Александр Генис: И вот опять пришел тот черно-красный день календаря, когда накануне старинного христианского праздника Дня всех святых Америка погружается в безумие куда более древнего языческого Хэллоуина.
В сущности, это – праздник-исключение. Единственный день в году, когда мы отдаем должное ночной стороне жизни. Смеясь и играя, Хэллоуин маскирует страх перед потусторонними тайнами, который всех нас делает пугливыми детьми, вглядывающимися в тень под кроватью.
Поразительно, что на моих глазах, за те треть века, что я провел в Америке, этот веселый праздник чертовщины превратился из детского маскарада в универсальный фестиваль альтернативной реальности. Хэллоуин с легкостью перешагнул границы своего традиционного кельтского и англо-саксонского ареала, чтобы завоевать другие народы и страны, включая теперь и Россию, где давно забыли воспетые еще Гоголем карнавальные традиции, а теперь вспомнили.
Не потому ли, что Хэллоуин это - праздник смерти, которая была идеологически несовместима с прежним режимом. Смерть грубо перечеркивала все планы коммунизма, поэтому коммунизм и не знал, что с ней делать. Лучший памятник этой растерянности - мавзолей, где ленинское тело и сегодня продолжает ленинское дело. Не имея возможности избежать смерти, власть нагружала ее социальными функциями. Чаще всего смерть преодолевалась в труде. ГУЛаг стал апофеозом трудового перевоплощения: здесь жизнь наглядно и безжалостно переплавлялась в индустриальные объекты. Но чем страшнее были будни, тем светлее праздники.
Хэллоуин пришел от противного. Смерть в нем спустилась с трагических вершин в обитель гротеска, пародии, черного юмора. В своем карнавальном - языческом и средневековом – обличье смерть, хихикая и кривляясь, осваивает новую действительность. Ее присутствие - шумное и назойливое ''memento mori'' - вносит иронический оттенок в наши отношения с реальностью. Этот двусмысленный нюанс, остранняя жизнь, мешает ей раствориться без осадка в повседневных заботах. Каскад искусственных кошмаров, которые обрушиваются на нас каждый Хэллоуин, служит своеобразной инициацией. Во время этого обряда, как объясняют антропологи, подросток проходит испытание страхом. Только научившись его преодолевать в игре со смертью, он может вступить на равных правах не в потустороннюю, а во взрослую жизнь.
Праздник, как любовь, не поддается насилию. Его трудно прогнать, еще труднее насадить. В еще ненаписанной ''Всеобщей истории праздников'' было бы интересно прочесть главу, где бы объяснялось, почему одни праздники исчезают, как комсомольские крестины, другие – отмирают, как День Конституции, а третьи приживаются сами по себе, как это вышло с Хэллоуином. Незваный, но признанный, он говорит нам что-то настолько важное, что мы готовы терпеть все бесчинства в ночь накануне Дня всех святых.
Ну а сейчас, напугав слушателей, как и положено в ночь Хэллоуина, мы с Владимиром Гандельсманом обсудим вечную, но особенно актуальную в эту ночь проблему: соблазн ужаса и его роль в массовой культуре.

Владимир Гандельсман: Неумолимая статистика демонстрирует повышенный интерес, если не сказать любовь, публики к ''страшилкам'' в кино, на телевидении, в изобразительном искусстве, в литературе, - к вампирам, оборотням, ведьмам, зомби, к фильмам ужасов… Естественно, возникает вопрос: откуда эта любовь? Вопрос морочит голову не только простым зрителям, но и ученым. Последние лет 30 дают на его исследование стипендии, об этом пишут журналы, в частности, журнал ''Наука ужасного'', который начал выходить в прошлом году.

Александр Генис: Когда же наука занялась тем, что мы и без нее всегда знали – тягой к ужасному?

Владимир Гандельсман: Вообще начало этого процесса можно датировать 1979-м годом, когда появилась статья критика Робин Вуда ''Вступление к американским фильмам ужасов''. Тогда это был второсортный жанр, и мистер Вуд огласил ныне известную идею, которая коренится в психоаналитической теории: ''страшненькое'' кино – это драгоценное окошко в ту область, которая подавлена и угнетена в нас обществом. Монстр, писал Вуд, - ниспровергатель сексуального, политического и прочих табу. Так фильм 1931 года ''Франкенштейн'' представляет нам существо с подавленной гомосексуальностью; первый зомби в фильме 1968 года ''Ночь живых мертвецов'' был якобы манифестом разрушения семьи.
В 1986 году профессор Барбара Крид попыталась объяснить этот интерес ностальгией по свободе, которая есть в детстве, по свободе от табу, когда грязь и сквернословие еще не стали запретным плодом.

Александр Генис: Запретный плод сладок, даже если он так ужасен!

