В только что отпечатанный 16-й том книжной серии «Уроки русского» вошли все сохранившиеся рассказы Ольги Комаровой (1963–1995). Рукописи Ольга вынесла в чемодане во двор (она жила в Москве, на Парковой улице) и сожгла, уцелело только то, что печаталось в самиздатовских журналах. 15 лет назад я собрал тексты Комаровой и выпустил крошечным тиражом сборник «Херцбрудер», а теперь Олег Зоберн переиздал эту книгу, добавив рассказ «Виолетта», сохранившийся у Олиной мамы.
Рукописи Оля уничтожила, посчитав свое литературное прошлое бесовским наваждением. Жертвой ее религиозности стала и наша дружба, продолжавшаяся пять лет (1984–1989). Здесь надо сказать о том смятении чувств, которое порождала религия в нашей исступленно антисоветской и непомерно богемной компании. Материализм был идеологией ненавистной власти, но и всерьез относиться к старушечьей РПЦ никак не удавалось. Веру заменяли романы Майринка, «Роза Мира», «Тайная доктрина» и машинописные переводы сочинений Кастанеды. Благодаря французскому консульству регулярно появлялись номера парижского «Вестника РСХД», смиренно пылились на столе и внушали адскую скуку. «Столп и утверждение истины» я подарил Сергею Курехину, увлекавшемуся Густавом Шпетом; я решил, что он и Флоренского выдержит, но, кажется, ошибся.
Зато с увлечением я читал Розанова о хлыстовстве и скопчестве и искал в советском мире следы апокалиптических культов. В журнале начала 30-х годов (кажется, это был «Огонек») обнаружилась статья «Гнездо развратников и шпионов» о секте, организованной в Подмосковье учителем английского языка, который заставлял адептов носить под одеждой колючую проволоку и свально совокупляться, а в разгар радения явился им в женском платье, объявив, что его зовут Меточка и он послан Богородицей свидетельствовать о Втором пришествии. Вместо Христа ворвались вурдалаки из ОГПУ и всех повязали. Такая эрото-коматозная вера, расцветавшая в подмосковных избах наперекор энтузиазму комсомольцев ленинского призыва (одним из которых был мой родной дед), казалась вполне понятной и приемлемой в 1984 году, когда я познакомился с двадцатилетней Ольгой Комаровой. Оля писала о крещении в унитазе, сравнивала церковную службу с балетом. «А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан». Православие в ее рассказах представало нечистым мороком, похожим на убежденность простодушного барбоса в том, что в центре мироздания пребывает собаковод.
Мы были уверены тогда, что являемся наследниками русских символистов, однако их modus vivendi понимали лишь отчасти, как «миги» и прожигание жизни в недоступных нам вариантах («А Петька в «Медведе» нализался и пустил омара в миску»). В дневниках Зинаиды Гиппиус я прочитал словно мне адресованную реплику о каком-то светском визитере, изумленном, что Гиппиус и ее муж всерьез веруют в Воскресение. Моим героем был Юлиан-отступник, и я не сомневался, что его биограф Мережковский всецело на стороне императора, за Аполлона и против Христа.
У Анны Каван есть рассказ о девушке с родимым пятном в виде розы. Это пятно обрекает ее на неудачи, и в конце концов за неведомые преступления героиню заключают в тюрьму. Таким знаком была отмечена и жизнь Оли Комаровой. Она была мученицей, облако несчастья окружало ее, точно рой зловредных демонов.
Оля страдала нервным расстройством – мизофобией. Одержимая манией
чистоплотности, она вынуждена была раз, а то и два в день стирать всю свою одежду. Из-за этого даже в лютые морозы ходила в тонкой ветровке. Помню, как приезжала она из Москвы на ночном поезде и появлялась в моей ленинградской квартире утром, измученная мерзостью плацкартного вагона, дрожащая от холода, и тут же бросалась в ванную мыться и стирать. Следы мизофобии видны в ее рассказах: намокшая от грязного дождя одежда, кровь, наполнившая ботинок, нечистая шелушащаяся кожа. Навязчивое ощущение нечистоты преследовало ее и истязало.
