Презентация книги “Мои русские” и беседа с ее автором Борисом Парамоновым

Борис Парамонов


Александр Генис: Сегодня мы откроем «Американский час» презентацией книги одного из самых известных и заслуженных авторов и голосов нашей «Свободы» Бориса Парамонова. Это уникальное собрание эссе под острым названием «Мои русские» только что вышло в в петербургском издательстве «Петрополис» и было с успехом представлено на московской ярмарке интеллектуальной книги.
Я горячо болею за судьбу этой книги уже потому, что следил за тем, как она создавалась четверть века — у микрофона в студии «Радио Свобода», где впервые родился замысел в виде цикла для программ Ивана Толстого.
“Радийное” происхождение этой книги несомненно сказывается на ее стиле. В первую очередь это - риторические качества, опора на звук, на устное слово, на убедительность и красноречие ораторской поэтики. Отсюда, от Радио с его особой экспрессивностью, пришла и резкая - до скандала - парадоксальность суждений, которая никого не оставляет равнодушным
В связи с этим хочу вспомнить, как директор Русской службы Свободы и наш близкий, увы, ныне покойный друг Юрий Гендлер говорил, что Парамонов играет на Радио ту же роль, что Джек Николсон – в Голливуде. В его устах это значило, что не заметить Парамонова нельзя, но и принять непросто.
Дело в том, что Борис Михайлович Парамонов — блестящий автор философских эссе, в которых его неизбежно провокационная мысль находит себе острую словесную и - об этом нельзя не сказать - часто раздражающую нас форму. Но таковы идиосинкразические черты его стиля: взрывной темперамент, нервная парадоксальность, рваная, экспрессивная композиция.
Объясняя Америку России и Россию Америке, Парамонов, в своей экстремальной публицистике, стремится довести всякую тему до ее логического и психологического предела. Центральные сюжеты его творчества — эволюция русского национального характера, место России в контексте мировой цивилизации, судьба отечественной культуры на новом историческом витке.
Парамонов автор многих известных книг - «Снисхождение Орфея», «Конец стиля», «След». Но такой, как эта, еще не было. Уже потому, что она рассчитана на всех: своих и иностранцев, ученых и школьников, правых и левых, славянофилов и западников.
В сущности, это - итоговая работа, которая собрала воедино все мысли автора о специфически русских персонажах культуры и истории. Я знаю об этом, потому что мы говорили с Борисом Михайловичем о “его русских” и в застолье, и на прогулках, в часовых телефонных беседах, полночных э-мейлах, где Парамонов разбрасывал «философемы» и сеял «зернистые мысли» (его любимые словечки). Постепенно замысел этой работы становился все более очевидным. Альбом портретов выдающихся русских людей, в которых запечатлелась и выразилась отечественная история самым ярким, характерным — выпуклым — образом. Цари и вожди, поэты и купцы, либералы и охранители, лирики и циники, злодеи и гении. В книге больше 120 лиц, точнее — профилей, ибо биографический жанр в исполнении Парамонова приобретает медальный облик. Каждый тут вырезан так, что не забыть, не спутать. Парад индивидуальностей объединяет название. «Мои русские» надо понимать как «Мой Пушкин» Цветаевой. Книга получилась даже не субъективным, а интимным обзором персонажей отечественной культуры, «русскость» которой автор смакуют и утрирует. И это приоткрывает второй, сокровенный смысл парамоновского опуса: приобщить читателей, как своих, так, очень надеюсь, и чужих, к чисто русскому уму и характеру. Как-то, еще в 90-х, я услышал, что главная задача, стоящая перед новой, постсоветской Россией, заключается в том, чтобы отличить патриота от идиота. Вот тут и представляется незаменимой книга «Мои русские».
Сегодня я пригласил Бориса Парамонова в «Американский час» для обстоятельной беседы, которая представит нашим слушателям и читателям это незаурядное – гарантирую! – произведение.