Владимир Гандельсман: Да, именно так. Много на эту тему работ. В 1987 году вышло эссе Кэрол Клавер из Калифорнийского университета, которая полагает, что фильмы ужасов, например, позволяют мальчикам-юношам наслаждаться их женской, что ли, составляющей. Оспаривая взгляд, что ужасы разжигают садистский мужской взгляд, она замечает, что довольно типичным является фильм, когда все женские персонажи уничтожаются, но одна женщина спасается и торжествует. И это позволяет мужской части зрителя отождествлять себя с триумфатором-женщиной. Это потакает фантазиям юного зрителя-тинэйджера, фантазиям, которые не одобрили бы взрослые мужчины.

Александр Генис: Другими словами, все объяснения носят психоаналитический характер?

Владимир Гандельсман: Нет, не все теоретики – психоаналитики, работающие с понятиями подавления и освобождения. В 1990 году философ Ноэль Кэррол написал книгу ''Философия ужаса'', где говорит, что удовольствие от фильмов ужаса не в том, что там эти монстры представляют, а просто от специфического любопытства, которое они возбуждают. Определяющей характеристикой монстра является то, что его трудно определить, классифицировать, вообще – понять. У монстра в ''Франкенштейне'' всё другое, включая мозги. Ужас – в неизвестном, и от этого вспыхивают любопытство и удовольствие. Дело в таинственной природе монстра. Сегодня, в пору все более очевидного роста кинематографического насилия, ученые размышляют вообще о притягательности изображения крови. Феминистский критик и преподаватель философии Цинтия Фрилэнд считает, что изображение насилия иногда столь искусно театрально, что оно даёт зрителю ту дистанцию, которая необходима, чтобы наслаждаться кровавой баней. То есть, это такое очищение через извращение.

Александр Генис: Откуда же это пристрастие современного искусства к изображению насилия?

Владимир Гандельсман: Ничего нового. Насилие с доисторических времен было отличительной чертой человечества. Не стоит надеяться, что в подобной ситуации искусство останется вдалеке от действительности. История искусства полна крови и внутри и вне мастерской художника. Религиозная живопись показывала нам мучеников, держащих свои глаза в руках, отрезанные груди на подносе, тела, охваченные огнем либо изуродованные, тела с содранной кожей, распятые на кресте. Можно вспомнить серию Гойи ''Бедствия войны'' и многое другое. А вот, кстати, как объясняет свое пристрастие к изображению насилия современный австрийский кинорежиссер Михаэль Ханеке: ''Меня обвиняли в том, что своими фильмами я насилую аудиторию, и я без возражений это допускаю – все фильмы нападают на зрителя с одной или другой стороны. Отличие моих картин в том, что я стараюсь изнасиловать зрителя до состояния независимости. Я пытаюсь вернуть насилию то, чем оно по сути является: боль, причинение вреда другому''.

Александр Генис: Ханеке – большой режиссер. И его фильм ''Белая лента'' - один из лучших в нашем еще коротком веке. Однако его заявление звучит рискованно и противоречиво. Вспомним, что совсем недавно другому мастеру кинонасилия Ларсу фон Триеру пришлось оправдываться, поскольку он оказался среди любимых режиссеров норвежского убийцы Брэйвика…

Владимир Гандельсман: Да, я еще не закончил цитату из Ханеке, который сказал, что констатация насилия порой провоцирует насилие. Между ними существует взаимосвязь, он убежден в этом. Но мне кажется, что искусство кино настолько иллюзорно, что смешно обвинять его в подстрекательстве. В случае фильмов ужасов это просто игра в демонические силы, это игра, которую запретить невозможно, она всегда будет импонировать тем, кем руководит похоть и жестокость в силу их собственной ограниченности. К сожалению. Но с этим ничего не поделаешь.

Александр Генис: Хорошо, давайте вернемся к вопросу о притягательности ''ужастиков''.

Владимир Гандельсман: Точнее о притягательности страха. Одно из самых точных и лаконичных определений дал датский философ Кьеркегор: ''Страх - это желание того, чего страшатся, страх - это чуждая сила, которая захватывает индивида, и все же он не может освободиться от нее, да и не хочет, ибо человек страшится, но страшится он того, что желает, настоящая ловушка''. Ведь что выделяет фильмы ужасов и подобную продукцию в искусстве из всех прочих? Уникальная их способность вызывать у нас дрожь в коленках, в крайнем случае – мурашки по спине. У меня есть подозрение, что никакая теория нам это не объяснит, потому что страх – чувство индивидуальное и субъективное, - как и чувство красоты. В конце концов, дети всё это любят, любят страшные игры, любят, чтоб их пугали, - это доставляет им удовольствие, и если страшилки являются нашими чуть ли не первыми в жизни забавами, то, может быть, фильмы ужасов – есть напоминание о том, как мы в детстве наслаждались страхом?