Православие тогда не громыхало государственными литаврами, вера была зазорная, скрюченная, замусоленная. Ольга – человек подполья, лишенная места в постсоветской жизни, – обрела полузаконный приют в церкви, где привечают уродов. «Я люблю церкви. Они все повернуты к востоку – и я не ошибаюсь, я стою лицом куда надо, а Страшный Суд за спиной – как спинка кресла, как теплый плед, накинутый на плечи, как вредная, но сладкая привычка...»
Идеологи христианского возрождения, с которыми я познакомился в те годы, производили странное впечатление. Помню почтенного Никиту Алексеевича Струве, увлеченного выявлением авторства «Романа с кокаином»: он решил, что книгу написал Владимир Набоков, и упрямо игнорировал очевидные свидетельства вздорности этой версии. Со Струве я познакомился в 1989-м в Париже, где по-прежнему думали, что «воскреснет твердый знак, вернутся ять с фитою», и редактор «Вестника РСХД» поддержал идею издания в СССР машинописного журнала для православных детей. Выпускать его взялась Оля Комарова, вышло два или три номера, и журнал погиб из-за отсутствия материалов и смысла. До ритуального сожжения чемодана с рукописями оставалось еще пять лет, но думаю, что Ольга перестала писать уже в конце 80-х. Вот последнее из уцелевших стихотворений:
Такая рогатая, такая корова,
Ты куда?
Да на волю.
Чего ты делаешь, блудница,
На заре под елкой?
Да приклеилась.
Смола она такая.
Бежала мимо я с рогами
И с тонкими ногами,
Потому что мне бы
Куда-нибудь бы.
Бежим вместе!
Давай отклеиваться!
И – раз...
Кусочек блудницы остался под елкой,
А мы дальше убегаем.
Мы такие хорошие!
А чего бежать?
Смотри, сколько снега!
А каждая снежинка
Не снежинка, а крестик маленький.
Давай-ка выроем норку
И будем там жить.
Монастырь в сугробе!
Чур я буду настоятельницей!
А весной куда?
Не беда! –
Будем вгрызаться в снег
И проедим себе к весне
Дорогу на север.
Представляешь, если кушать только снег,
Какие мы святые станем!
А так слишком жирные.
Последний раз я видел Олю зимой 1992 года. Не помню, по какой надобности я
оказался на семинаре, посвященном тоталитарным сектам. В одном из последних рядов в заполненном едва ли на треть огромном зале одиноко сидела, как мне сперва показалось, старушка в черном. Черным был и по-крестьянски повязанный платок, почти скрывавший бледное безжизненное лицо. Я кивнул ей. Она не ответила, не знаю – намеренно или просто не заметив.
Доходили слухи, что дома она не живет, а время проводит в церкви с подругами-богомолками. Потом я узнал, что Ольга погибла в автокатастрофе. В январе 1995 года она поехала в село Федоровское на освящение храма, в реставрации которого принимала участие. На обратном пути в ее «москвич» врезался грузовик.
Редактор «Уроков русского» Олег Зоберн нашел воспоминания Олиных подруг, и теперь я знаю, что на следующий день после ее гибели протоиерею Аркадию Шатову, духовнику Ольги (сейчас он епископ Пантелеимон), звонил патриарх Алексий II и «словами из Нового Завета сказал о том, что не нужно скорбеть…» А «отец Иоанн Крестьянкин сказал, что раз Оля всегда слушалась, значит, все делала правильно, значит, блаженна ее посмертная участь».
Белокаменный барочный храм в Федоровском, разоренный в 1937 году и восстановленный по инициативе Ольги, имеет статус Патриаршего подворья. Рядом с ним она и похоронена.
