Ссылки для упрощенного доступа

"Без Ленина президентом был бы Короленко"


Григорий Померанц. Кадр из видео Радио Свобода
Григорий Померанц. Кадр из видео Радио Свобода

В новом выпуске "Алфавита инакомыслия" с Андреем Гавриловым – Григорий Соломонович Померанц

Иван Толстой: "Из всех русских мыслителей-персоналистов Григорий Соломонович Померанц (1918–2013) наиболее активно участвовал в общественных дискуссиях о ценности личности и угрозах, исходящих от тоталитарного и посттоталитарного общества".

Так пишет в своем эссе о Померанце известнейший эссеист и тоже, кажется, персоналист Михаил Эпштейн. Мне очень понравилось его эссе о Григории Соломоновиче, поэтому некоторые вещи я сегодня буду цитировать именно из этой статьи, а не из общедоступных википедических источников.

Поверх барьеров с Иваном Толстым
пожалуйста, подождите

No media source currently available

0:00 0:54:59 0:00
Скачать медиафайл

Но прежде всего я хотел задать вам, Андрей, наш традиционный вопрос: когда вы впервые если не услышали фамилию Померанца, то открыли его книги? Потому что это не тот герой наших программ, который замечен в каких-то своих героически ярких поступках, сколько вдумчивый автор, которого нужно читать тоже вдумчиво и неспешно.

Андрей Гаврилов: Во-первых, я хочу сразу вступиться за Григория Соломоновича. То, что он выдающийся автор, ни в коем случае не может умалить его заслуги как в свое время активного политического деятеля. Просто, может быть, его книги, его писания, его размышления, его философские труды несколько затмевают предыдущую эпоху его жизни, когда он занимался активной диссидентской деятельностью. Но, отвечая на ваш вопрос, не могу не признать вашу правоту. Я услышал фамилию Померанц довольно рано, с приставкой "ну, это философ, то ли религиозный, то ли какой-то непонятный". Честно говоря, в моем молодом возрасте, когда больше всего интересовали прокламации, мгновенные реакции самиздата, открытые письма, для меня философ, да еще и с каким-то религиозным уклоном, отошел в тень. Потом я понял, что те книги, что я читал чаще всего в самиздате или в тамиздате, на которых написано "Григорий Померанц", это тот самый человек, про которого я уже слышал, но которому, по своей тогдашней необразованности, не уделил должного внимания. А, может быть, это было естественно, что в молодом возрасте меня интересовало несколько другое. Короче говоря, Померанца я открыл дважды. Сначала просто запомнив фамилию, а потом уже через его книги восстановил путь, по которому шел и сам Григорий Соломонович, и мое его познание.

Иван Толстой: Да, у меня было нечто сходное. Я где-то во второй половине 70-х, когда мне еще не было и двадцати лет, увидел книжку Григория Померанца, посевовскую книжку небольшого формата, карманного, специально для засылки в СССР сделанную, и на ней стояло название "Неопубликованное". Я ее в руках у взрослых видел, так немножко повертел и кто-то в разговоре сказал, что в этом названии большая ирония автора: а что у него вообще до этого было опубликовано? Практически ничего, уж книжек-то точно не было.

Григорий Померанц. Неопубликованное. Франкфурт-на-Майне, Посев, 1972
Григорий Померанц. Неопубликованное. Франкфурт-на-Майне, Посев, 1972

Как впоследствии я выяснил, это очень типичное для Померанца ироническое заглавие, очень рифмующееся с натурой, с образом мышления этого человека. А потом, уже когда я стал интересоваться философской эссеистикой, я для себя открыл этого человека, восхитился им. Я не очень склонен к философской литературе, а он, при всей своей философичности, очень легкий, очень литературный, очень нежно ироничный, сразу в точку попадающий, как полагается всякому персоналисту. Он настолько попадает в нерв, в солнечное сплетение этическое, гражданское, интеллектуальное, что это тебя сразу задевает, ты не можешь пройти мимо этого, потому что он тихим голосом, как впоследствии выяснилось, берет быка за рога, сразу пишет о главном.

Может быть, одной из самых выдающихся и знаменитых цитат, которую приводят буквально все, и даже Википедия, как я посмотрел, были такие слова Померанца:

"Дьявол начинается с пены на губах ангела…"

Вот эти знаменитые слова, по-моему, совершенно замечательны и психологичны.

"Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое правое дело"

Андрей Гаврилов: Можно я только дополню цитату: "Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое правое дело".

Иван Толстой: Позвольте познакомить наших слушателей в кратчайшей форме с биографией Григория Соломоновича.