Борис Михайлович, как построены «Мои русские»? Кто они?

Борис Парамонов. "Мои русские"

Борис Парамонов: В общем – брал тех людей, о которых что-то знаю, имею более или менее ясное представление. С самого начала стал ясен состав книги в смысле удельного веса тех или иных персоналий: больше всего оказалось, естественно, писателей, людей литературы. Это не удивительно – наиболее заметных людей Россия дала именно в этой области. Тут и сказывается, вне всяких априорных схем и методов искусственного отбора, главная особенность русской культурной истории – ее литературоцентричность.
Что касается критериев дальнейшего отбора внутри этой группы – кого я брал или не брал, кто мой или не мой, - тут я руководствовался культурной ориентацией самих русских деятелей. В общем и целом, «мои» - это люди, склонные разделять общечеловеческие идеалы, как они сложились в европейской культурной истории.

Александр Генис: Значит, европоцентризм? А когда же тогда быть с теми русскими, которые самоопределялись в противостоянии к Западу? Скажем, славянофилы. Вы же не обошлись без них.

Борис Парамонов: Ни в коем случае, славянофилы присутствуют – Иван Киреевский и Хомяков. Тут всё дело в том, что считать Европой. Нельзя ее сводить к известному набору универсалистских концепций – вроде рационального знания или, скажем, политической демократии. Европейская культурная история много богаче той картины, которую застали славянофилы, вернее, той картины, которую они сами составили о Европе. Они ведь были самыми настоящими романтиками, были русской ветвью мирового романтического движения, которое росло и ширилось с самого начала 19 века. Это давно уже было замечено, эта близость их к романтизму, особенно в немецком его изводе, в так называемом йенском романтизме.
Или другой пример того же рода – Солженицын. Его антизападническая позиция хорошо известна, но он ведь сам являет очень остро выраженный тип европейского мышления, не современного, конечно. Солженицын – тип пуританина, то есть в глубине европейский. Это рыцарь веры Авраам, если воспользоваться философемой Киркегора. То есть Россия дает примеры типа мышления, да и жизненного действования, свойственного Европе на глубине ее истории. Россия – страна, на своих вершинах отнюдь не чуждая европейской, западной культурной традиции. Вектор ее движения именно туда, ее клонит на Запад, несмотря не все отклонения.

Александр Генис: А как насчет ученых? Политиков?

Борис Парамонов: Политики тоже присутствуют, конечно. Как не сказать о Столыпине или, допустим, о Милюкове? Ну и цари некоторые, само собой разумеется: Петр Великий, Александр Первый, Николай Первый. Но вот этих двух я включил в главу, которая называется «Вокруг Пушкина». Так что получилось, что Пушкин – это Солнце, а императоры, ему современные, разве что планеты, ходящие вокруг него. Тут, конечно, никакого открытия с моей стороны не было, Пушкин был главным русским в первой половине 19-го века.
Насчет ученых – их нет, это не сфера моей компетенции. За одним исключением – Пирогов Николай Иванович. Он ведь был не только великим хирургом, но очень интересным мыслителем, очень остро понимавшим, что методы научного познания совсем не отвечают, и не могут отвечать на коренные вопросы бытия и запросы человека. Это тем более интересно, что он был современником той эпохи русской жизни, которая отмечена, я бы сказал, естественнонаучным мракобесием, всякого рода базаровщиной, нигилизмом. И очень характерно, что на него наскакивал в молодежном задоре Добролюбов, писал на него эпиграммы. Настоящий ученый – всегда такой ученый, который видит границы науки.

Александр Генис: Как говорил Фрэнсис Бэкон, ученые всего лишь собирают камушки на берегу океана, а в океан даже и не входят.

Борис Парамонов: Очень уместное замечание. Но нельзя, конечно, забывать, что как раз в ту же эпоху зародилась в России традиция естественнонаучного знания, появились замечательные ученые-биологи. Это всё от той же базаровской лягушки пошло. Первые два русских нобелевских лауреата – биологи: Павлов и Мечников.