В начале 90-х я жил в Москве на Нагатинской набережной. Жизнь была веселая, и в доме было полно невероятных людей. Появлялись и особы духовного звания. Однажды зашел диакон Андрей Кураев, недавно ставший референтом патриарха Алексия. Подробности нашего душеполезного разговора не помню, кроме того что диакон увлекательно рассказывал о своей жизни в Румынии до и после свержения Чаушеску. Была зима, быстро стемнело. Район был опасный, здесь хозяйничал бандит по кличке Пушкин, и я всерьез испугался за своего гостя: он собирался возвращаться домой на метро и легко мог стать добычей Пушкина и его дьяволят. Среди нагатинских сугробов и хрущоб толстенький молодой человек с бородкой, в очках, в черной рясе выглядел идеальной жертвой, и я стоял у окна и долго провожал его взглядом. Тогда невозможно было поверить, как окрепнет его церковь. Слава Богу, что Ольга Комарова, отдавшая этой церкви свою жизнь, не увидела ее торжества.
Рукописи Оля уничтожила, посчитав свое литературное прошлое бесовским наваждением. Жертвой ее религиозности стала и наша дружба, продолжавшаяся пять лет (1984–1989). Здесь надо сказать о том смятении чувств, которое порождала религия в нашей исступленно антисоветской и непомерно богемной компании. Материализм был идеологией ненавистной власти, но и всерьез относиться к старушечьей РПЦ никак не удавалось. Веру заменяли романы Майринка, «Роза Мира», «Тайная доктрина» и машинописные переводы сочинений Кастанеды. Благодаря французскому консульству регулярно появлялись номера парижского «Вестника РСХД», смиренно пылились на столе и внушали адскую скуку. «Столп и утверждение истины» я подарил Сергею Курехину, увлекавшемуся Густавом Шпетом; я решил, что он и Флоренского выдержит, но, кажется, ошибся.
Зато с увлечением я читал Розанова о хлыстовстве и скопчестве и искал в советском мире следы апокалиптических культов. В журнале начала 30-х годов (кажется, это был «Огонек») обнаружилась статья «Гнездо развратников и шпионов» о секте, организованной в Подмосковье учителем английского языка, который заставлял адептов носить под одеждой колючую проволоку и свально совокупляться, а в разгар радения явился им в женском платье, объявив, что его зовут Меточка и он послан Богородицей свидетельствовать о Втором пришествии. Вместо Христа ворвались вурдалаки из ОГПУ и всех повязали. Такая эрото-коматозная вера, расцветавшая в подмосковных избах наперекор энтузиазму комсомольцев ленинского призыва (одним из которых был мой родной дед), казалась вполне понятной и приемлемой в 1984 году, когда я познакомился с двадцатилетней Ольгой Комаровой. Оля писала о крещении в унитазе, сравнивала церковную службу с балетом. «А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан». Православие в ее рассказах представало нечистым мороком, похожим на убежденность простодушного барбоса в том, что в центре мироздания пребывает собаковод.
Мы были уверены тогда, что являемся наследниками русских символистов, однако их modus vivendi понимали лишь отчасти, как «миги» и прожигание жизни в недоступных нам вариантах («А Петька в «Медведе» нализался и пустил омара в миску»). В дневниках Зинаиды Гиппиус я прочитал словно мне адресованную реплику о каком-то светском визитере, изумленном, что Гиппиус и ее муж всерьез веруют в Воскресение. Моим героем был Юлиан-отступник, и я не сомневался, что его биограф Мережковский всецело на стороне императора, за Аполлона и против Христа.
У Анны Каван есть рассказ о девушке с родимым пятном в виде розы. Это пятно обрекает ее на неудачи, и в конце концов за неведомые преступления героиню заключают в тюрьму. Таким знаком была отмечена и жизнь Оли Комаровой. Она была мученицей, облако несчастья окружало ее, точно рой зловредных демонов.
Оля страдала нервным расстройством – мизофобией. Одержимая манией
Православие тогда не громыхало государственными литаврами, вера была зазорная, скрюченная, замусоленная. Ольга – человек подполья, лишенная места в постсоветской жизни, – обрела полузаконный приют в церкви, где привечают уродов. «Я люблю церкви. Они все повернуты к востоку – и я не ошибаюсь, я стою лицом куда надо, а Страшный Суд за спиной – как спинка кресла, как теплый плед, накинутый на плечи, как вредная, но сладкая привычка...»
Идеологи христианского возрождения, с которыми я познакомился в те годы, производили странное впечатление. Помню почтенного Никиту Алексеевича Струве, увлеченного выявлением авторства «Романа с кокаином»: он решил, что книгу написал Владимир Набоков, и упрямо игнорировал очевидные свидетельства вздорности этой версии. Со Струве я познакомился в 1989-м в Париже, где по-прежнему думали, что «воскреснет твердый знак, вернутся ять с фитою», и редактор «Вестника РСХД» поддержал идею издания в СССР машинописного журнала для православных детей. Выпускать его взялась Оля Комарова, вышло два или три номера, и журнал погиб из-за отсутствия материалов и смысла. До ритуального сожжения чемодана с рукописями оставалось еще пять лет, но думаю, что Ольга перестала писать уже в конце 80-х. Вот последнее из уцелевших стихотворений:
Такая рогатая, такая корова,
Ты куда?
Да на волю.
Чего ты делаешь, блудница,
На заре под елкой?
Да приклеилась.
Смола она такая.
Бежала мимо я с рогами
И с тонкими ногами,
Потому что мне бы
Куда-нибудь бы.
Бежим вместе!
Давай отклеиваться!
И – раз...
Кусочек блудницы остался под елкой,
А мы дальше убегаем.
Мы такие хорошие!
А чего бежать?
Смотри, сколько снега!
А каждая снежинка
Не снежинка, а крестик маленький.
Давай-ка выроем норку
И будем там жить.
Монастырь в сугробе!
Чур я буду настоятельницей!
А весной куда?
Не беда! –
Будем вгрызаться в снег
И проедим себе к весне
Дорогу на север.
Представляешь, если кушать только снег,
Какие мы святые станем!
А так слишком жирные.
Последний раз я видел Олю зимой 1992 года. Не помню, по какой надобности я
Доходили слухи, что дома она не живет, а время проводит в церкви с подругами-богомолками. Потом я узнал, что Ольга погибла в автокатастрофе. В январе 1995 года она поехала в село Федоровское на освящение храма, в реставрации которого принимала участие. На обратном пути в ее «москвич» врезался грузовик.
Редактор «Уроков русского» Олег Зоберн нашел воспоминания Олиных подруг, и теперь я знаю, что на следующий день после ее гибели протоиерею Аркадию Шатову, духовнику Ольги (сейчас он епископ Пантелеимон), звонил патриарх Алексий II и «словами из Нового Завета сказал о том, что не нужно скорбеть…» А «отец Иоанн Крестьянкин сказал, что раз Оля всегда слушалась, значит, все делала правильно, значит, блаженна ее посмертная участь».
Белокаменный барочный храм в Федоровском, разоренный в 1937 году и восстановленный по инициативе Ольги, имеет статус Патриаршего подворья. Рядом с ним она и похоронена.
В начале 90-х я жил в Москве на Нагатинской набережной. Жизнь была веселая, и в доме было полно невероятных людей. Появлялись и особы духовного звания. Однажды зашел диакон Андрей Кураев, недавно ставший референтом патриарха Алексия. Подробности нашего душеполезного разговора не помню, кроме того что диакон увлекательно рассказывал о своей жизни в Румынии до и после свержения Чаушеску. Была зима, быстро стемнело. Район был опасный, здесь хозяйничал бандит по кличке Пушкин, и я всерьез испугался за своего гостя: он собирался возвращаться домой на метро и легко мог стать добычей Пушкина и его дьяволят. Среди нагатинских сугробов и хрущоб толстенький молодой человек с бородкой, в очках, в черной рясе выглядел идеальной жертвой, и я стоял у окна и долго провожал его взглядом. Тогда невозможно было поверить, как окрепнет его церковь. Слава Богу, что Ольга Комарова, отдавшая этой церкви свою жизнь, не увидела ее торжества.