Родился в 1918 году в Вильне, скончался в 2013 году в Москве. Он был филологом, философом и востоковедом по образованию. В 1940 году окончил литературный факультет Московского института философии, литературы и истории (ИФЛИ). В 1941–1945 годах служил в армии, несколько раз был ранен, не раз награжден. Арестованный в 1949 году по политическому обвинению, провел четыре года в трудовых лагерях. После возвращения в Москву работал библиотекарем в Фундаментальной библиотеке общественных наук.

В 1960-е годы Померанц начал публиковать статьи о культуре и религии и в то же время стал активным автором самиздата и тамиздата, печатался в "Синтаксисе", "Континенте", "Стране и мире", что не позволило ему получить академическую должность; в частности, из-за участия в правозащитном движении ему было отказано в защите диссертации по дзен-буддизму. Уже даже автореферат был напечатан но он буквально за несколько дней до защиты подписал письмо в защиту участников демонстрации на Красной площади в августе 1968 года.

Померанц одним из первых заговорил об опасностях возрождающегося национализма еще в 1960-е годы

Работая вне институций как независимый мыслитель и публицист, он одним из первых заговорил об опасностях возрождающегося национализма еще в 1960-е годы. В 1961 году Померанц женился на поэтессе, переводчице, эссеистке Зинаиде Миркиной; в соавторстве с нею была написана книга "Великие религии мира" и составлены две общие книги эссе – "В тени Вавилонской башни" и "Невидимый противовес". Вместе они вели религиозно-философский семинар в московском Музее предпринимателей, меценатов и благотворителей.


Тут я процитирую эссе Михаила Эпштейна:

"Сочинения Померанца относятся к жанру философской публицистики или социокультурной эссеистики – характерному для русской интеллектуальной традиции, начиная с Петра Чаадаева, Виссариона Белинского и Александра Герцена. Его философские взгляды не поддаются четкой систематизации, поскольку в их основе лежит представление о личностном характере истины. Эпштейн цитирует Померанца: "Нельзя, не будучи Истиной, знать истину".

Григорий Померанц и Зинаида Миркина
Григорий Померанц и Зинаида Миркина

Андрей Гаврилов: Здесь нужно сказать, что после всех этих событий, после писем, о которых вы говорили, Григорий Соломонович отошел от активной деятельности диссидентской, и вот как он сам об этом говорит:

"Политическая безнадежность освободила меня от политических задач. Свобода от практической цели сделала 70-е годы самыми плодотворными в моей жизни. Я писал "Сны земли", писал о Достоевском и попытался довести до печатного станка теоретические сборники, начатые в 60-е годы, с целью создать альтернативу официальной концепции всемирной истории".

Звучит очень невинно – всего лишь альтернатива официальной концепции, но дальше можно не удивляться тому, что ни одну из своих диссертаций, а он их написал две, он так и не смог довести до степени защиты.

Иван Толстой: Нам с вами, Андрей, несказанно повезло – мы были в гостях у Григория Соломоновича и записали его. Причем не только звук, но и видео. Я надеюсь, что когда-нибудь мы с вами подумаем о создании некоего видеофильма с теми героями, с которыми нам повезло познакомиться. Один из них это, безусловно, Григорий Соломонович. Я вчера ломал голову, пытаясь вспомнить, в каком году мы ездили к нему в гости в Москве. Вы не помните?

Андрей Гаврилов: Нет, я не помню. Столько всего произошло за последние годы, что календарь памяти как-то проворачивается мысленно. У меня полное ощущение, что это было совсем недавно, но я понимаю, что это уже аберрация памяти, потому что Григория Соломоновича уже десять лет как нет в живых, а мы, слава богу, застали его в здравом уме и твердой памяти. Но, судя по всему, это был 2010–2011 год.

Он рассказывал всегда с припуском, всегда с походом, всегда больше, чем ты от него ждешь

Иван Толстой: Григорий Соломонович был как всегда обаятелен, исключительно воспитан, тактичен. С другой стороны, он совершенно не расшаркивался, не пытался показать, что у него бесконечное количество времени, он был собран, отвечал по делу на точно поставленные вопросы и, вместе с тем, как всегда был интеллектуально и эмоционально щедр. Он рассказывал всегда с припуском, всегда с походом, всегда больше, чем ты от него ждешь. Эта очаровательная беседа, слава богу, сохранилась в нашем архиве, и сегодня мы познакомим наших слушателей с тем, как мыслил Григорий Соломонович и что он рассказывал о себе. Оцените, пожалуйста, всю невероятную скромность этого знаменитого, глубокого, умнейшего человека с философским складом ума и умевшего так просто литературно рассказывать, как будто это какие-то байки на завалинке.

