Иван Толстой: В конце минувшего года исполнилось двести лет со дня рождения Гюстава Флобера, и мы с Борисом Михайловичем Парамоновым решили поговорить о нем в нашей серии "Беседы любителей русского слова", потому что какой же любитель русского слова не любит Флобера? Но и русских писателей при этом не забудем.
Борис Парамонов: Знаете, Иван Никитич, я хочу разговор о Флобере начать с лирической ноты – рассказать о собственном моем с ним романе: как я с ним познакомился. Еще в детстве, хватая любую книгу, я напал и на "Госпожу Бовари". И мне понравилось, как она начата: сначала рассказ идет от лица неких "мы" – школьников, в класс которых попадает Шарль Бовари. А потом это "мы" исчезает, и рассказ ведется от лица Шарля, а потом и Шарль уступает место жене – вот этой самой госпоже Бовари, Эмме Бовари. Вот этот чисто формальный прием в глаза бросился – и впечатлил, и запомнился. Но надо сказать, что книгу я тогда не дочитал – скучной показалась.
И больше Флобера я не касался, хотя у моей жены он был – пятитомник 1956 года издания. Стоял он и стоял на полках, и я не обращал на него внимания. Но вот в 1973 году попал я в больницу – имени Коняшина на Московском проспекте в Питере, и в больничном книжном шкафу не нашел я ничего лучше, чем "Воспитание чувств" Флобера. В советских больницах, вспоминаю, лежали долго и основательно – не то что в американских, где вы попадаете на некий медицинский конвейер и вас обрабатывают без задержки, как на настоящем производственном конвейере. Так что самое место в советских больницах читать толстые книги. Я стал читать "Воспитание чувств" – и зачитался, и обомлел от восхищения. Ах, какая проза – ничуть не слабее Льва Толстого! Ну и выйдя из больницы, тотчас же принялся за домашнего Флобера – все пять томов прочитал взахлеб, включая письма. Он был мастер эпистолярного жанра, письма его столь же хороши, как знаменитые чеховские. С тех пор числю Флобера среди своих любимейших писателей и говорю жене: какое ты мне замечательное приданое принесла.
Ах, какая проза – ничуть не слабее Льва Толстого!
Вот уже вспомнились два русских имени в связи с Флобером – Толстой и Чехов. То есть круг самый что ни на есть высший, высшая лига. В свое время Чехова, без сомнения, сочетали с Флобером – а не только с Мопассаном по формальному жанровому признаку как автора новелл, рассказов. Флобер рассказов как раз не писал, он автор крупного жанра, романист.
Иван Толстой: А как же быть с "Простой душой"?
Борис Парамонов: Это скорее повесть, "лонг шорт стори", как называется по-английски. Свой сборник, куда кроме "Простой души" вошли "Иродиада" и "Легенда о Юлиане-странноприимце", Флобер назвал "Три повести" – по крайней мере по-русски это так переводится. Но я хочу вернуться к "Воспитанию чувств" в сопоставлении с "Госпожой Бовари". Я свой опыт экстраполирую и готов рекомендовать его будущим читателям Флобера: начинайте с "Воспитания чувств", это роман густо населенный, наполненный событиями буквально исторического масштаба – революция 1848 года, а "Госпожа Бовари" скорее роман камерный – одна-единственная героиня, да ее тусклый муж, да два любовника (всего два – хочется сказать).
Тут надо заметить, что "Госпожу Бовари" Флобер написал, так сказать, сдерживая своих коней – идя наперекор своему художественному темпераменту. Был он человек темперамента как раз романтического, его влекло к ярким картинам, богатым краскам, острым сюжетам. И начинал он с одного проекта, которым потом занимался чуть ли не всю свою писательскую жизнь – "Искушение святого Антония". Первый законченный вариант этого сочинения он прочитал своим друзьям Луи Буйле и Максиму Дюкану, и они резко его раскритиковали. И кто-то из них сказал: написал бы ты лучше историю семьи Делоне. Это был местный врач, жена которого, запутавшись в тайных долгах, покончила с собой. История, кончившаяся трагически, но протекавшая на самом что ни на есть бытовом фоне: бурные чувства, но мелкие обстоятельства. И Флобер воспользовался этим советом и написал "Госпожу Бовари".
