Филолог Гасан Гусейнов – первопроходец в изучении роли насилия в советском языке. Еще в конце 1980-х он предупреждал о том, что проблема насилия, связанная с советскими идеологемами, не решается путем простого снятия или запрета. "Привычка к насилию" остается определяющей в сознании в том числе и нынешних кремлёвских руководителей. А обсценная лексика помогает реализовывать худшие из возможных сценариев. Может ли филология объяснить причины массового ресентимента и агрессии? И о чем говорит язык нынешней российской пропаганды? На эти и другие вопросы Радио Свобода отвечает Гасан Гусейнов.
– Российский министр просвещения, комментируя создание нового нормативного словаря, говорит: "Это не просто государственный язык, это воспитание через язык". В представлении нынешнего режима и наше тело, и наша речь принадлежат государству. Когда мы что-то говорим, пишем – мы на самом деле как бы берем у государства взаймы или без спроса "чужую вещь". Они действительно считают язык своей собственностью?
– Они действительно так считают, но есть еще одна промежуточная стадия. Многие даже вполне цивилизованные люди также считают язык "народной собственностью". Вот есть народ – и ему принадлежит язык. На самом деле все обстоит ровно наоборот. Это языку принадлежат люди, которые решаются на нем говорить, общаться. Писать философские трактаты, поэтические тексты. Это перевернутое представление о языке упирается в конечном итоге в искаженное еще при советской власти представление о собственности. Факт своей крепостной зависимости от государства многие компенсируют иллюзией обладания языком – идеальным выражением этой страны.
Все действия начальников направлены на сужение познавательных и коммуникативных свойств языка
Теперь по поводу чиновничьих задач. Классическая риторика видит у речи человека несколько функций. Функция общения – коммуникативная. Функция самовыражения, экспрессии. Далее – когнитивная, познавательная. И функция управляющая – манипуляторная или кибернетическая. Любые узурпаторы оставляют для своих целей две из четырех функций языка: экспрессивную – пожалуйста, выражай свои чувства любви к государству – и манипуляторную. А функции познавательную и коммуникативную ослабляют до предела. Потому что если ты допускаешь, что люди могут коммуницировать между собой, познавать мир, ты таким образом допускаешь и возможность критики государства, а начальство этого не хочет. Сейчас все действия начальников направлены на сужение познавательных и коммуникативных свойств языка. При этом государство нуждается в расширении функции управления – для себя. Ежу понятно, что, когда они говорят о воспитании, на самом деле они говорят о контроле. Им нужно управляемое население. Для управления нужен упрощенный, примитивный язык. В конце концов приходится сокращать и экспрессивную функцию языка. Неизбежно. Потому что, если ты разрешаешь подданным высказывать все, что они хотят, у людей, опять же, может возникнуть когнитивное сомнение – по поводу начальства. Так что экспрессию тоже приходится подавлять. Это выражается, например, в запрете на матерный язык. Власть говорит человеку: мы для тебя придумаем специальную версию нашего "великого и могучего" – по Тургеневу – языка, но вот "правдивый" и "свободный" из этой формулы вырезаются. Остаётся только контроль. Так что за всеми этими нелепыми нормативами просматривается и определенная прагматика.
Люди, как правило, игнорируют законодательные инициативы в отношении языка, поскольку для многих язык – абстрактная ценность. Люди могут помнить, что, вот, в школе читали Пушкина, Толстого, стихи какие-то учили наизусть – но это все уже быльем поросло. А в повседневном общении используется совсем другой язык. Весь этот хамский говорок – пригожинский, путинский – звучит сегодня как знак простоты, близости к народу. Упрощать и ограничивать эстетическую составляющую современного речевого поведения – вот задача государства.
Гасан Гусейнов
Родился в 1953 году в Баку. Окончил классическое отделение филологического факультета МГУ (1975), ученик Алексея Лосева и Азы Тахо-Годи. Преподавал в ГИТИСе, работал в секторе античной литературы ИМЛИ АН СССР. В 1990—1991 годах — стипендиат Фонда Гумбольдта в Гейдельберге, в 1992—1997 годах — научный сотрудник Бременского института Восточной Европы, преподавал в университетах Дании, Германии, США. Приват-доцент Боннского университета (с 2002 года). В 2002 году защитил докторскую диссертацию «Советские идеологемы в русском дискурсе 1990-х гг.» ( РГГУ). В 2007 году вернулся в Россию и стал профессором филологического факультета МГУ. С апреля 2011 по сентябрь 2012 года — директор Центра гуманитарных исследований РАНХиГС при Президенте РФ. Профессор факультета филологии НИУ ВШЭ (до 2020 года). Автор книг «Советские идеологемы в русском дискурсе 1990-х» и «Нулевые на кончике языка: Краткий путеводитель по русскому дискурсу» и др., а также более ста статей по классической филологии и истории культуры. С 2020 года живет в Европе.