Итак, первый фрагмент интервью, мы расспрашиваем Григория Соломоновича о природе инакомыслия.

Иван Толстой: Давайте поговорим, Григорий Соломонович.

Григорий Померанц: Да, пожалуйста.

Иван Толстой: Для начала хотел вам такой общий вопрос задать. Если бы история нашей страны была бы спокойной, без всяких эксцессов и, в общем, счастливой, возможно было бы развитие в обществе инакомыслия?

Без Ленина, наверное, президентом был бы Короленко

Григорий Померанц: А оно в России существовало со времен Радищева. Сколько было тогда инакомыслящих? Сперва чуть-чуть, потом побольше, потом, в 50-е годы, еще больше стало. Это не инакомыслящие в советском смысле, они имели доступ к журналам. В сущности говоря, инакомыслие было свойство очень большого круга русской интеллигенции. И если бы Ленин как-нибудь по дороге провалился под землю, то, вероятно, Россия развивалась бы иначе, потому что огромную роль он сыграл, он обладал какой-то магической властью над людьми, очень быстро подчинял, и именно он повернул Россию на советский путь развития. Без него, наверное, президентом был бы Короленко, его собирались выбрать, была бы совершенно другая страна с большим населением, не было бы этих жутких сталинских мероприятий, во время которых гибли десятки миллионов людей.

Иван Толстой: А исторически природа человеческого инакомыслия, с вашей точки зрения, развивалась, изменялась?

Григорий Померанц: Если брать этот вопрос в мировом масштабе, то это слишком сложно, потому что в разных странах это могло идти по-разному. Но в России, благодаря цензуре, всегда существовала и неподцензурная мысль. И Пушкин был в известном смысле инакомыслящим. Еще в молодости он распространялся в самиздате.

Иван Толстой: Когда вы сами задумались о том, что инакомыслие существует, и когда вы инакомыслие впервые для себя, хотя бы внутренне, назвали инакомыслием?

Григорий Померанц: Термина тогда я не знал, но, скажем, мой приятель Вовка Орлов пересказывал нам то, что говорил Бухарин о коллективизации не очень лестное, а Бухарин был в хороших отношениях с отцом Вовки, химиком. А вообще Бухарин очень широко дружил с интеллигентами, он как-то не жил за кремлевской стеной. Как-то раз с важным видом в 1932 году мне Вовка рассказывал, что пятилетка-то провалилась. "Как же? А 518 и 1040?!" Не помню, какая цифра относилась к МТС и какая – к заводам. "Да, – говорит, – но в деревнях кровь, грязь, катастрофический упадок всего". Я помню, что Вовка, который был старше меня всего на полтора года, в своем опыте в Афанасьевском переулке этого никак не мог почерпнуть. Очевидно, что к ним заходил Николай Иванович. Так что какие-то следы неофициальной мысли ко мне все время попадали даже в школьные годы. Но дальше просто мне многое внушало тошноту и я сам старался до всего додуматься.

Григорий Померанц, 1937
Григорий Померанц, 1937

Я сам был одним из первых инакомыслящих, наверное, потому что я шел каким-то своим путем, причем "разномыслил" в свои 16 лет на очень глубоком уровне. Например, я тогда впервые задумался над тем, прав ли материализм в своей оценке действительности. А уже в десятом классе Вовка ушел в техникум, отец его умер, надо было зарабатывать, и моим другом стал Лешка Эйсман. Он из обрусевших немцев, у него очень сложная генеалогия, русского было очень мало, там было много немецкого, английского, польского, фамилия была немецкая. И мы с ним, укрывшись на парте, читали "Историю философии" Виндельбанда. В десятом классе пытались найти какие-то другие источники для понимания мира. Так что даже в школьные годы я уже искал другие пути в области философии. То, что нам выдавали, было настолько бездарно и тошнотворно. Я решил сперва пойти на философский факультет, но меня от него сразу стошнило, я был очень рад, когда пришел к нам Межлаук, впоследствии расстрелянный как враг народа, и сказал, что философы нам не нужны.

Философский факультет был зарыт и я перешел на литературный факультет.

Я почувствовал себя дома в русской культуре 19-го века

И тут я почувствовал себя дома в русской культуре 19-го века, особенно второй половины 19-го века. Тут круг – Тютчев, Толстой, Достоевский стал основой моего развития. Я на четвертом курсе посвятил свою работу "Запискам из подполья", но очень скоро вышел за рамки текста, потом разрослось огромное предисловие под названием "Величайший русский писатель". И это был осуждено на кафедре русской литературы как антимарксистская вылазка. Это само по себе получалось, хотя каких-то ведущих современных мыслителей я очень долго не находил, я шел, оглядываясь больше на литературу, которая, как классика, не запрещалась, можно было читать "Записки сумасшедшего" Толстого, где он рассказывал о своем "арзамасском страхе" – как целую ночь его томило представление, что он, конечное существо, оказывается разделенным на бесконечности и чувствует себя нулем.