Эмма, в сущности, – высокая героиня, но жизнь вокруг мелкая
Хорошо известны и вошли в пословицу слова Флобера о его героине: "Эмма – это я". Бесконечно они комментировались и всячески интерпретировались в разговорах о психологии художественного творчества. Мне кажется, что их надо понимать как можно более прямо и буквально. Флобер – художник, то есть человек, склонный к бурным чувствам и обладающий богатой фантазией, – человек по самой своей природе, что называется, романтического склада. И вот если он дает волю этому своему первоначальному, природному темпераменту, то и получается некоторое преувеличение пропорций, переходящее в ходульность, в риторическую фальшь. Как же реализовать эту ситуацию адекватно, как выступить художнику, чтобы при всем его чувственном буйстве сохранить – создать – атмосферу правды? Да снизить эти душевные склонности, поставить им жесткую бытовую рамку. Возьмите мечтательную натуру, но перенесите ее из мира роскошных приключений и жарких красок в провинциальную глушь. Тут и возникает сюжет: гибель мечты, если угодно. То есть Эмма, в сущности, – высокая героиня, но жизнь вокруг мелкая. И тогда получается, что она выступает метафорой художника в буржуазном – скажем сильнее и понятней – мещанском обществе. И это уже тема самого Флобера, самой его жизни. Вот так и надо понимать слова "Эмма – это я". Мечтательница Эмма – это иронически сниженный образ самого художника.
Говорить надо не мало или много, но каждый раз по-другому. Должно быть некое несовпадение, семантический сдвиг
Повторяю в двухсоттысячный раз апофегму Шкловского: искусство не терпит прямоговорения. И говорить надо не мало или много, но каждый раз по-другому. Должно быть некое несовпадение, семантический сдвиг. Это и есть то, чем занимался Толстой, ежели вспомнить о нем: дай героическую эпопею, но героя представь в образе, скажем, капитана Тушина. Вот это и есть то, что делал Флобер со своей Эммой.
Иван Толстой: Борис Михайлович, но капитан Тушин действительно герой, то есть человек высоких душевных качеств. То есть высокий герой – да герой и всегда высок. Но можно ли об Эмме Бовари говорить именно как о высокой героине, как о предмете подражания? О героизме как душевном качестве?
Борис Парамонов: Вот в этом и было новаторство Флобера: дегероизировать героя. В нынешнем мелком мире не место высоким чувствам и идеальным порываниям. В конце концов у Флобера получилось нечто вроде сатиры. Эмму окружают люди вроде аптекаря Омэ – это квинтэссенция мелкого буржуа, причем примеряющего на себя роль прогрессиста, передового человека. Но и сама Эмма приобретает сатирическое освещение – вот эта ее неуместная мечтательность. Как потом в рассказе Зощенко: теноров нынче нет. И незачем их искать. Эти попытки приподнять действительность на некие котурны – в свою очередь неуместны и пошлы. Как пошл аптекарь Омэ в своем прогрессизме и мнимой учености. Да и не как бы – а сама наука, нынешнее знание, сама модель этого знания, пресловутый эмпиризм, позитивизм – вот пошлость. И в эту пошлость провалилось все современное человечество – вот пойнт мировоззрения Флобера и системы его мысли. И последний его незаконченный роман "Бювар и Пекюше" можно понять как сатиру на саму науку – коли ею увлекаются такие пошляки, как его герои – переписчики. Этому нынешнему пошлому миру можно противопоставить только одно – красоту, то есть искусство. Мировоззрение Флобера – это некий эстетический максимализм: нет ничего, кроме искусства и красоты, чем можно было бы спастись в современном буржуазном мире. Буржуазном именно в смысле Флобера, а не Маркса: буржуа у Флобера не собственник, а человек ограниченного духовного кругозора, приземленный, прозаик, а не поэт.
