Платонов для американцев

Андрей Платонов


Александр Генис: На американском книжном рынке появился новый перевод Андрея Платонова. Это один из его самых загадочных опусов “Счастливая Москва”. Книгу встретила вдумчивая рецензия регулярного автора “Книжного обозрения” «Нью-Йорк Таймс», критика и переводчицу, изучавшую русский язык в Йельском университете, Лизл Шиллингер. В своей статье она с изумлением отметила, что явление американского Платонова потребовало усилий целой группы переводчиков. Это - Роберт и Элизабет Чандлеры, которым помогали Надя Бурова, Анджела Ливингстон, Эрик Найман и Ольга Меерсон.
Несмотря на эти беспрецедентные усилия, пишет рецензент, американского читателя ждет встреча с текстом, написанным на изломанном, малопонятном языке, который, однако, адекватно передает русский оригинал. Еще сложнее оценить содержание платоновских текстов, которые не имеют ничего общего с теми, к которым привык даже интеллигентный американский читатель, знающий Булгакова и Бабеля, но не готового к парадоксальному гению Платонова.

Борис Парамонов: Самое интересное в рецензии – это то, что автор ее говорит не столько о Платонове и данной его вещи, сколько о переводе «Счастливой Москвы», отмечая такой, например, парадоксальный факт, что переводчик взялся за этот труд вторично, после первого перевода, выполненного в 2001 году. В общем, проводится мысль, что Платонова нельзя правильно перевести на английский, а значит, и понять его невозможно.

Александр Генис: О чем и предупреждал всех Бродский.

Борис Парамонов: Верно, тут нельзя не вспомнить давнего уже послесловия Иосифа Бродского к английскому переводу «Котлована». Это очень сложный текст, и я боюсь, что не до конца его понимаю. Бродский писал там, что первой жертвой утопии становится язык. В пространстве осуществленной утопии слова теряют привычный смысл и ставятся как бы в сослагательное наклонение. Понятно также, что Платонов писал утопию, как бы уже и осуществившуюся, во всяком случае, осуществляющуюся, творимую. В этом проекте сама жизнь приобретала сюрреалистический характер, причем носителем сюрреалистического сознания у Платонова был не индивид, как на Западе, скажем, у Кафки или Беккета, а масса, коллективное сознание.

Александр Генис: Давайте приведем эту фундаментальную для трактовки Платонова цитату целиком. Вот что пишет Бродский:

“Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма. Не эгоцентричные индивидуумы, которым сам Бог и литературная традиция обеспечивают кризисное сознание, но представители традиционно неодушевленной массы являются у Платонова выразителями философии абсурда, благодаря чему философия эта становится куда более убедительной и совершенно нестерпимой по своему масштабу".

Мне кажется, что тут Бродский говорит о внеличностном характере эпического сознания, еще - и уже - нерасщепленного на индивидуальности, с их персональными проблемами греха и благодати. Не зря Бродский вспоминает античность: у Гомера - под ярким солнцем эпоса - нет теней.

Борис Парамонов: Важно, что этот тип сюрреализма – мифология, и вот эта мифология творится у Платонова его коллективным героем – народом, строящим социализм, социалистическую утопию, ибо советский социализм был именно утопическим, потому что тоталитарным. Носитель сюрреалистического абсурда у Платонова – неодушевленная масса, говорит Бродский. До Платонова в русской литературе Бродский видит только одно сходное явление – Заболоцкий эпохи «Столбцов», первой его книги, изданной в 1926 году.

Александр Генис: Гениальный опыт внеличностной лирики, написанной от лица той самой утопии космистов, которая в центре всего творчества Платонова.

Борис Парамонов: Но к этому – касательно Заболоцкого – можно добавить, что весь Заболоцкий, все его «Столбцы» - исчезающе малая величина в языковом творчестве Платонова. Пример будет не лишен. В рассказе «Родина электричества» деревенский сельсоветчик пишет в центр письмо в стихах:

«Не мы создали Божий мир несчастный,
но мы его устроим до конца.
И будет жизнь могучей и прекрасной,
и хватит всем куриного яйца.
Громадно наше сердце боевое,
не плачьте вы, в желудках, бедняки,
минует это нечто гробовое –
мы будем есть пирожного куски».


Это ведь уже и не «Столбцы», а «Безумный волк» того же Заболоцкого. Можно сказать, что будь на то его воля, Платонов написал бы всю поэзию обэриутов как простое примечание к своим текстам.

Александр Генис: Возникает соблазн вспомнить в связи с Платоновым и речетворца Хлебникова...

Борис Парамонов:... но он, этот соблазн, быстро исчезает. Никаким корнесловием Платонов не занимается, секрет его языка – в сдвинутой лексике. Он берет обычное слово, и ставит его в совершенно неподобающий лексический, да и синтаксический ряд. В таком словотворчестве Платонов как бы издевается над языком. Примеров – тьма, весь Платонов собственно.
Но на таком словесном фоне возникает – может возникнуть – представление о Платонове как о сатирике, разоблачающем советскую социалистическую утопию. Это очень ложное представление. Платонов сам весь в этой утопии, и другого содержания, другой, я бы сказал, подноготной у него не было. Он скорбит, а не издевается, точнее – издевка и есть у него выражение скорби. Смысл утопии, утопическое задание у Платонова – как и у коммунистической России – создание нового человека, нового неба и новой земли, если вспомнить фразеологию философов русского Серебряного века. И это задание он мечтает осуществить техническими средствами. Здесь связь Платонова с главным русским утопистом Николаем Федоровым – автором безумного проекта всеобщего воскрешения людей («отцов» у Федорова). Это некий мистический материализм. Платонов говорит, что подлинная душа человека – это техника.

Александр Генис: Недаром он так горячо разделял известную формулу о писателях – «инженерах человеческих душ».

Борис Парамонов: Человек должен удалиться от земли, покинуть землю, жить в эфирных пространствах – “на эфирных трактах”, как называется одна повесть Платонова. И главный, если угодно, мотив Платонова – неизбывное противоречие между человеческим телом и одушевляющей человека мыслью о техническом всемогуществе. У Платонова постоянно присутствует мысль, что у человека должно быть меньше тела, а больше духа. Тело – это как бы зло, здесь Платонов становится гностиком. Он однажды написал статью «Электрик Корчагин» - о пресловутом романе «Как закалялась сталь», и написал там, что это пример подлинно коммунистического миропонимания: даже увечное тело, «малое тело», как гениально он пишет, может служить вместилищем борющегося духа. Тут подоплека такая: чем меньше тела – тем лучше. Это гностицизм, повторяю.

Но в этом соположении тела и духа в то же время - тотальная невозможность преображения бытия на путях технического творчества. Человек – это косная природа, но его, в отличие от природы, нельзя подвергнуть техническому усовершенствованию.

Александр Генис: Почему это нельзя?! С тех пор, как за человека взялась генетика, только об этом и разговоров. Вот и Фукуяма теперь ищет не конец истории, а ждет конца человека в том виде, в котором мы с ним, человеком, знакомы. Но Платонов, конечно, до этих перспектив не дожил.

Борис Парамонов: Да, и он видел, что преодолеть косную природу человека можно только одним способом - убить его. Этим и занимаются платоновские большевики-чевенгурцы. Они убивают от отчаяния. Это отчаяние испытывает сам Платонов, и отсюда его глубинная связь с коммунистической утопией. Он не сатирик, но пессимист утопии, что есть противоречие в определении, ибо всякая утопия есть апелляция к оптимизму, к лучшей жизни. Крах утопии, и скорбь от этого краха – вот Платонов. Тут не место сатире.
Но можно и нужно в связи с Платоновым вспомнить еще об одном архаическом пласте народной культуры (не только о мифологии в целом, как предлагал Бродский). Это глубоко русский корень Платонова – юродство. У слова юродивый был один забытый ныне синоним – похаб. Юродивый очень часто вел себя и говорил непристойно.

Александр Генис: Тут, вслед за Бродским, можно опять вспомнить античность с ее первыми юродивыми - киниками, начиная с “собаки Диогена”.

Борис Парамонов: И не только их. Я, между прочим, всегда удивляюсь, встречая утверждение, что русскому феномену юродства нет аналогии в западной культуре. А кто такой Франциск Ассизский? Тот же киник?
Юродство платоновских сюжетов, даже и не сюжетов, а словесных построений – всегдашняя готовность от буколики перейти, скакнуть к непристойности. Как раз в «Счастливой Москве», которую теперь представили вниманию американцев, есть потрясающий текстовой фрагмент, выдержанный в этой стилистике. Сарториус идет за Москвой Честновой (напоминаю, что Москва у Платонова не город, а девушка под таким именем) и думает, что если б она сейчас присела помочиться, он полюбил бы ее еще больше, ибо даже телесные выделения – это часть любимого существа. То есть тут он сам себя опровергает – тело не есть зло, всякое его проявление, «выделение» - добро. Платонов тоскует по телу, и не по проективному уже, а по самому настоящему. Он говорит по видимости похабщину, но за этим тоска по невозможному. Эта амбивалентность и есть источник платоновских поражающих парадоксов – хоть словесных, хоть мировоззрительных. Тут многое можно было бы сказать о психологии Платонова, о психологическом генезисе его гениальных текстов. Но не буду делать этого: старое философское правило учит, что генезис явления не отвечает на вопрос о его ценности.
Тут одну частность я бы хотел вспомнить. Я заметил во многих изданиях рассказа «Фро» (один из платоновских шедевров) некую купюру. Фро начинает работать почтальонам, разносит письма и газеты подписчикам. Один из них спрашивает: за девяносто два рубля ходите? Да, отвечает Фро, это до вычетов. А во время месячных очищений тоже ходите? – спрашивает подписчик. Да, отвечает Фро, но выдают гигиенические пояса. Вот этот кусок текста выброшен во многих переизданиях. Между тем вне таких электрошоков нет Платонова.
Электрошок – подходящее слово к прозе инженера Платонова. Но не стоит забывать и слово похаб.