У меня эта идея возникла еще в девятом классе, когда я листал учебник тригонометрии и обратил внимание, что тангенсоид ныряет в ничто и уходит опять в бесконечность. Я об этом задумался, через несколько дней понял, что я не справлюсь, и отложил это на несколько лет. А потом меня поддержал Толстой: Левин у него хочет кончить с собой в "Анне Карениной", потому что он приходит в ужас от мысли о его ничтожестве перед бесконечностью, потом "Записки сумасшедшего" Толстого, потом "Записки из подполья", где все идеи ставились на голову. Вообще русская литература очень богата мыслью, и если внимательно ее читать, то она была в самые темные годы источником талантливо-критического отношения к господствующей материалистической болтовне.

Иван Толстой: Григорий Соломонович, а в юности как вам удавалось находить среди окружающих, среди знакомых людей, которым можно довериться, которым можно задать первый вопрос еще до того, как вы знаете, кто они? Была какая-то физиогномика развита у вас?

Григорий Померанц: Вы знаете, я ведь школу окончил весной 1935 года, тогда еще такого общего ужаса не было, он начал нарастать, и пик был в 1937–38 году. И хотя это началось с декабря 1934-го, мы совершенно этого не понимали. Мы ходили на похороны Кирова, нас по этому случаю отпустили с уроков, мы, десятиклассники, шли по Староконюшенному переулку и что-то веселое рассказывали друг другу, смеялись и не понимали, что начинается страшная пора. Я привык говорить все, что я думаю, вообще на меня как-то не обращали внимания до моей философской работы "Величайший русский писатель". Тогда, как я потом узнал, надо мной был установлен тайный надзор и за мной записывали.

Москва 30-х
Москва 30-х

Но все это началось, когда пришла усталость от террора. Ведь страх в 1937–38 году нарастал до такой степени, что исчезли анекдоты и несколько месяцев Москва жила без анекдотов. И после этого периода молчания, когда люди прикусили языки, Москву облетел анекдот: "Как живете?" – "Как в автобусе – одни сидят, другие трясутся". И я сказал своим друзьям, что, наверное, террор кончается, дальше идти нельзя.

И действительно, вскоре Ежова сняли, были некоторые послабления. Мне, например, на кафедре утвердили оценку 4, учитывая мое усердие, хотя я неправильно писал, и, в общем, был только тайный надзор. Об этом я узнал десять лет спустя, когда мне на Лубянке стали цитировать мои высказывания десятилетней давности. А дальше началось движение к войне, уже меня потеряли органы и снова нашли меня уже в 1940-е годы.

Андрей Гаврилов: У меня сразу появилось два вопроса. А какова вообще роль анекдота? Это клапан, чтобы выпустить напряжение, это лакмус? Именно у нас – не философский, в истории, в Средние века, – а у нас?

Григорий Померанц: Это была форма свободной мысли, которую люди передавали друг другу, хотя иногда с купюрами. Например, когда к нам поступила партия бананов из Испании в связи с событиями там в обмен на оружие, то по Москве бежал анекдот: "Как живете? Как в Африке – ходим голые и едим бананы". Но это была смягченная форма. Потом я узнал, что в полной форме было: "…и имеем вождя". Это была единственная форма свободного высказывания, еще до самиздата. Самиздат существовал тогда, но я об этом не знал. Я, когда был на Лубянке и там были "повторники", которых сажали еще раньше, я там разговаривал с человеком, который был в одной партии со мной, он в третий раз попал из-за того, что он прочитал, ему очень понравилось и он показывал друзьям какое-то рассуждение письменное. За это его посадили в первый раз в 1932-м или 1933-м, в 1949 году его посадили в третий раз уже.

Безусловно, ходили тексты, но тексты ходили в политически оппозиционных кругах, а оппозиция тогда была партийная, потому что оппозицию другую, более далекую, уже успели раздавить. Если и были какие-то, начиная с эсеров и дальше вправо, то это предавали шепотом. А внутрипартийная оппозиция, конечно, имела свои тексты, но я был вне этой игры.

Иван Толстой: Григорий Соломонович, какими словами называли запрещенную или рукописную литературу до войны? Слово "самиздат" возникло после войны, а тогда какая была терминология?

Григорий Померанц: Я не помню никаких слов, потому что письменные источники до меня не доходили до войны, только или анекдоты, или Вовка Орлов пересказывал то, что он случайно услышал в разговоре Бухарина с его отцом.