Александр Генис: Но вернемся к композиции. Каков состав книги в целом, каков ее сюжет, как книга выстроена?

Борис Парамонов: Хронологически. Первый мой герой – князь Андрей Курбский. Но до девятнадцатого века немного персоналий набралось в первой части книги. Она называется «От царства к империи». Первым, как уже сказал, был Курбский, а последней в этом разделе – княгиня Дашкова, замечательная женщина, первая, можно сказать, феминистка в России – та самая, которая при Екатерине Великой была президентом Академии наук. Но настоящее богатство начинается только в девятнадцатом веке. Так что две следующие части книги так и обозначены – 19-й век и 20-й век.

Александр Генис: А внутри этих хронологически огромных разделов есть какое-то внутреннее членение?

Борис Парамонов: Да: конечно, и оно идет опять же по хронологическим вехам, по сменявшим друг друга этапам русского исторического процесса. Есть упоминавшийся раздел «Вокруг Пушкина» - это то, что называли золотым веком русской культуры. Есть раздел «Люди сороковых годов» (сюда и попали славянофилы среди прочих), есть, естественно, «Эпоха великих реформ», где уже много сюжетов, связанных с революционным движением. Там есть, например, глава о Ткачеве.

Александр Генис: А по какому же признаку вы его включили в состав ваших русских?

Борис Парамонов: Отнюдь не потому, что я его люблю, а потому, что он был одним из источников, и, пожалуй, самым важным источником ленинизма – куда более важным, чем марксизм. Вся ленинская стратегия и тактика сформированы Ткачевым, его идеей крепко спаянной партии. И еще одна деталь была, мимо которой я не мог пройти: Ткачев ведь был двоюродным братом Иннокентия Анненского, отца русского поэтического модернизма. Я это обстоятельство обыграл. Ткачев был яростным эгалитаристом, писал, что достижение равенства, социальной однородности – важнейшая задача революции. Вот я и написал: как хорошо, что люди всё-таки разные, даже двоюродные братья.
Вообще я старался сделать очерки-главы живыми, отошел от академизма, рассчитывая по мере сил повеселить будущего читателя. Это – влияние Америки. Американцы вообще даже на похоронах любят вспоминать смешные истории из жизни покойника. Обычно такую юмористическую разработку я ставил в конце главы.

Александр Генис: Приведите еще примеры.

Борис Парамонов: Ну вот, скажем, главу о Милюкове – главе Кадетской партии, главной либеральной партии дореволюционной России, я закончил стихотворением Льва Лосева, в котором описывается сумасшедший дом на станции Удельная, в шести километрах от Петербурга. Поэт жалуется на скудость своей фантазии, а за стеной этого дома скорби вовсю разгуливаются сумасшедшие.

Там пели что придется,
Переходя на крик,
И финского болотца
Им отвечал тростник.


Тут фишка в том, что Милюков, лишенный права жить в Петербурге, снимал квартиру на Удельной – в доме врача, директора этого сумдома, но революцией, этим движением, выходящим за пределы разумной рациональности, он управлять не мог, он не был для этого достаточно сумасшедшим. Тут еще такая деталь: у Милюкова было хобби, он играл на скрипке, так что я мог закончить его очерк немецкой поговоркой: хороший человек, но плохой музыкант.

Александр Генис: В общем, «слушайте музыку революции», как говорил Блок.

Борис Парамонов: Конечно, но это уже в третьей части, в 20-м веке, в разделе «Русский культурный ренессанс». Следующие разделы там: «1917 – 1953» (от революции до смерти Сталина), и последний раздел «Оттепель и дальше». Самая последняя главка – о Евтушенко. Тут важно то, что он жив, дай ему Бог здоровья, я хотел кончить книгу именно живым примером.