Сама наука, нынешнее знание, сама модель этого знания, пресловутый эмпиризм, позитивизм – вот пошлость
Иван Толстой: Борис Михайлович, а можно ли считать такое мировоззрение, этот эстетический максимализм единственно правильной позицией? Правильная ли позиция – эстетическая оппозиция?
Борис Парамонов: Хороший вопрос – правильный вопрос! На эту тему именно в связи с Флобером есть много высказываний. Приведем то, что писал о Флобере Мережковский:
Диктор: "Искусство выше жизни" – вот формула, которая является краеугольным камнем не только всего эстетического, но и философского миросозерцания Флобера. Тринадцатилетним мальчиком он пишет одному из своих школьных товарищей: "Если бы у меня в поэтических замыслах не было французской королевы пятнадцатого века, я почувствовал бы полное отвращение к жизни, и уже давно пуля освободила бы меня от этой унизительной шутки". Через год он приглашает того же товарища к работе с полуискренней риторикой и юношеским увлечением: "Будем всегда заниматься искусством, которое, будучи величественнее всех народов, корон и властителей, вечно царит над вселенной в своей божественной диадеме". Спустя сорок лет, на краю могилы, Флобер провозглашает еще более резко и смело тот же девиз: "Человек – ничто; произведение – всё".
Борис Парамонов: Мережковский говорит потом о разъедающем скептицизме Флобера, о гипертрофированности его аналитического дара – способности даже в милосердии видеть корысть. Это уже чуть ли не Фрейд. А еще можно по этому поводу вспомнить и о Ницше – этакий аристократический, в случае Флобера эстетический радикализм. Отсюда же идет антидемократизм Флобера – буквально проклятия по адресу демократии, особенно яростные во время Парижской коммуны 1871 года.
Как всякий максимализм это мировоззрение ущербно. Что между прочим как раз на примере родственного Толстого стало ясно и подверглось самоотрицанию. Толстой не менее остро, чем Флобер, видел максимализм эстетики – и пошел бороться с ней. Он говорил: чем ближе мы подходим к красоте, тем дальше уходим от добра. Но Флобер не испытывал по этому поводу колебаний: для него не существовало ни альтернативы, ни восполнения красоте. Его моральное сознание было глухо. Эстетизм вообще не знает морали.
Эстетизм вообще не знает морали
Так что Флобер по сравнению с Толстым мельче – как личность, хотя его художественный дар ничуть не меньше толстовского. И Флобер один раз не выдержал – написал-таки экзотический по материалу роман "Саламбо" из древней истории Карфагена – ушел от буржуазной скуки.
Иван Толстой: Но в романе "Воспитание чувств" очень слышна гражданская тема: описывается Революция 1848 года.
Борис Парамонов: Но это описание резко сатирично. Вы знаете, Иван Никитич, чем я был в первую очередь поражен, читая "Воспитание чувств", – удивительным совпадением с русской тематикой. Персонажи этого романа – один в один русские нигилисты. Таков особенно Сенекаль – совершенный Базаров по своим речам, но если Базаров не лишен величественности, то Сенекаль противен, он кончает полицейским – убивает рабочего, инсургента июньских дней. Сами же рабочие описаны на заседаниях революционных клубов как глуповатые фантазеры. Без царя в голове, что называется. Но, конечно, больше всего достается интеллигентам-социалистам. Вот что пишет о них Флобер:
Рабочие описаны на заседаниях революционных клубов как глуповатые фантазеры
Диктор: "Взгляды Сенекаля были бескорыстны. Каждый вечер, кончив работу, он возвращался к себе в мансарду и в книгах искал подтверждения своим мечтам. Он делал заметки к "Общественному договору". Он узнал Мабли, Морелли, Фурье, Сен-Симона, Конта, Кабэ, Луи Блана, весь грузный воз писателей-социалистов, тех, которые все человечество хотят поселить в казармах, тех, которые желали бы развлекать его в домах терпимости или заставить корпеть за конторкой, и из смеси всего этого он создал себе идеал добродетельной демократии, нечто похожее на ферму и на прядильню, своего рода американскую Лакедемонию, где личность существовала бы лишь для того, чтобы служить обществу, более всемогущему, более самодержавному, непогрешимому, как какие-нибудь Далай-ламы и Навуходоносоры. Он не сомневался в скором осуществлении этой идеи и яростно ратовал против всего, что считал враждебным ей, рассуждая, как математик, и слепо веря в нее, как инквизитор. Дворянские титулы, мундиры, ордена, в особенности ливреи и даже слишком громкие репутации вызывали в нем возмущение, а книги, которые он изучал, и его невзгоды с каждым днем усиливали его ненависть ко всему выдающемуся и ко всякому проявлению превосходства".
Борис Парамонов: Нельзя не узнать в этих словах Чернышевского или, по крайней мере, Варфоломея Зайцева.
Иван Толстой: А может быть, Набоков, обожатель и знаток Флобера, как раз этими словами вдохновлялся, думая над Чернышевским для "Дара".
Борис Парамонов: Очень может быть, остроумная догадка. Но не следует делать из Флобера защитника всяческой реакции – сильные мира сего вызывают у него не меньший сатирический запал. Вот он пишет о том, как в аристократическом салоне рассуждают после июньских дней, когда тогдашние французские керенские подавили тогдашних большевиков – выступление рабочих мятежников (в беседе вспоминаются парижский архиепископ и генерал де Бреа, погибшие в июньские дни):
Диктор: "Вообще же не время было шутить; это сказал Нонанкур, напомнивший о смерти архиепископа Афра и генерала де Бреа. О них постоянно вспоминали, ссылались на них в спорах. Г-н Рокк объявил, что кончина архиепископа – "верх мыслимого величия", Фомюшон пальму первенства отдавал генералу, и, вместо того чтобы просто-напросто скорбеть по поводу этих двух убийств, гости затеяли спор о том, которое из них должно возбудить большее негодование. Потом стали проводить другую параллель между Ламорисьером и Кавеньяком, причем господин Ламбрез превозносил Кавеньяка, а Нонанкур – Ламорисьера. Никто из присутствующих, кроме Арну, не мог видеть их в деле. Тем не менее каждый высказывал об их действиях безапелляционные суждения (…). Ведь, в самом деле, сражаться с восставшими значило защищать республику. Исход борьбы, хоть и благополучный, укреплял ее, и вот теперь, когда удалось разделаться с побежденными, хотелось избавиться и от победителей".
Борис Парамонов: Но не нужно создавать впечатления, что роман Флобера замыкается на этой гражданской, что называется, теме, – отнюдь нет. Господствующая тема – любовные неурядицы главного героя Фредерика Моро, с юношеских лет безнадежно любящего замужнюю женщину госпожу Арну и живущего с куртизанкой Розанеттой по прозвищу Капитанша. Эта Капитанша – шедевр портретной живописи Флобера, поразительно живой персонаж. Флобер сделал ее обаятельной не менее, чем Толстой свою Наташу Ростову. Он писал в черновиках: Наташа хочет замуж и вообще. Вот Розанетта у Флобера – это самое "и вообще". При этом она, как и положено в литературной традиции куртизанкам, – добрая женщина.
Иван Толстой: Не скажите, Борис Михайлович, – Нана у Эмиля Золя отнюдь не добрая, это зловещий персонаж и распространенное бранное прозвище в современном французском языке.
Борис Парамонов: Так Нана не столько литературный персонаж, сколько миф – Астарта Второй империи, как говорил Томас Манн. У Золя в этом случае его натурализм обратился в символ, как, по словам Андрея Белого, драматургия позднего Чехова. А у Флобера мы встречаемся с подлинно живыми героями. Исключение, как ни странно, – герой-рассказчик, этот самый Фредерик Моро – тусклая фигура, Флобер не мог найти ему оживляющего действия.