Андрей Гаврилов: Вы начали говорить ещё с Пушкина, что он в молодости тоже был в самиздате, и так пошел разговор, что эта линия инакомыслия в нашем разговоре дошла до войны. А во время войны место инакомыслию было или нет?

Вот до чего дошли со своими арестами, разрушили армию

Григорий Померанц: В период, когда одно поражение следовало за другим, одна катастрофа за другой, об этом стали говорить открыто, потому что все рушилось. Я помню, что в начале октября 1941-го я зашел к Вовке на квартиру, его не было, я говорил с его матерью, и она говорила: вот, до чего дошли со своими арестами, разрушили армию.

И потом, когда я уже после ранения тяжелого был прикомандирован к редакции дивизионной газеты, и опять, благодаря игре судьбы, оказался единственным поставщиком новостей для газеты "За родину". Потому что штатный литсотрудник был патологически труслив, и когда началась там случайно одна заварушка, из которой надо было выходить со способностью к риску, он заметался и погиб. Я был единственным поставщиком новостей и полтора года я писал им, на бумажках отсылал через почту свои заметки, а жил на передовой, в редакцию приезжал раз в две недели помыться в бане. И часто зимой, когда я не мог ночевать под кустом, я где-нибудь прижимался в углу блиндажа политотдела. Я слушал, что между собой рассказывают политработники. Конечно, их уровень критики был не очень глубок, они критиковали прежнее руководство, что не строили заводы в Сибири, а там это надежно, до Сибири немцы не доберутся. Так что какие-то разговоры все время были, и между солдатами были разговоры.

Григорий Померанц, 1946
Григорий Померанц, 1946

Скажем, когда я попал в госпиталь, я сперва думал, что это наша ополченская дивизия с крайне неопытным командным составом. Она формировалась в октябре 1941 года, когда Вяземский заслон был сломлен и Гитлер мог просто ехать в Москву, но почему-то решил, что он сперва слопает наш южный фронт. И действительно слопал его, там, кажется, 600 тысяч пленных взяли. Но пока шел, в Москве сформировали наши батальоны из добровольцев, чтобы Москву не сдавать без сбоя (с нашим вооружением было возможно только один день повоевать), а потом подтянули дивизии с востока и положение изменилось.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, когда я слышу голос Григория Соломоновича, я вспоминаю одну его фразу, которую приводит Марк Харитонов в своем тексте "Музыка сквозь скрип. Памяти Григория Померанца". Григорий Соломонович сказал: "Жизнь представляется мне скрипучей пластинкой: некоторые слышат скрип сквозь музыку, а другие сквозь скрип слышат музыку". Понятно, что я не мог пройти мимо такой фразы и, хотя я не нашел нигде в текстах Григория Соломоновича прямого указания на то, какая музыка ему была близка, он очень часто упоминает двух композиторов – Баха и Моцарта. И я думаю, что Григорий Соломонович нас простил бы, если бы узнал, что именно сейчас мы послушаем старую скрипучую пластинку, сквозь которую мы услышим музыку.

У Григория Соломоновича, кроме знаменитой фразы про то, с чего начинается дьявол, очень много афористичных высказываний. Некоторые из них достаточно длинны для того, чтобы не стать афоризмами, но достаточно точны для того, чтобы остаться в памяти. Вот, например, что он пишет в своей знаменитой книге "Записки гадкого утенка":

"Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарем в желудке, потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою, счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи, и сейчас, в старости, я счастливей, чем в юности, хотя хватает болезней и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, и счастлив в любви".

А потом, взяв с полки журнал "Искусство кино", февральский номер за 1990 год, я прочел его фразу из статьи "Диаспора и Абрашка Терц": "Мне всегда мешали шоры, в которых положено было смотреть на светлое будущее". И вот для меня Григорий Померанц – это человек, который отбросил шоры, в которых было положено смотреть и видеть свет, и увидел свой собственный свет, который абсолютно не зависел от того, какие были кругом обстоятельства. А обстоятельства в жизни у него были не дай бог кому.

Иван Толстой: Кого вы назовете самым первым инакомыслящим, которого вы в своей жизни встретили? Кто был тот человек, который постоянно, методично критически относился к советской действительности?

