Жизни и искусства» и «Театра». В последнем в 1921 г. опубликовали «Положение о Цехе»:
- Довольно разбазаривать искусство – в мастерскую.
- К черту кривлянья и хулиганскую истерику – простота. Будем просты (своей сложности), как цареградские фрески.
- Жертвенность.
- Долой школу (акмеистов, имажинистов и пр.), ибо революция утвердила личность. Каждый сам в себе и сам по себе
В письмах Прайсу Ильязд называл «Маяк» центром притяжения белой интеллигенции, военных; пожалуй, стихи Аллина это подтверждают, например, поэма «Спас на крови»:
…Мечта хмельная, брага хмельная
Одели таявший февраль,
Когда в России беспредельная
Окраснилась в полотнах даль.
У пулеметов лента узкая
Трещала в этот вечер с крыш,
Но шла толпа, подсолнух луская,
Февральскую пытая тишь.
И из казарм шагами гулкими
Шли петербургские полки,
Неся глухими переулками
Свои изменные штыки…
когда все будет готово, мы захватим Константинополь, переименуем в Царьград и присоединим к России
В константинопольском романе «Философия» Ильязд пишет не об одной литературной группе: Цех поэтов, собиравшийся на улице Бруссы и враждовавший с поэтическим кружком, собиравшимся на улице Пера и отличавшимся более левыми, в литературном, разумеется, только смысле убеждениями. Опубликованный лишь посмертно роман Ильязда был посвящен загадочной истории – попытке отнюдь не «мирного» русского завоевания Константинополя. Политическая ситуация в рухнувшей империи в те годы напоминала российскую: революция, гражданская война, интервенция. Согласно Мудросскому перемирию, войска Антанты оккупировали Константинополь и проливы; султан Мехмед VI фактически был лишён власти, парламент союзники разогнали в марте 1920 года, турецкие генералы (Кемаль, Энвер) контролировали часть территорий страны, Греция пыталась совершить исторический реванш. Дневниковое описание выезда султана превращается у Грищенко в аллегорию: Кавалькада курдов в зелёных долманах и широких шароварах с золотыми нашивками шумно выступает посреди сосредоточенной тишины. Лошади кареты султана в золотой упряжке резво приближаются. Султан отдает приветствие, касаясь легкомысленным движением каракулевой шапки. Искривленный овал лица, практичное выражение глаз… Толпа кричит без воодушевления: гу, гу, гу..! За коляской идут иностранцы: французы, американцы. В константинопольских текстах Ильязда о планах захвата русскими Константинополя сообщает поэт не из Цеха, Владимир Свечников – поэт во всех отношениях, писавший отличные сонеты и называвший себя мистическим марксистом, лохматый фантаст, бедняга. Он откровенно говорил автору: Вы забываете, что тут не эмиграция, а исход целой страны с армией. Сто тысяч – это всё-таки сильная армия, когда турки заняты греками. Мирное завоевание (русские врачи, инженеры, архитекторы, учителя) вначале, но, . В романе Ильязда говорится о том, что нити этого заговора сплетались отнюдь не в штабе русской армии, а в красной Москве. Действительно, в марте 1921 года Совнарком заключил с правительством Кемаля в Ангоре Договор о дружбе и братстве, но параллельно, в апреле, Коллегия Наркомата иностранных дел обсудила донесение константинопольского агента ОГПУ «тов. Е.», который предлагал захватить город силами врангелевцев и рабочего элемента, вооруженного Москвой. В мемуарах 1933 года близкий к Врангелю Николай Чебышев упоминает о массовом аресте (до 50 человек) 29 июня 1921 года членов советской торговой миссии. Англичане обнаружили подпольную типографию, фальшивые фунты стерлингов и английские документы, настоящее оружие и бомбы. Об участии молодых поэтов в этих планах других свидетельств, помимо сочинений Ильязда, пока не обнаружено. Бедняге Свечникову его увлечение марксизмом обошлось дорого. Парижу и Берлину он предпочел красную Москву, вернулся в СССР в 1926 году, сразу же разочаровался, а вскоре последовал скорбным путем ссылок, тюрем и лагерей. Там он познакомился с Д. Лихачевым, который сохранил его стихи. Последнее свидетельство о Свечникове (Кемецком) записано со слов его солагерника Клибанова: Однажды я был привлечен шумом у лестницы, ведущей из трюма на палубу. Какой-то молодой человек лет 25-26, маленький, худой, светловолосый и, насколько можно было видеть при слабом освещении, очень бледный, подался на несколько ступенек вперёд. А перед ним стоял здоровенный детина – конвоир, с трудом сдерживающий огромного пса, который ощерился на маленького человечка. Но тот, весь дрожа от волнения, негромко, но с необычайной силой бросил конвоиру: «Не подходи… Убью!» – нагнулся и с силой, которой нельзя было в нем ожидать, вырвал из ступеньки доску и, замахнувшись, приблизился к конвоиру. И так он был страшен, что не только конвоир, но и его собака подались назад и скрылись на палубе. Вместе с несколькими товарищами я подошёл к этому человеку. Он был страшно взволнован. Оказалось, что ему надобен был глоток воздуха. Он задыхался и сказал мне, что не в состоянии терпеть и готов был пойти на все и, собственно, даже хотел, чтобы конвоир его пристрелил, чтобы разделаться сразу со всеми муками, с этим плавучим адом, каким была наша баржа. В январе 1938 года Свечников был расстрелян.