– Есть точка зрения, что некий ген насилия, принуждения, подавления Другого заложен в языке империи; он настолько привычен, что вошел в кровь и мы этого уже не замечаем. Пренебрежение, высокомерие, безапелляционность заложены на молекулярном уровне. Например, в русском языковом обиходе для всех народов и наций существуют насмешливые или презрительные прозвища – в том числе и для народов, проживающих в самой России...
Человеку запрещено сказать главное
– Генетические метафоры мне не нравятся. Этнофолизмы – ругательные определения для описания других народов – присутствуют у всех. Нет в мире языка, в котором не было бы злого, ненавидящего слова для соседа. Эту гадость в цивилизованных странах принято купировать "на входе" – тем более в условиях нынешнего тесного общежития множества разных людей на одной территории. В России сегодня все усугубляется тем, что постсоветский опыт наложился на прежний, советский – получилась таким образом горючая смесь. В условиях, когда у вас язык все время используется как инструмент пропаганды, носители языка перенимают рано или поздно ее приемы. Язык агрессии сейчас – это выход огромного количества вредных газов в сознании и поведении – газов, накопившихся в течение целого ХХ века. Эти последствия еще лет 50 предстоит разгребать.
– Да, но в конечном итоге язык насилия становится равен просто языку повседневного общения. И одно от другого уже не отделить.
– Я с этим не согласен, совершенно. Вы можете мне возразить – что, вот, 70 процентов людей пользуется этими конструкциями принуждения, языкового насилия в быту, в жизни. Не зная ничего другого. Конечно, к такому выводу легко прийти. Я и сам в свое время считал проблематику насилия в языке ключевой, написал в 1988 году статью "Речь и насилие". Но все-таки я предлагаю развести методологически те ресурсы, которыми объективно обладает язык (его синтаксическое, словарное богатство, богатство литературное, теоретические возможности), – и тот тип общения, с другой стороны, который сложился в ХХ веке. Здесь мы вынуждены признать, что по поводу сложившегося типа общения в российском обществе есть определённый консенсус: что речь главным образом предназначена для того, чтобы угрожать и принуждать, тащить и не пущать. Опять же: для того чтобы символически "насиловать", в этом языке сегодня существует много и понятий, и средств их доставки. Это несомненно так. Но это не свойство языка, а свойство его носителей в данной конкретной политической ситуации.
– Сложившийся тип общения, как вы сказали.
Уходить от сути – это свойство не языка, а придавленной, придушенной коммуникации
– Да. Поэтому я против всей этой биологической терминологии – ген, кровь и т.д. Вы можете, опять же, привести в пример имперскую литературу, которая сложилась к 20-му веку и также содержала в себе это подавляющее, доминирующее начало. Но к той же литературе принадлежит, к примеру, Чехов, который разрывал эту имперскую – общинную, если хотите, – рамку, противопоставляя ей опыт частного человеческого существования. То же самое делали в ХХ веке, например, концептуалисты. Пригов, Рубинштейн, Сорокин. Естественно, для большинства россиян этот язык – словно с другой планеты. Притом существовала и существует целая армия производителей текстов насилия, производителей агрессии, которые действительно насилуют мозг человека. Но как бы ни было все печально, в последние годы я замечал и обратную тенденцию; можно даже говорить об антропологическом развороте, об уходе от насилия в языковое миротворчество. Например, постсоветские поколения это уже ясно демонстрировали. Хорошо, что вы затронули эту тему, но хочется защититься от всей этой метафорики в духе "язык насилия". Потому что, говоря так, мы сами как бы удваиваем, усугубляем проблему, перенося ее на метауровень.
– Давайте поговорим о другом удивительном свойстве языка – его способности уходить от сути. Русский язык, кажется, обладает безграничными возможностями для того, чтобы не говорить о главном, о существенном, не назвать вещи своими именами. Много говорить, ничего в итоге не сказав. Кроме прочего, это мешает людям заговорить на политическом языке – без которого невозможно представить нормальную жизнь общества в 21-м веке.