Все устали от сажания друг друга, и как-то я отделался

Григорий Померанц: Я думаю, что я таких людей в старшем поколении просто не встречал. Может быть, они были среди преподавателей, но они с нами не делились своими мыслями. Пожалуй, после моего скандала на кафедре, с которой я ушел, хлопнув дверью... Вообще, это удивительно, как все устали от сажания друг друга, и как-то я отделался. Я обратился к Леониду Ефимовичу Пинскому, который был очень интересным преподавателем, я очень любил его лекции, и он меня как-то заметил среди студентов. Я ему показал мою работу и сказал, что я хочу узнать его мнение. Он ее показал своему другу Владимиру Романовичу Грибу, и ему она так понравилась, что он потом (мне это Лиля Лунгина рассказала, когда мы ехали вместе поезде Москва – Феодосия в Коктебель) ночью пошел с Поварской на Усачевку просить отдать меня ему в ученики. Дело в том, что у Гриба (я потом понял, что это не случайно) был сократический талант – он умел раскрывать то, что в ученике дремало.

Лев Пинский
Лев Пинский

Для меня таким страшим, критически смотревшим на действительность, был Леонид Ефимович Пинский. Я встретил впервые человека, который со мной стал впервые откровенно разговаривать, начиная с осени 1939 года. Очень быстро мы подружились. Вопрос, который я ему задал, был такой: "Почему вы, убежденный марксист, не член партии?" Пинский задумался и стал рассказывать, что в 30-е годы он был мобилизован в многотиражку в Молдавской СССР, он с Украины родом, и по какой-то нужде он прошел мимо деревни, которая поразила его пустотой, тишиной. И он стал заходить в дома, и кое-где на печи хрипели умиравшие старики, у которых не было сил уйти, добраться до города выпросить или украсть кусок хлеба. Он этого никогда не мог забыть и простить.

И дальше мы с ним откровенно говорили. Конечно, и он, и Гриб были марксистами, но это не значит, что они одобряли то, что делали наше правительство и наша партия. Гриб, например, был сыном школьной учительницы в украинской деревне, у него на глазах проходило это изуверство, которое называется коллективизацией, и у него просто это стало почти заболеванием, когда он вспоминал обо всем этом.

Гриб очень скоро умер. У меня с ним прошли три совершенно замечательные беседы сократического характера, как я потом понял. Он ничего не говорил, он просто меня вызывал и, когда я начинал завираться, он немедленно это чувствовал, показывал знаком, я сразу спохватывался. На современном языке это можно сравнить с навигатором у шоферов – повернуть вправо, повернуть влево. Вот первым, что мне пришло в голову, это была майевтика у Сократа.

Гриб жертвовал своими возможностями высказаться и извлекал что-то, что во мне где-то дремало и не проснулось бы без его помощи

Гриб в этом отношении был гениальный человек. Пинский увлекался своей собственной мыслью, его надо было слушать, но он слушать не успевал, потому что его обуревали собственные мысли. А Гриб жертвовал своими возможностями высказаться и извлекал что-то, что во мне где-то дремало и не проснулось бы без его помощи.

Три беседы с ним, после которых он заболел и скоропостижно скончался. 32 года. В сущности, они все были молодые. Ему было 32, Пинскому – 34. Это не был контакт со страшим поколением. 30-летние для меня сейчас кажутся младшим поколением. Во всяком случае, они много думали. И Пинский, и Гриб были кумирами студентов, потому что они в обстановке, при которой многих способных людей посадили, а их сажали систематически с начала 30-х годов, выдергивали и сажали, и оставалась масса бездарностей, которые повторяли какие-то азбучные газетные фразы, и на этом фоне по-настоящему талантливые люди, как Пинский и Гриб, просто были кумирами студентов.

Геббельс похвастался, что немецкие бомбардировщики разрушили Московский университет

Очень много я от Пинского получил. Мы с ним, кстати, ушли в ополчение 16 октября 1941 года, а потом его демобилизовали по просьбе группы студентов, которых собрали, чтобы возобновить занятия в Московском университете. Дело в том, что Геббельс похвастался, что немецкие бомбардировщики разрушили Московский университет. На самом деле они его чуть царапнули. Наши воспользовались случаем и сказали, что Геббельс врет, а занятия там продолжаются. Собрали несколько девушек, одна из них вспомнила, что Пинский в ополчении, где-то там их готовятся отправить на фронт. Его срочно демобилизовали, он продолжал работать и восстанавливать Московский университет.

Но он был человек очень критический. В конце концов, его уже посадили после войны за его высказывания, на которые его провоцировал Эльсберг, знаменитый в свое время провокатор, который, по-видимому, действительно ненавидел все это, но делал себе хлеб из того, что выдавал других. У Пинского было очень тяжелое следствие, он далеко не сразу вышел. Я-то под амнистию попал.

Григорий Померанц после демобилизации и до ареста
Григорий Померанц после демобилизации и до ареста

Иван Толстой: Сколько вы в результате провели в лагере?

