Наум Яковлевич Берковский (1901—1972) — крупный советский литературовед, специалист по истории немецкого романизма, что одно уже обеспечивает ему почетное место в кругу русских европейцев. Но мы недаром соединили в одной фразе два определения — русский и советский. Тут дело не хронологических рамках жизни Берковского, с ранней молодости пришедшейся на советское время, в чем вины его, конечно, нет, — но в собственном его, Берковского, волевом выборе. Молодой Берковский — вполне сознательный и в высшей степени активный советский литературный деятель. Будучи аспирантом и учеником титана отечественной филологии Жирмунского, Берковский в то же время — если не член РАППа, то активнейший автор рапповского журнала «На литературном посту», то есть по существу в лагере людей, терроризировавших послереволюционную русскую литературу. Он сотрудничал с режимом в литературной его политике не за страх, а за совесть — даже после разгона РАППа, уже в 1936 году, добровольно присоединился к травле замечательного писателя Леонида Добычина, которая довела его до самоубийства. Первой книгой Берковского, еще до каких-либо заметных научных работ, был сборник критических статей о современной литературе, так и названный — «Текущая литература». Очень бойкая книга, и сейчас с захватывающим интересом читаемая. Одна статья оттуда стала даже классической — о прозе поэтов, Пастернака и Мандельштама, ее до сих пор цитируют в любых серьезных комментариях к творчеству двух гениев. Процитируем о Мандельштаме:
Стиль Мандельштама служит тому, что за вещью видится ее «фамилия»… Родовым восприятием взяты почти все вещи в «Египетской марке»… Парнок суммирует классического разночинца XIX века… Нужно брать живых людей не в падали быта, а с высоты культурных проблем. Преломление быта культурой, центральный принцип мандельштамовской прозы, нам сейчас <…> бесконечно дорог.
«Сейчас» у Берковского означает советское время и культурную его революцию, то есть приобщение к литературе широких масс. Берковский и обругивает чуть ли не всех современников, и старается в то же время сохранить литературную культуру. Пафос его рапповских статей — уйти от старых тем, работать на новом материале, но сохраняя высокий профессионализм. Талантливый Леонид Леонов у Берковского — баба Горпына, вывешивающая проветриться старые подштанники Довгочхуна. В сущности, место Берковского было не в РАППе, а в ЛЕФе, но оно уже было занято — Шкловским. Видимо, молодой Берковский был парень с гонором и вторые роли играть не соглашался. А у темных раппов он был, несомненно, номер один.
Как ни старался хамить задорный провинциальный юноша (он из Вильно), а культура из него, что называется, перла. То, что он так памятно написал о Мандельштаме, — это ведь уроки Жирмунского, ход по следу его старой, еще дореволюционной статьи «Преодолевшие символизм» — о школе акмеистов. Сравните оба текста — сами убедитесь.
Такое ученичество — дело нормальное и в укор его ставить не приходится. Тем более, что Берковский и сам начал работать очень серьезно. Он едва ли не лучший в советское время знаток немецкого романтизма, наведенный на него опять же учителем, но разработавший романтическую идеологию вполне самостоятельно и на высокой философской основе. Основой этой был не марксизм, конечно (хотя Берковский, вполне вероятно, хотел быть марксистом), но сам немецкий романтизм, породивший, как известно, Гегеля. Через романтиков Берковский понял Гегеля, вышел к большим темам об абсолютном знании, об отчуждении человека в культурно-историческом процессе, об искусстве как модели бытия. Здесь главная его работа — большое предисловие (104 страницы) к вышедшей в 1934 году антологии «Литературная теория немецкого романтизма». Берковский, например, очень прозрачно показал, что гегелевская диалектика — ни что иное, как рационалистическая модификация знаменитого понятия романтической иронии. Диалектика у Гегеля — это процесс, в котором всеобщее отвергает формы конечного. У романтиков ирония — это, как сказал бы Томас Манн, — взгляд, которым Бог смотрит на букашку, и как афористично и метко сказал сам Берковский — бунт леса против мебели. Собственно, сам романтизм в его целом есть такой бунт: проект целостного человека, целостного бытия, целостного знания, моделью которого выступает искусство, гениальное творчество.
Вот как позднее Берковский иллюстрировал понятие иронии на примере творчества Чехова:
Люди Чехова живут этим своим издалека. Дела сегодняшнего дня угнетают их физически, морально, они свободны от них. Поэтому люди Чехова бывают так пленительны. Интересы старого мира в них потускли. Злой старый мир отчасти отпустил их на волю, потерял прежнее моральное влияние… Если глядеть из пункта, взятого повыше, если глядеть из будущего, то ничего не стоят победы и поражения сегодняшнего дня, — в этом смысле они равны друг другу… Старые романтики такой подъем вверх по лестнице времени, такое суждение о низшей ступени ее, произносимой с верхней, называли «иронией».
Статья о Чехове — это уже из послесталинских пятидесятых годов, но еще в 1946 году Берковский написал книгу, позднее названную «О мировом значении русской литературы». Книга вышла посмертно, в 1975-м; надо полагать, ее зарезали после ждановских докладов, она стала несозвучной — слишком грамотной, бесконечно далекой от внедряемого примитива. Книга очень значительная — и для оценки Берковского, и для понимания не только русской литературы, но и русской истории со всеми ее марксизмами. И написано, в сущности, очень проходимо: Берковский небо романтической иронии заменил мечтой о справедливом общественном строе, а отчуждение в капиталистическом буржуазном обществе представил — и правильно представил! — как органически чуждое русскому человеку. При этом русская литература стала осуществленным романтическим проектом, а большевицкая революция — чем-то вроде исполнения обетований великой русской литературы, революционер-же марксист — исконным героем оной. Лишним человеком, если хотите. Ирония самого Берковского в этом построении – наивысшего образца. Его как-то не хочется связывать с рабским именем Эзопа.
У нас еще больше, чем на Западе, примеров сатиры и гротеска на бюрократов, дворян, дельцов, на носителей буржуазных профессий, погрязших в своих профессиях, на адвокатов, медиков, цеховую науку. Они, русские писатели, показывали, как работа по найму отчуждает человека от самого себя, как самодовлеющие интересы цеха и профессии отчуждают человека от существа дела, которому он служит, и от интересов общества… вся эта русская сатира имела один смысл — покончить с урезанным, ослепленным человеком сословия, частного труда, частного дела, частного интереса, с «человеком из футляра», вернуть его собственным его силам и разумению — и вернуть его народу…
«Отсутствие горизонта» — это и есть романтическое начало и в русской жизни, и в русских героях.
Ведь тут что в подтексте стоит? Достоевский, конечно: «Широк русский человек, я бы сузил».
Жизнь сузила Берковского — к его же несомненной пользе, — да и всю Россию с ее безумными романтическими проектами. Но не перевелись еще в ней романтики. Маяковский в свое время говорил: «Подождите, буржуи: будет Нью-Йорк в Тетюшах, будет рай в Шуе». Сейчас русские возводят Кремль в Куршевеле.