Грищенко был более дальновиден и, покинув московских коллег и учеников, не собирался возвращаться под молот и серп Советской власти. Перебравшись с борта парохода без паспорта и почти без денег, он готов был на первых порах есть лук без хлеба и мыкаться в еврейской ночлежке, болгарском госпитале или больнице русского Красного креста, превращенной в приют. Грищенко умел заводить знакомства и убеждать людей, спустя три месяца ему удалось добиться едва ли максимума для русского беженца. Он был принят как художник в русский лагерь на о. Принкипо (один из Принцевых островов), занятом англичанами. Благодаря своему статусу, Грищенко жил один в комнате на четверых (эмигрантов разместили в виллах богатых стамбульцев), он мог несколько раз в неделю плавать в город; вообще, условия были по тем временам хорошие: Каждый из нас имеет очередь в кухне (обед общий), рубит дрова и носит воду из греческой цистерны. Нам дают всего, сколько захотим, и хорошего качества (не как французы в Халках или итальянцы в Антигоне). Белый хлеб, замороженное мясо из Австралии, шинку или сало, овощи, сыр, молоко, варенье, рис, чай, белые коржики, свечи, мыло, уголь, дрова, изюм для детей. Каждый человек имеет право на полный паек английского солдата.
Самым же главным было то, что Константинополь полностью оправдал ожидания художника и буквально влюбил Грищенко в себя. В дневнике он подробно пишет о храмах и крепостных стенах города, о кофейнях и локандах, об уличных ребятишках и дервишах, о городских базарах и вывесках, о кукольном театре – карагезе и музеях. И художник восхищался константинопольскими пейзажами и людьми в пейзаже: На холм можно забраться только по улице, которая идёт лестницей с многими поворотами. Среди деревьев стоят могильные камни. Арабские буквы, богато украшенные золотом, на лакированном красном или синем фоне. У одной колонны с памятной мраморной плитой сидит пара. Она одета в чарчафу из жёлтого шелка, поникшая, совсем смущенная, с закрытым лицом. Он в новой феске, в европейском костюме перебирает четки. Можно сказать – герои из романа Пьера Лоти. Их любовь будто отражается в зелени травы, розовых маках и в солнце, которое щедро заливает оранжевым светом холм, кипарисы, мавзолеи, сельские мечети.
Искусство в упадке. Россия тоже им заражена
Разумеется, Грищенко окружали не только камни и природа Константинополя, но и люди. Вполне естественными были контакты с русскими эмигрантами – культурными деятелями. Грищенко общался с коллегами: Виктором Бартом, Екатериной Катуар, Владимиром Бобрицким. Друзьями его были Леонид Сологуб, с которым они добились комфортного убежища на Принкипо, и особенно Дмитрий Измайлович. Он тоже был с Украины, стал искусствоведом-византинистом (как и Грищенко с Ильяздом), выставлялся в «Маяке», позднее они с женой благополучно перебрались в Бразилию. Встречался Грищенко и с литераторами. В дневнике он называет Бориса Лазаревского, Валентина Горянского и Сергея Маковского. Последний был сыном живописца, художественным критиком, и они с Грищенко принципиально дискутировали: Почему вы накладываете краски массой? Это напоминает японские гравюры. Но тогда почему вы не берете проклеенные листы и не вырезаете из них картины? Искусство в упадке. Россия тоже им заражена, несомненно. Вы, мой друг, сводите искусство в могилу. Куда делись чары старого пейзажа? В нарисованных вами пейзажах невозможно прогуляться. У вас постоянно встречаются обрывистые нотки, нет созвучий.