Григорий Померанц: Я не досидел своего срока, я получил пять лет, а тут амнистия меня выручила, и я просидел три с половиной года. Но не только в лагере, а Лубянка, Бутырки, и лагерь. А в лагере мне повезло. Кстати, в лагере, как я узнал, наша небольшая компания, в которой мы все обсуждали и рассуждали, была не единственным случаем. Если вы возьмете замечательную книгу Тамары Владиславовны Петкевич "Жизнь – сапожок не парный", она подробно рассказывает об очаге свободомыслия, который был в лагерном театре. Одна из прихотей лагерного начальства – заводить театр своих лагерных рабов. Они там пользовались некоторыми льготами и, в частности, руководитель этого театра был человек старшего поколения из бывшей богатой семьи, очень образованный, который был духовным отцом всего этого коллектива. И Тамара Владиславовна довольно правдоподобно рассказывает о существовании этого кружка лагерных артистов, среди которых было много людей не характерных для этого.

Я потом знакомился с разными коллективами, обычно артисты это отнюдь не первые мыслители, а в лагерных условиях это оказалось так. И во многих местах в лагерях складывались такие группки, иногда от людей равных способностей, а иногда вокруг какого-нибудь выдающегося человека, каким был тот, которого описывает Петкевич, не помню его фамилию. Она потом, когда вышли все, изменилась обстановка, ездила в город, где доживал свои дни их руководитель, как к духовному отцу. Именно в лагерях это могло быть, потому что там легче было разобраться, кто может настучать.

Когда я сидел в Бутырках, было совершенно ясно, что один человек там, которого вызывают раз в неделю днем на час или полтора, был, конечно, камерной наседкой. Да и вообще облик его – бывший полицай, который отрабатывал доносами, чтобы, может быть, получить на несколько лет меньше. Бросались в глаза такие. Как правило, их можно было отличить.

И в лагере у нас довольно быстро сложилась группа людей примерно моего возраста, в нее входил Елеазар Моисеевич Мелетинский, с которым мы вместе занимались в семинаре о Достоевском, и несколько других. У нас не было оснований не доверять друг другу. Например, я знал о показаниях Мелетинского, которого спрашивали обо мне, а он знал о моих показаниях о нем. Мы встретились, когда он прибыл в карантин, то мы имели официальное подтверждение нашего неединомыслия с начальством.

Мы никогда не говорили в бараке, мы рассуждали, только прогуливаясь по лежневке

Одно время с нами находился моложе нас на десять лет, потом он стал писателем, Евгений Борисович Федоров, тогда просто Женя Федоров. Мы никогда не говорили в бараке, мы рассуждали, только прогуливаясь по лежневке, это бревнами устланная дорога, прогуливаясь от вахты до столовой. И на всякий случай, если нас встречал трастник, а там был один деятель, которого мы считали по профессии трастником, он ходил и подслушивал обрывки разговоров, то слова Сталин мы не произносили, мы говорили Joe the Terrible, рассчитывая, что он этого не поймет. И он действительно ничего не понял.

Андрей Гаврилов: А позже, уже когда, вроде бы, пошла волна надежд после 1953, 1954, 1955 годов – амнистии, выход людей?

Григорий Померанц: Сперва я держался осторожно, потому что я был одной из первых ласточек, вышел по амнистии. А потом, когда один за другим выходили мои коллеги, то, конечно, когда мы встречались, тут возникал кружок за кружком. Вот сейчас мы лекции читаем в Музее меценатов, а руководит им Краснопевцев. Одним из первых политических дел было дело Краснопевцева, а сейчас под его крылом я читаю свои лекции.

Григорий Померанц, 1950-е
Григорий Померанц, 1950-е

Андрей Гаврилов: А когда наступил перелом? Вот выходят все, все хорошо, все радостно и, вдруг…

Григорий Померанц: Перелом – это ХХ Съезд, когда очень много было сказано, но очень беспорядочно. Вообще слухи, что происходят какие-то сдвиги, распространились даже в деревне. Так как меня не прописывали в Москве, я разослал письма по всем областям, где меня возьмут. Меня взяли в Краснодарский край, и я поехал учителем в станицу Шкуринскую. И последний год в канун ХХ Съезда, еще в Новый год меня обступили мальчишки из класса 10 "Г" и просили откровенно рассказать, что я думаю о Сталине. И я подумал, что так как это казаки, военные, я рассказал о том, что он разрушал армию, еще что-то в этом духе.

А потом я поехал в Москву на какие-то короткие каникулы и, когда я вернулся, как раз прошел ХХ Съезд и доклад Хрущева читали всем комсомольцам. Я сразу стал популярным в станице. Во-первых, мои ученики держали в секрете то, что я им рассказывал, но когда был ХХ Съезд, то один из них, Денисенко, мне сказал, что из моих рассказов он уже знал 60 процентов доклада Хрущева (как он подсчитывал, я не знаю). В цифре я несколько сомневался.