Александр Генис: Без ехидства, полагаю, не обошлось?

Борис Парамонов: Я вспомнил еще раз широко известную историю о посещении Довлатовым Бродского в больнице, и как он тому рассказал, что Евтушенко выступил против колхозов, а Бродский ответил: «Если Евтушенко против колхозов, то я за». Сам же так закончил: «Я не Бродский, я против колхозов».

Александр Генис: Борис Михайлович, что в книге по-парамоновски парадоксальное?

Борис Парамонов: Я предложил новое толкование тому феномену, который Ленин называл «дворянской революционностью» – не совсем, кстати, бессмысленно, хотя это противоречит всякому марксизму. И это не только декабристы, Существовало явление дворянской фронды, идущей от пережитков феодальной психологии старинных дворянских родов. Это и в Европе было, европейская свобода началась как привилегия крупных феодалов, отнюдь не как универсалистская доктрина прав человека. В России можно заметить существование таких людей, дворянских вольнодумцев, противников абсолютистской монархии. Два очень заметных человека здесь выделяются – Грибоедов и Павел Вяземский. Да и Алексея Константиновича Толстого сюда подверстать можно. Кстати, и декабристы примыкают к этой традиции, это отнюдь не бескорыстные народолюбцы, хотя такие среди них были – например, Николай Тургенев.
Есть еще два-три сюжета, истолкованных мной не совсем обычно, не в сложившейся традиции. Например, я дал негативную характеристику Чаадаева – и не потому, что считаю его русофобом, а потому что это - реакционный мыслитель, он эпигон французских мыслителей периода реставрации, отсюда его реверансы в сторону католицизма, папской теократии. Вообще Чаадаев в России – случайное явление, он не так важен, как кажется, вернее, как показалось правительству Николая Первого. Ну а раз власть на него ополчилась – значит хороший, значит любить надо. Такая же история произошла с Чернышевским. Он был канонизирован как мученик, пострадавший от власти. Но пока русская власть будет преследовать людей, до тех пор симпатия общества будет на их стороне, даже если это люди столь незначительные и малоодаренные, как Чернышевский.
Обратный пример: я сравнительно мягко толковал Булгарина. Булгарин, как выясняется, был не столько доносчик, сколько оплачиваемый из казны эксперт по литературным делам – вот как в Советском Союзе существовали всякие институты, работавшие на экспертизу разных интересных явлений, о которых не принято было говорить в открытой прессе. Например, в институте международного рабочего движения работал выдающийся философ Мераб Мамардашвили, объяснявший властям, надо или не надо бояться Сартра. Выяснилось, что не надо.

Александр Генис: Но были и другие эксперты, которые довели до тюрьмы многих – от Синявского до «Пусси Райот».

Борис Парамонов: Верно, но вот еще один пример необычного суждения: Некрасов, который у меня представлен как, в позднейшей советской номенклатуре, как кулацкий поэт. Его позитивный идеал – вольное богатое крестьянство. Поэма «Дедушка» вся об этом. Об этом еще Корней Чуковский писал в статье 1926, кажется, года под названием «Тарбагатай».

Александр Генис: А каковы парадоксы советского периода?

Борис Парамонов: Об одном я уже сказал – это Солженицын, углубленный в европейское прошлое, обнаживший свои пуританские корни. Другой пример – тот же Синявский, которого либералы-западники любят по ошибке. Это - самый настоящий архаист, он чужой в либерально-западническом дискурсе. Старичок-полевичок – деревянная скульптура Мухиной, вот кто он такой.

Александр Генис: Согласен! Синявский мне одну книгу так и надписал «с лешачьим приветом». Он и впрямь походил на лешего, на стуле сидел, как на пеньке. А какие у Вас есть неожиданные персонажи?