Иван Толстой: Считается, что в этом сюжете "Воспитания чувств" Флобер описал свою юношескую любовь к госпоже Шлезинжер. Ему было четырнадцать лет, а ей тридцать пять – о романе не могло быть речи.
Да в сущности ему и не нужен был любовный роман, у него другие романы были на первом плане – его проза. Как Марина Цветаева говорила: я все события моей жизни пережила не встречей, а расставанием. Сходные слова есть и у Флобера. Он пишет Луизе Коле:
Как Марина Цветаева говорила: "Я все события моей жизни пережила не встречей, а расставанием"
Диктор: "Вы уверяете меня, что я по-настоящему любил эту женщину. Нет, это неверно. Только когда я писал к ней, когда я овладевал своими чувствами с помощью пера, – только тогда я относился к этому серьезно: только тогда, когда я писал. Многие вещи, оставляющие меня холодным, когда я вижу или слышу о них, тем не менее вызывают во мне сильные чувства – будь то восторг, или раздражение, или боль, – если я сам говорю о них или особенно если я пишу о них".
Борис Парамонов: В точности, как у той же Цветаевой: "Да, был человек возлюблен, И сей человек был – стол". По части сидения за столом, за работой Флобер дал бы ей сто очков вперед. Его трудолюбие вошло в поговорку, стало культурным мифом. Ему случалось сидеть неделю над одной страницей. В одном письме – редактору газеты в ответ на его просьбу заменить в тексте настоящее название "Руанская газета" словами "Руанский прогресс", Флобер отвечает, что он сделает это скрепя сердце, потому что перемена слова нарушает ритмическое равновесие фразы. И подобных высказываний у Флобера десятки, если не сотни.
Иван Толстой: Борис Михайлович, вот вы мельком сказали о Чехове как писателе флоберовской школы, и не раз говорили об этом в наших беседах, – но ведь есть писатель, особенно глубоко и родственно укоренный во Флобере, – Набоков. И он писал о Флобере – посвятил "Госпоже Бовари" целую лекция в своем курсе истории русской литературы. Что бы вы сказали о трактовке Флобера Набоковым?
Борис Парамонов: Конечно, тут двух мнений быть не может, вместе с Чеховым Набоков вышел из той же школы. Но лекция его о Флобере вызвала у меня разочарование. Это как если бы человеку, никогда не видевшему автомобиля, вместо того, чтобы прокатить его и дать представление об этом экипаже, начали объяснять устройство его мотора. Так Набоков берется объяснять студентам описание шляпы Шарля Бовари и прочие детали. Получается басенная комедия: слона-то он и не приметил. Или опять же: Набоков – слон на кафедре зоологии.
Иван Толстой: Прошу прощения у тех, для кого это хрестоматийно, но вынужден напомнить: Романа Якобсона упрекали в том, что он противится взятию Набокова на кафедру в Гарварде. Говорили: "Он же большой писатель!" "Слон тоже большое животное, – сказал Якобсон, – но мы не берем его на кафедру зоологии".
Борис Парамонов: Да, и тут еще вспоминается поговорка: кто умеет – делает, кто не умеет – учит. Набоков умел – а учил только из необходимости до поры до времени зарабатывать на жизнь.
Иван Толстой: Состоятельному Флоберу это было не нужно.
Борис Парамонов: Так опять же до поры до времени: его разорил муж его любимой племянницы Каролины, пришлось отдать им чуть ли не все достояние. Флоберу даже службу устроили – номинальную должность в какой-то парижской важной библиотеке, так что даже ходить в присутствие не надо было. А "Лолиты" он написать не успел.
Иван Толстой: Будем утешаться тем, что "Госпожа Бовари" не хуже.
Борис Парамонов: Лучше! И даже гораздо!