Станица была достаточно антисемитская

Вообще, конечно, станица была достаточно антисемитская, но этого не чувствовалось в той части станицы, которую обслуживала десятилетка. Там я ходил по улицам и мне никто ничего не говорил, а в другой части, где была семилетка, не имевшая с нами никаких контактов, время от времени выскакивал такой пацаненок и напоминал мне, из кого я родом. Но, ничего не поделаешь. Потом я узнал из разговора с одной из местных жительниц, дочка которой очень плохо занималась, просто меня поражало, что в 8-м классе они не умеют говорить по-русски, им приходится учить учебник наизусть, потому что говорят они на местном наречии украинского языка. Ну, кубанские казаки – это запорожцы бывшие, так что это неудивительно. И я решил навестить ее на дому. Пришел, встречает меня мать этой девочки и говорит со мной каким-то областным, не очень литературным, но, бесспорно, русским языком. Я говорю: "Откуда вы знаете русский язык?"– "А мы из-под Воронежа. Нас переселили в станицу в 1933 году, чтобы занять место вымерших с голоду".

Григорий Померанц, 1950-е
Григорий Померанц, 1950-е

Потом более подробно все заговорили после ХХ Съезда, и от своих учеников и учениц я узнал трагическую историю этой станицы. Еще дополнительно мне рассказывал завуч по опыту своего отца. Но это они держали с секрете, только мальчишки решились до ХХ Съезда меня расспросить. Это страшная судьба. Но это не одна станица, вообще то, что торилось на Кубани, было кошмаром. Примерно половина станицы вымерла тогда или попала под арест.

В доме, где я жил, две сестры жили. Одна из них как-то явно было одухотвореннее другой, она там торговала в каком-то ларьке на базаре два часа в день, одевалась очень бедно, но очень чисто. И она рассказала, что ее муж был арестован и пропал в начале 30-х годов, потому что волна террора сперва прошла по деревням и по станицам, потом она покатилась по городам. И я об этом какие-то вести точками, случайными наплывами узнавал, потому что Украина очень была связана с Москвой, очень много было людей с Украины. Кубань – нет. Пока я не попал в Краснодарский край, я о событиях там не знал. Узнал, когда стал учителем.

Григорий Померанц. Записки гадкого утенка. Обложка первого издания. 1998
Григорий Померанц. Записки гадкого утенка. Обложка первого издания. 1998

Иван Толстой: Андрей, был ли Григорий Соломонович вообще музыкальным человеком? Судя по тому, как тонко понимал он всякие материи, как любил смотреть на дерево и был уже этим счастлив, мне кажется, что его душа была музыкальной. А все-таки есть ли у нас какое-то знание о том, какую музыку он предпочитал?

Андрей Гаврилов: Вы знаете, что меня удивило, когда я читал тексты Григория Соломоновича, это то, что хотя, как я уже сказал, я не нашел прямых отсылок, меня удивило, насколько внимательно он относился к музыке и насколько внимательно он в нее вслушивался.

Вот я вам приведу пример относительно одного музыкального фрагмента, которым мы и закончим нашу сегодняшнюю программу.

"Я не жалею, – писал Григорий Соломонович, – что участвовал в войне с Гитлером. Чему-то иногда надо помочь, чему-то помешать, это как бы историческая скорая помощь. Но источник жизни, духовной и физической, не в ней. В тысячу раз важнее медленная помощь, о которой как-то сказалось в песне Галича".

Вот здесь прерву цитату, потому что дальше я с изумлением прочел, что говорит Григорий Соломонович, ибо я эту песню слышал и, как мне казалось, знал практически наизусть, но он мне показал, что я в этой песне пропустил.

И вот цитата Галича, которую приводит Григорий Соломонович Померанц:

"Мне не надо скорой помощи, дайте медленную помощь".

"Я вспомнил, – продолжает Померанц, – и переосмыслил Галича – "скорая помощь", "медленная помощь" – и превратил эти слова в ключевые термины своей философии истории".

Человек, который все время сравнивает древнюю, старую культуру с современной культурой, который совершенно свободно оперирует сравнениями Моцарта и Пушкина, например, вдруг так внимательно, оказывается, вслушивался в тексты своего современника Александра Аркадьевича Галича и нашел там то, чего другие могли спокойно не заметить, – вот это меня поразило. Поэтому я предлагаю закончить наш сегодняшний разговор о Григории Померанце именно этой песней Галича, которая называется "Фарс Гиньоль".

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG