Диалог на Бродвее

Александр Генис и Соломон Волков в нью-йоркской студии Радио Свобода. Фото Ирины Генис

Города и жанры. К 70-летию Соломона Волкова
Александр Генис: В эфире - специальный выпуск нашей традиционной рубрики “Диалог на Бродвее”. В ней мы часто говорим об юбилеях, сегодня это будет разговор с одним из автором - Соломоном Волковым, который в эти дни отмечает свое 70-летие.
Я хочу воспользоваться этой славной датой, чтобы наконец как следует расспросить Соломона обо всем, что было бы интересно узнать нашим верным слушателям и читателям.

(Музыка)

Соломон, я предлагаю построить нашу беседу по городам и биографическим вехам, И, конечно, прошить музыкальными фрагментами, без которых не обходится ни один наш разговор.
Начнем - с начала, с того, что нас с вами объединяет - с пенатов. Вы - рижанин. Что для вас и вашей семьи значит этот город и край? Случайность или закономерность? Какую печать наложила Рига на Вашу жизнь и личность?

Соломон Волков: Мои родители рижане, мать — потомственная рижанка, отец тоже родился на территории Латвии.

Александр Генис: То есть, как тогда говорили, в буржуазной Латвии.

Соломон Волков: Да, это была буржуазная Латвия. И там они встретились, там они поженились, причем романтическим образом. Отца посадили в тюрьму, он был членом БУНДА, еврейской социал-демократической партии.

Александр Генис: Это при Ульманисе?

Соломон Волков: Да, Ульманис был, как мы знаем, руководителем Латвии, но он объявил себя диктатором, распустил при этом все партии, арестовал массу потенциальных и реальных оппозиционеров. Мой отец был среди них. Мама с отцом поженились, когда он был в тюрьме, романтическим таким образом.

Александр Генис: Соломон, но они, конечно, говорили свободно по-латышски и по-немецки?

Соломон Волков: Три языка, кроме русского, конечно, на котором шло основное общение, скажем, мое с родителями — это были немецкий, идиш и латышский. Все три языка родители знали в совершенстве.

Александр Генис: А вы?

Соломон Волков: Я поступил в латышскую школу, кончил с отличием первый класс латышской школы, потому что не было русского набора тогда, когда меня решили отдавать на музыку. Как сами понимаете, латышский я знал очень хорошо. Немецкий я знал тоже очень хорошо. Дома стояли собрания сочинений Гете, Гейне, всех классиков немецких. Любимый магазин был так называемый«Магазин демократической книги», куда приходили за последними новинками. Такой был писатель Травен — это был его псевдоним, никто не знал, кто он такой, он писал немецкие романы, живя где-то в Латинской Америке. Сейчас только задним числом выяснилось, что это был беглый немецкий журналист.

Александр Генис: Соломон, что такое Рига для вас, что она сделала для вас?

Соломон Волков: Это действительно город моего детства. Я ведь (как вы себе очень хорошо представляете, мы, слава богу, много лет знакомы и дружим), совсем не путешественник. Меня в городах не интересуют достопримечательности, я плохо их осваиваю. В каждом городе я предпочитаю сидеть в своей квартире и носа не высовывать.

Александр Генис: А люди, которые жили в Риге, скажем, арихитектор Михаил Эйзенштейн, который так сильно отразился на рижском пейзаже?

Соломон Волков: Скорее, его сын, режиссер Эйзенштейн с детства был в числе моих любимых культурных деятелей. Меня очень увлекало так называемое революционное искусство, авангард. Вплоть до отъезда моего последующего в Ленинград с моим главным приятелем с детства Лазиком Флейшманом...

Александр Генис: Который стал теперь профессором Стэнфордского университета, он и мой однокашник, мы вместе с ним учились в одном университете, на одном филфаке, он, правда, постарше.

Соломон Волков: Так вот, когда я переехал в Ленинград, мы с ним переписывались. Утеряна эта переписка, очень жаль. Я стал ему писать, какой замечательный поэт Пушкин, Лазик, впоследствии видный пушкинист, написал мне так: «Но вреден Север для тебя». Любовь к Пушкину казалась ему предательством наших футуристических увлечений.

Александр Генис: В Риге произошло судьбоносное для вас событие: встреча со скрипкой? Как это случилось и чего это вам стоило?