– Мне опять приходится выступать в роли адвоката дьявола. Носители языка "уходят от сути" именно в условиях цензуры. Это действительно специфика нашего печального опыта – и советского, и постсоветского. Человеку запрещено сказать главное. Язык, таким образом, становится полем глобальной игры – главное правило ее в том, что нельзя назвать вещи своими именами. Но похожую ситуацию мы наблюдаем сегодня и во всей западной культуре политкорректности. В ChatGPT – чат-боте с искусственным интеллектом – мы также наблюдаем язык, уклоняющийся от конкретного ответа, неупотребление каких-то табуированных слов, следование официальной точке зрения. Размазывать манную кашу по чистому столу. Это свойство не языка, а типа сложившегося общества, в котором человек не уверен в добросовестности собеседника. Когда мы заняты поиском истины, а не удовлетворением собственных амбиций, когда мы доверяем друг другу и знаем, что наша цель – прийти к консенсусу, тогда мы можем говорить на любые темы. Но как только вы начинаете зависеть от людей, от "общего мнения" или хотите понравиться публике – вам приходится изгаляться. Уходить от сути – это свойство не языка, а придавленной, придушенной коммуникации. Особенно при тоталитарном режиме, где люди просто пропитаны взаимным недоверием. И это заметно сегодня по полемике в соцсетях. Агрессивное поведение многих вызвано глубоким взаимным недоверием и подозрительностью. Любая вынужденная эмиграция – точно так же, как и ограничение выезда по каким-то причинам, – эта ситуация в моем представлении сродни пытке. А когда человека пытают, он говорит не то, что думает. Люди не знают, как описать свое состояние, или им запрещено говорить о себе правду. Это состояние тяжелейшего психологического капкана. Тем более если люди не умеют пользоваться речью, не способны выражать свои чувства в ситуации экзистенциального вызова. Пытаются сказать, что чувствуют, – но не могут. Интеллектуальных, вербальных ресурсов недостаточно. И это приводит к бешеному росту агрессии. Агрессия возникает, когда человек неспособен внятно и самокритично описать, что с ним происходит.
– Вы давно изучаете обсценную, бранную лексику. Она что-то такое таит в себе – какое-то ключевое знание – о массовом сознании?
Язык насилия – это попытка защититься от мира, который люди не в состоянии описать
– Еще 30 лет назад я в одной из своих книг предложил рассматривать матерный язык не как плоскую – на оси "высокое-низкое" – а как трёхмерную картину, как куб. В этом пространстве противостоят друг другу множество точек. Аристотель писал, что человеку присущи два свойства: стремление к истине и стремление к подражанию. Понятно, что они исключают друг друга. Если ты стремишься к подражанию, то ты только частично стремишься к истине. Если же ты стремишься к истине, тебе мешает подражание. В этом была специфика 1990-х годов: матерный язык был таким интеллектуальным субститутом двух сущностей, которые в пределе были сочетанием одновременно страшного, угрожающего, насильственного – и смешного. Теперь представьте себе обычного советского человека, который пользовался русским языком как живым, владел им на разных уровнях. Советский начальник ничем в этом смысле не отличался от обыкновенного человека. Если такого человека лишить одного из регистров – предположим, запретить ему материться, – он испытает тяжелейшую травму, он вообще не может ничего сказать. Он начинает заменять табуированную речь кошмарной, гадостной, почти рвотной массой деревянных слов. Там, где еще вчера был потешный матерный говорок, – возникает лингвистическая запруда. Но самое страшное – это приводит к закупорке сознания. И сознание начинает в итоге производить еще более мрачные конструкции, чем на это способен язык.
– Получается, в результате вытеснения матерным становится как бы само мышление. Такое вот низкое и грязное мышление. Моральная дислексия.
– При этом не забудем еще и о другой оси – отношение к внешнему миру. Шкала искреннее/неискреннее, правда/ложь. Когда у человека блокирован язык – за счет табу, опять же, – носитель языка бессознательно начинает относиться к языку как к источнику обмана, лжи, издевательства. И казенный, деревянный официоз, с одной стороны, и язык, как вы сказали, умалышивания – вот этот язык уменьшительных суффиксов, сюсюканья детского – оба они являются реакцией на табу, на невозможность говорить то, что думаешь. Все эти сюсюкизмы, диминутивы, а также язык любви, поэзии, который со страниц книг к нам приходит, – также не могут служить надежной защитой от мира; в реальности человек остается на юру совершенно голым и безъязыким. Вот мы с вами готовы обвинять носителей языка в том, что они все такие "насильственные". Проблема в том, что у очень многих людей еще в детстве школа, семья отбивают вкус к языку как к выразительному инструменту. Или даже скорее как к стихии, в которой человек живет. Язык насилия – это на самом деле попытка защититься от мира, который люди не в состоянии описать. Иными словами, люди везде чувствуют себя чужаками. Вот это – действительно катастрофа. Мы сейчас ее переживаем в крайней степени.
– Получается, чтобы решить проблему с "грязным сознанием" – нужно разобраться с матерным языком прежде всего?
Мат – язык-дублер, параллельный язык межнационального общения
– Нужно для начала озвучить проблему. Конечно, на фоне нынешних суицидальных настроений в обществе – когда одни радостно отправляют умирать других за безжизненные идеи – проблема мата может показаться несущественной. Но на самом деле это огромная академическая проблема. Как мат функционирует в обществе, как к нему относятся, почему одни говорят так, а другие эдак… Почему этот язык используется в ситуациях совершенно не ругательных, например… Он же явно занимает центральное место в сознании. Это же по сути – язык-дублер, параллельный язык межнационального общения. Но при этом в России не было ни одной международной конференции, посвященной мату. О чем угодно говорят – о психологии языка, об экономике языка, но главная проблема русской речевой жизни оказалась вне рассмотрения.
Если бы практическая работа по изучению мата была проведена, множество загадок сразу разрешились бы. Возможно, подобно тому, как появилась новая форма обращения с телом, должна появиться также и новая форма обращения с матом?.. И если это случится, то выяснится, что высвободилась огромная масса отрицательной, подавленной энергии. Нас ожидает, вполне возможно, и легализация в конечном итоге каких-то матерных форм. Пушкин завещал, что только когда издадут Баркова, начнётся освобождение общества. Но эта перенастройка языка должна осуществляться с большим участием самого общества. Что представить сегодня, конечно, невозможно.
– Вы говорите, что постсоветский человек с подозрением относится к языку внешнего мира. Откуда же в таком случае у людей эта удивительная способность поддаваться чарам пропаганды? Причем этот глобальный гипноз не впервые в нашей истории происходит. Вспомним 1917 год, вот это: "дайте мне полк солдат или одного агитатора". С другой стороны, и перестройка во многом опиралась именно на энергию слов. То есть мы до сих пор имеем дело с магическим, архаическим массовым сознанием? Для которого произнести слово вслух равнозначно совершению действия.
Язык упрощения заваливает вас все новыми и новыми аргументами – чтобы вы не могли очухаться, прийти в себя
– На этот вопрос как раз легко ответить. Я не люблю сравнения с эпохой национал-социализма, потому что это была короткая эпоха. Но тем не менее. Там тоже произошло очень быстрое оболванивание людей. Стремительное. В последнее время вышло множество книг, одна из самых интересных – "Словарь разных дискурсов немецкого языка во время национал-социализма" Хайдрун Кемпер. Эта книга более важная, чем книга Виктора Клемперера, она более научная и современная. Она показывает, что существовало два доминирующих дискурса в те годы. Дискурс упрощения, во-первых. Он создает такую рамку, внутри которой вы можете вполне существовать, действовать, даже интеллектуально резвиться; главное условие – чтобы вы не спрашивали об обосновании (не задавали вопроса "почему это так, а не иначе"?). Язык упрощения заваливает вас все новыми и новыми аргументами, чтобы вы не могли очухаться, прийти в себя. Тем более если у этих аргументов приемлемая эстетическая обложка. "Белая гвардия, черный барон… но от тайги до британских морей красная армия всех сильней". Белое, черное, красное – это и есть пример упрощения. Людям это всегда нравится. Дискурс упрощения действительно работает, но у него есть одно слабое место: он не создает ничего нового.
И второй дискурс: подмена рациональной критики теорией заговора. Сила теории заговора в том, что вы можете объяснить с ее помощью абсолютно все. С помощью заданных элементов любую сложную проблему вы доводите до очень простой схемы. И опять-таки это работает очень эффективно. Тут используется известное свойство языка, пятая его функция – перформативность. Которая присуща религиозному, поэтическую языку: вера в то, что если нечто назвать вслух – оно появится, материализуется. Все диктаторы этим пользуются. И за счет этого свойства языка они пытаются спровоцировать общество на нужные им действия. Чтобы люди поверили в любую ахинею. Например, что нападение на Украину есть необходимое условие "спасения России". Но есть и отличие сегодня: если в начале советской власти это перформативное свойство языка действовало на входе, как движение вверх, то сейчас мы видим обратное: движение вниз, по ниспадающей.
– Действительно, это странное ощущение, нерациональное. Как бы пропаганда ни надрывалась, мы почему-то понимаем, что в этом языке есть уже глобальная исчерпанность. А также что-то самоубийственное, саморазрушительное там присутствует – наряду с агрессивностью зашкаливающей. Почему?
– С одной стороны, мы наблюдаем в России различные формы насилия – причем не языкового, а просто самого брутального поведения, насилия физического. Общество постоянно пугают люди вроде Пригожина – вспомним его "кувалду". А с другой стороны, людям запрещено произносить вслух ключевые слова, описывающие это насилие. Причем степень запрета на инакомыслие тоже достигла крайней точки: даже если вы выходите с белым листом бумаги, вас, скорее всего, скрутят или поколотят. Это означает, что уже любое несогласованное высказывание рассматривается властью как враждебное. Собрав все это в одну картину, можно констатировать: мы имеем дело с пребыванием на полюсах; никакой середины, компромисса уже нет, все работает на крайних оборотах, все разведено по краям. Это очень неустойчивая конструкция, и она обычно падает при первом порыве ветра.
Пропаганда и Кремль ведут себя сегодня так, как будто каждое их высказывание может оказаться последним
Но помимо этого есть еще одна интересная тенденция, именно языковая. В сущности пропаганда и Кремль ведут себя сегодня так, как будто каждое их высказывание может оказаться последним. После высказываний, например, которые позволяет себе Дмитрий Медведев, говорить, кажется, уже не о чем. Красная линия перейдена, нарушена. После такого можно только уничтожить оппонента. Все эти передачи Скабеевой, Соловьева: градус истерики повышается, высокая нота, которую они берут в конце, – такое ощущение, опять же, что это уже последняя передача вообще на белом свете. Дальше – только бомба. Но на следующий день они опять появляются на трибуне Мавзолея или в телестудии Останкино и опять произносят свое последнее предупреждение – Западу, Украине, миру. В итоге возникает, как ни странно, комический эффект. Это напоминает пародию на греческую трагедию, где герой никак не хочет умирать. И вот это действительно – свидетельство распада.
Помните, относительно недавно в Европе случилось трагедия: пилот совершил акт самоубийства, врезался гору и унес с собой жизни 150 человек? После этой трагедии начали изучать психологическое состояние пилота. Выяснилось, что он относился к тому суицидальному типу, который нуждался в сопровождении. Он не мог бы, допустим, совершить самоубийство в одиночку – перерезать себе вены или застрелиться. Он готов был умереть только в большой компании людей. Вместе со многими. И за штурвалом самолета – зная, что за его спиной находится 150 человек, – ему это удалось. Потому что он чувствовал себя как бы возглавляющим этот последний маршрут. Он знал, что уходит не один. Точно так же, на мой взгляд, ведут сегодня себя пропагандисты и их начальники. Они готовы к самоубийству только в сопровождении масс. Это, конечно, вселяет страх и тревогу. Но, с другой стороны, никакой энергии для осуществления жизненных целей у них уже не осталось.
– Языку ненависти предшествовал язык цинизма. Я помню это странное ощущение в 2000-е: коммуникацию стал подменять не юмор даже, а хохма, насмешничество, стеб. Глумление. Нулевой – с точки зрения рациональности – акт. Он ничего не меняет, ни к чему не приводит. Он лишь закрепляет бездействие. Но в качестве генеральной, определяющей эта манера общения осталась до сих пор, даже сегодня, в соцсетях, например. Откуда это взялось?