Более важным было стремление Грищенко ни в коем случае не замыкаться в эмигрантском кругу. Думаю, он умышленно указывает, что в «Маяке» почти не появлялся. Французский язык он знал ещё с дореволюционных времён, турецкий стал учить на пароходе, английский – на Принкипо. Очень скоро Грищенко стал завсегдатаем в среде константинопольских интеллектуалов, зачастил на местный Монпарнас – в квартал Шишли: Общество ожидало нас за столиками греческой кофейни, заставленными тарелочками с пикантной закуской. В маленьких с напёрсток рюмочках нам сервируют дузико – сладкую и пахнущую имбирём водку из Анатолии. Ближе русских живописцев стали Грищенко турецкие художники – импрессионисты из т. н. «поколения 1914 года» – Ибрагим Чаллы, Намык Исмаил. Грищенко сожалел об их консерватизме, о том, что они учились у второстепенных эпигонов импрессионизма, например, Кормона, о том, что они следовали Мюнхенской школе, а не Парижской, что подражали они, скорее, барбизонцам и Либерману, чем радикальным современникам. Грищенко познакомился с учащимися женской и мужской Школ изящных искусств, ему разрешили провести там мастер-классы. Он с удовольствием общался с эмансипированными интеллектуалками Стамбула: основательницей Женской школы искусств Михри Мюшфик (он восхитился ее знанием персидской миниатюры), юной художницей Хале Асаф, пианисткой Ульвие Кескин (сестрой Исмаила). В своем дневнике Грищенко фиксировал причудливые политические воззрения своих турецких интеллигентных друзей, в которых сочетались конституционный монархизм (наследник престола Абдул Меджид был незаурядным художником!), преклонение перед большевизмом и культурная автономия греков, армян и евреев. Кстати, такой спокойный и стихийный либерализм Грищенко заметил и оценил в уличной городской мозаике: Черта ли это народа, который воспитывался среди природы, в контакте с животными? Не от этого ли происходит та бесконечная приветливость, которая нас удивляет? В мечетях или кофейнях какой-то паша или почтенный улем сидят рядом с простым продавцом воды без надменного вида и без подчеркивания ученого демократизма.
Общение с местными культурными деятелями и иностранными чиновниками помогало Грищенко в поиске покупателей и заказчиков. Поначалу вознаграждение было не слишком значительным: Заработал 10 лир! Турчанка, приятельница Ибрагима, жена турецкого консула в Швейцарии, попросила, чтобы ей уступили две или три акварели. Она приняла нас, гостеприимно пригласив к ужину, в обществе матери – милой бабушки. Нам подавали жирный кебаб и сладкую баклаву. Очень скоро последовали индивидуальные заказы. Грищенко выразительно описывает, как жена французского капитана рекомендовала художника своей подруге – бельгийской красавице, жене крупного грека-коммерсанта. Грищенко должен был увековечить их малышку-дочь: Ежедневно хожу работать над портретом младенца. Моя модель молчаливая и без требований, но гречанки – няни и служанки, это настоящее бедствие! Для одной рот широковат, для второй глаза велики, а третья что-то бубнит по-гречески. Работа была внезапно прервана из-за финансового бедствия, приключившегося с бизнесменом, но гонорар Грищенко даже за этюд составил 70 лир (1000 франков). Художник знал, что залогом его относительного благополучия был упорный труд. И он неутомимо делал свои уличные наброски: тайно писал посетителей кафе (ислам воспрещает изображения лица), следовал за своими моделями в уличной толчее, настойчиво проникал внутрь османских (византийских) архитектурных шедевров. Грищенко указывает в дневнике, что за 1920 год он сделал более 100 акварельных картонов.
В октябре 1920 года художник устроил выставку своих акварелей на полу в одном из залов американской гуманитарной миссии. Конечно, желающие могли купить работы, и они покупали. Ещё со времени проживания на Принкипо Грищенко старался установить связи в английской и американской миссиях. Он вовсе не собирался застрять на берегах Босфора. Не сразу, но удача посетила Грищенко. Вестником ее стал Томас Уиттмор – американский археолог и гуманитарный деятель. Ещё в годы Мировой войны он участвовал в работе русских эвакуационных организаций. В 1916 году Уиттмор он возглавил Комитет спасения и образования русских детей, позже реформированный в Комитет по делам русской молодежи в изгнании). А с 1931 года и до самой смерти в 1950 г. Уиттмор, по договоренности с правительством Кемаля, руководил реставрацией византийских мозаик Айя Софии и Кахрие. Вероятно, византийское искусство и стало причиной знакомства Грищенко с Уиттмором. Художник писал интерьеры бывших византийских базилик и монастырей, копировал мозаики, и Уиттмор с удовольствием приобрел 20 акварелей. Этот гонорар помог Грищенко получить греческую визу: художник намеревался поехать изучать фрески церквей Мистры в Морею и сослался на свои дореволюционные штудии в области византийского искусства.
30 марта 1921 года Алексей Грищенко с радостью покинул Константинополь, который он и не думал завоёвывать, как некоторые его товарищи по исходу. Как показало будущее, Грищенко ожидал умеренный успех и благополучие во Франции. Столица павших империй казалась художнику не женой – спутницей на долгие годы, а страстной, но недолгой любовницей. Не забывая о чарах Востока, Грищенко держал свой путь на Запад. Со схожими любовными воспоминаниями и в том же направлении полтора месяца спустя двинулся юный Борис Поплавский, написав перед тем заключительный сонет константинопольского цикла:
Прощай, февраль, я не дождусь, как летом
Здесь зацветут глицинии мосты,
А я вне города печали и мечты
Останусь, как и был, и у тебя поэтом.
Благодарю тебя, где огневым полетом
Моя весна открылась на панели.
Теперь мою любовь уж не измерить лотом
Девичьих глаз, что в полутьме блестели.
Но твой тяжёлый, исступленный образ,
В одеждах горя и с глазами кобры,
Распял мою вчерашнюю любовь.
О, город городов, безумием корящий,
Корабль души тебе дарю горящий, –
Меня, каким я был, ты не увидишь вновь.