Соломон Волков: Совершенно случайно. Я вышел из того возраста, когда мог посещать детский садик, мне 6 лет стукнуло, нужно было куда-то меня пристроить в школу. Единственная школа, где принимали тогда в 6 лет, была музыкальная школа имени Дарзиня. Причем решили сделать из меня скрипача тоже по очень простой причине. Если быть пианистом, то нужно покупать в дом фортепиано, а это - серьезное вложение. А так, поскольку не предполагалось, что я стану музыкантом, то так перекантоваться, скрипочку в руки, была дешевая маленькая скрипка. Меня привели в музыкальную школу, оказалось, что у меня подходящие пальцы и абсолютный слух. И все, так потекло.

Александр Генис: Как вы отнеслись к этому — как к трагедии или драме?

Соломон Волков: Абсолютно пассивно. Я, например, совершенно не помню, чтобы на меня как-то вообще это повлияло. Меня привели, всем я понравился — это тоже для меня было очень важно. С самого начала пошло все очень хорошо, я оказался способным музыкантом, в общем, вундеркиндом, мне нравилось и у меня все получалось.

Александр Генис: Как вы открыли музыку - от любви или по необходимости?

Соломон Волков: И от того, и от другого. Любовь к музыке очень постепенно во мне пробуждалась. А с начала было то, что мой первый учитель называл обезьянничество. Я очень легко все перенимал. Если я слышал, как кто-то играет пьесу какую-то, то мог очень хорошо скопировать. Наверное, в этом был элемент сильный подражательства, а потом постепенно пришло какое-то понимание того, что и как.

Александр Генис: Вы помните, на чем именно это пришло, что вы открыли, какого композитора или какую вещь, когда вы поняли, что вы влюбились в музыку?

Соломон Волков: С Баха началось. Баха мне было очень интересно играть, и я получал подлинное наслаждение. Потому что до этого учебная литература никакими особенно выдающимися достоинствами не обладает. Пока ты научишься играть на скрипке, ты проходишь через массу служебной литературы.

Александр Генис: Правда ли, что скрипачи всю жизнь слушают в оркестре прежде всего первую скрипку, как флейтисты — флейту?

Соломон Волков: Вы знаете, я за свою жизнь практически не играл в оркестре, я их тщательно избегал, я был индивидуалистом большим. Поэтому психология оркестранта мне на самом деле очень глубоко чужда, я к этой профессии отношусь с большой настороженностью.

Александр Генис: Я помню, вы однажды сказали, что оркестранты — неудачники, они озлобленные люди уже по той причине, что не стали солистами. Это правда?

Соломон Волков: Оркестрант — это член коллектива, он одна сотая из ста человек, если идет речь о большом оркестре. Как можно в коллективе что-то такое сохранить? Скрипки в коллективе играют же все вместе. Духовики, у них есть сольные партии, ответственность, а скрипачи играют все по палочке.

Александр Генис: Какое самое сильное музыкальное впечатление Вы увезли из Риги?

Соломон Волков: Самым сильным впечатлением для меня был визит в Ригу неожиданно для всех, потому что Рига в то время была, если вы помните, закрытым городом, туда не допускали иностранцев, тем не менее, тогдашний директор филармонии Филипп Швейник, фигура легендарная во многих отношениях, добился того, что когда Ван Клиберн победил на конкурсе Чайковского, то по личной связи Швейника ему позволили пригласить Клиберна в Ригу, и он приехал. Это впечатление я помню очень хорошо, Клиберн играл Третий концерт Рахманинова с Кондрашиным (Разумеется, я не знал, что впоследствии с Кондрашиным буду сидеть и записывать его воспоминания об этом интересном периоде работы с Клиберном). Так вот, в этом концерте впервые я заплакал от музыки. Это была абсолютная для меня неожиданность, и я ее очень хорошо запомнил. Клиберн сел, потекли начальные тихие звуки Третьего концерта Рахманинова и вдруг это все перевернуло во мне, я впервые понял, что музыка затрагивает какие-то странные струны в тебе.

Александр Генис: Это от Ван Клиберна или от Рахманинова?

Соломон Волков: Мы ведь знали всю эту музыку в несколько скованной, ее можно назвать условно советской трактовке. В послевоенные годы установился некий стандарт и у скрипачей, и у пианистов: нужно было все играть благородно, красиво, уверенно. Какой-то был стиль, который я действительно назвал бы советским.

Александр Генис: Дрессировка такая.

Соломон Волков: В нем были свои титаны, в этом стиле, Ойстрах так играл. Нужно было всем играть как Ойстрах. У пианистов, предположим, нужно было всем играть так, как Гилельс. Это были титаны. Но я оценил и Ойстраха, и Гилельса значительно позже, а в тот период меня их игра оставляла на самом деле равнодушным. Но тут было нечто совершенно другое: доверительный, интимный, непосредственный разговор, к которому мы не привыкли. Это меня поразило и запомнилось поэтому на всю жизнь. Вот так Клиберн играл Третий концерт Рахманинова, таким я запомнил его исполнение.