Свобода отождествилась у нас с анекдотом, с глумлением, с хохмой
– Это обесценивание – глумливое, стебное, оно связано с другими процессами, уходящими в конец 1980-х. Это было связано с очень болезненным выходом из советской парадигмы. В начале 1989 года "Вопросы философии" напечатали мою статью "Ложь как состояние сознания", где говорилось о трёх аксиомах речевого поведения советского существования. Первая аксиома: подтекст всегда важнее текста. Вторая: остроумная реакция всегда важнее позитивистского аналитического представления любой темы. Если у тебя нет остроумия, шутки – в твоем высказывании "что-то не так". "Речь не должна быть скучной" – такой был девиз 1980-х. Конечно, это была реакция на отталкивание от деревянного, казенного советского языка. А третья аксиома – вместо познавательного механизма называния предмета, вместо аналитического принципа используется принцип ярлыков. Ты думаешь не о сути предмета, а о ярлыке, который лучше всего приживется, привьется. И вот, собственно, драма постсоветской эпохи состоит в том, что свобода слова, которая возникла в конце 1980-х, оказалась отождествлённой в первую очередь с издевательской насмешкой, со стебом, с глумлением. В основу этого нового типа коммуникации были положены определенные жанры досоветской эпохи: черная частушка, черный юмор, детские страшилки. И анекдот, конечно, – ибо все, что было прежде в устном обиходе, хлынуло в печать. Трагикомизм ситуации в том, что свобода с тех пор отождествилась у нас с анекдотом, с глумлением. С хохмой. В постсоветской, объединенной Германии этот процесс также происходил, я его здесь как раз наблюдал: но там, в отличие от нас, этому стебу был поставлен вскоре мощный заслон – в виде специализированных изданий, которые анализировали это состояние общества, этот способ общения. Появились научные исследования анекдота, и вскоре было доказано, что в советское время анекдот и утешал тем, что блокировал критику. Не усиливал, а именно блокировал. Потому что остроумие в конечном итоге мешает проанализировать любую ситуацию позитивистски.
– Анекдот, иными словами, не может заменить процесс мышления.
– Анекдот – это просто вспышка сознания. Смешное – это только один аспект жизни. Хотя и очень важный. Он, конечно, граничит с познавательным, с когнитивным. Но не может заменить познание. У нас же поиск смысла заменило упражнение в остроумии. Но это ходьба на месте. Бег на месте. Он действительно не рождает ничего нового.
– "Почему российская оппозиция не может договориться" – так часто звучит эта фраза сегодня, что уже всем успела наскучить. Может быть, тут само слово "договориться" некорректно? Неуместно? И, наоборот, все должны "разговориться" – чтобы сохранить себя?
Мы имеем дело с представлением о том, что только одна политическая сила должна сменить нынешнюю систему – и опять доминировать
– Слово "договориться" не кажется мне уместным по одной причине. Все люди, оказавшиеся оппонентами режима, на самом деле очень разные. Специфика текущей общественной жизни в самой России такова, что критикам режима там просто не дают поднять голову. Они сейчас, таким образом, находятся "по ту сторону политики". Вы не можете требовать от людей, которые захвачены в заложники, чтобы они провели собрание политического клуба. Потому что они не знают, что с ними завтра за это могут сделать. Укокошат или заберут. Это одна сторона проблемы.
С другой стороны, очень разные люди уехали из России. И это тоже драма. Потому что некоторые из них заранее для себя определяют, кого они не возьмут в "прекрасную Россию будущего", кого на пушечный выстрел не подпустят к дележу политического пирога. Люди уже сейчас прямо об этом говорят. В будущей России – "без леваков" или, там, "без либералов". Или "без националистов". То есть мы опять имеем дело с представлением о том, что только одна политическая сила должна сменить нынешнюю систему – и опять доминировать, доминировать, доминировать. Управлять всеми. Это, конечно, тупиковое и ошибочное представление о будущем России или нескольких Россий.
И этот огромный разрыв между одними, другими, третьими как бы и делает неуместным слово "договориться". С кем и о чем? Даже если враг сейчас у всех один.
– Все-таки слово "коммуникация" – спасибо Хабермасу – были до войны базовым ориентиром для какой-то части общества, хотя бы либеральной. Не отменила ли война саму коммуникацию? И слово это нужно на время вообще выбросить из словаря?
– Коммуникация остается ключевой вещью даже в условиях катастрофы. Потому что сохраняет потенциальную возможность для того, чтобы жить "после". Чтобы поддерживать коммуникацию с Украиной, с остальной Европой. С миром. С молодыми поколениями, которые сейчас оказались выброшенными из своих гнезд – или из прогресса. Благодаря онлайн-обучению сегодня возможно большим группам людей пусть и поверхностно, но как-то взаимодействовать. При этом нужно быть готовыми к каким-то перманентным вспышкам гнева, вокруг нас все время будут происходить какие-то истерики. Кого-то будет бросать из одной крайности в другую. Причем с каждым из нас это может произойти. Перед нами сейчас как бы разверзлась модель троянской войны. Страшно звучит, но так оно и есть. Другое дело, что мы не знаем, как все это закончится.