Борис Парамонов: Генерал Фадеев, Ростислав Андреевич. Это был генерал, которых сейчас не найдете, - генерал-политолог. Он писал, что будущее России будет определяться двумя силами – или полицейским аппаратом, или эмигрантами из Цюриха. Как в воду глядел: Ленин в Цюрихе.
Еще Александру Коллонтай, пожалуй, назвать можно в числе неожиданных персонажей. Я объяснил, что стоит за ее социалистическим феминизмом и псевдомаркистской эротикой – ни одного слова собственного не было, всё списала с Вячеслава Иванова, символистского гуру. Впрочем, трактовал я ее скорее доброжелательно. Вспомнив из записных книжек Ильфа «женский автомобильный пробег в честь запрещения абортов», я написал: Коллонтай – не запрещение абортов, а женский автомобильный пробег.
Еще одно имя: князь Сергей Волконский – тот, у которого Цветаева в учениках ходила. Он стоит у истоков русского художественного возрождения конца 19 века, среди инициаторов группы «Мир искусства». Интересно, что у него в четырехтомных его замечательных мемуарах есть сюжет об Америке. Он посетил ее в 90-х годах 19 века по случаю всемирной выставки, открывшейся в Чикаго. Он очень тепло написал об американцах, можно сказать восхищенно. Писал, что ни в одной стране не видел такой любви к труду; в Америке невозможно не быть трудоголиком, говоря по-нынешнему. Писал еще о глубокой любви американцев к своей стране, об их уверенности, что нет и не может быть страны лучше, - и опять же в позитивном освещении этот сюжет подавал. И анекдот американский привел: американец умирает и попадает на тот свет. Как всё привычно, как всё знакомо – толпы людей на улицах, трамваи, автомобили, заводские трубы дымят. Я и не думал, что в раю, как в Чикаго! – Но, мистер Смит, вы в аду.

Александр Генис: А кого в книге нет? Кого Вы упустили?

Борис Парамонов: Вот кого нет как класса – российских предпринимателей, этих Путилова, Обухова, Мальцова, Демидовых. В Америке нет материалов о них, такие сюжеты нужно поднимать только в России. Тут такая деталь, я о ней в предисловии написал: как Розанов в одной статье призывал университеты направлять студентов на соответствующие исследования и написание каких-нибудь зачетных работ: пусть не о Чернышевском-Белинском пишут и прочих подмоченных праведниках, а вот об этих русских людях – бизнесменах, говоря по-нашему.

Александр Генис: Сейчас тем более невозможно писать о новых людях русского бизнеса, особенные симпатии трудно к ним вызвать.

Борис Парамонов: И не говорите. Ну а о русских литераторах, хоть всемирно известных, хоть забытых, но достойных памяти, писать, конечно, можно, только задаешь себе вопрос: а кому это сейчас в России нужно, кому интересно?

Александр Генис: Вот и будем надеяться, что ваша книга, так интригующе подающая сложные русские темы, будет способствовать пробуждению соответствующего интереса.
И последний вопрос, Борис Михайлович. Есть ли в вашей книге единый сюжет, находите ли вы в русской культурном прошлом некое логическое разворачивание такого сюжета? Есть ли у вас смысл русской истории? Какие-то уроки, которые из русского прошлого извлечь можно?

Борис Парамонов: Нет. И не потому, что именно у русских всё бессмысленно и беспощадно (ухмыляется), а потому что в истории вообще не бывает сквозных сюжетов. В истории нет законов, нет предопределенной необходимости или телеологического разворачивания. Это еще Риккерт выяснил в начале 20 века. Есть науки о природе и науки о культуре, и в науках о культуре мы имеем дело не с закономерностями, а с единичными фактами.
Что же касается смысла истории, и не только русской, а истории как таковой, то она обретает смысл лишь в перспективе конца, в эсхатологическом плане. Об этом Бердяев писал, и гораздо интереснее, чем Фукуяма. Конец истории – это действительно конец, а не приведение ее к некоему общему знаменателю, когда и двигаться больше некуда и незачем.