(Музыка)

Александр Генис: Следующий этап вашей жизни связан с Ленинградом. Ленинградская консерватория. Первая встреча. Что Вас больше всего поразило в Ленинграде при первых встречах? Дома, люди, пейзаж, история?

Соломон Волков: Вы знаете, я хочу уточнить: ведь я приехал в Ленинград не в консерваторию, а я из одной музыкальной школы при консерватории перешел в другую тоже музыкальную школу, она называлась спецшкола для особо одаренных детей, извините за нескромность, но таково ее официальное название, и тоже при консерватории. Я пришел в интернат, там старший товарищ взялся исполнять роль такого Вергилия. Первое, с чем я столкнулся, когда надо было открыть дверь в спальню, где 20, как я впоследствии узнал, человек было, а ручка была мокрая, это, извините меня, была харкотина на ручке. При этом, когда я ее открыл, то на меня свалился валик сверху, который тоже был поставлен специально. Вот эти два были самые яркие мои впечатления, первые впечатления от Ленинграда.

Александр Генис: Надеюсь, что потом они исправились. Чему самому важному Вы научились в Консерватории?

Соломон Волков: В консерватории я научился от собственно консерватории в тот момент главным образом увиливать от лекций. На нас давили с тем, чтобы мы посещали эти лекции, а мы всячески сопротивлялись и занимались самообразованием. Я до сих пор помню разговор с деканом, когда после первого семестра уже были сданы первые экзамены, он меня вызвал и сказал: «Волков, ты что думаешь себе? Тебя не было на 90% лекций». На что я, как сейчас по моим теперешним понятиям, ему чрезвычайно нагло сказал. Знаете, этот знаменитый диалог между директором театра и тенором. «Икс, вы дурак», - говорит директор театра. На что тенор ему возражает: «А голос?». Так вот тут, когда наш декан мне претензию высказал, я сказал: «А экзамены я сдал ?». Он как-то замялся. «Ну вот и хорошо». И он меня с этим отпустил.

Александр Генис: Питер и Москва. В чем именно для вас проявлялась вечная борьба двух столиц?

Соломон Волков: Для меня в тот момент, когда я проникся духом ленинградской школы или как она себя тогда гордо именовала — питерская школа, культурная школа, даже разговора не было о том, что важнее, что благороднее, что интереснее. Все абсолютно в Петербурге и петербургской культуре, и в современной мне ленинградской культуре, которую мы все рассматривали как наследницу, мне все в ней импонировало в сто раз больше, чем какие бы то ни было проявления в Москве?

Александр Генис: А почему? Потому что это была неофициальная культура?

Соломон Волков: Не только, потому что это было свое. Эти все люди были вокруг. Должен вам сказать, что это за мной сохранилось в значительной степени. Для меня очень важным элементом является всегда общение, непосредственное общение с творцом. Я себя с Дягилевым, разумеется, совершенно не сравниваю, надеюсь, меня никто не заподозрит в нескромности, но когда я прочел у Бенуа, что для Дягилева иногда личность творца была важнее, чем его произведения, и он с большим интересом всматривался, вслушивался в личность писателя, композитора, танцовщика, чем читал его роман, смотрел на его картины и спектакли. Психологически я очень хорошо это понимаю, мне тоже очень интересна и важна бывает личность. Если я знаю человека, я совсем по-другому воспринимаю его творчество. Это качество во мне сохранилось до сих пор.

Александр Генис: Кто были ваши кумиры того времени?

Соломон Волков: Это были все лидеры тогдашней ленинградской культуры. Должен сказать, что мы тогда воспринимали Шостаковича, который уже в это время не жил в Ленинграде, а жил в Москве, мы его все равно воспринимали как лидера петербургской, ленинградской культуры. В этом плане для меня знакомство с творчеством Шостаковича, которое началось в Риге и там были свои какие-то памятные эпизоды, но я совершенно не понимал значение этого человека, пока не пришел в Филармонический зал - это, как известно, бывший зал Дворянского собрания, белоколонный знаменитый зал, где Чайковский дирижировал премьеру своей 6 симфонии. Там я впервые услышал симфонию Шостаковича в живом исполнении, Мравинский дирижировал 11 симфонией, которая незадолго до этого появилась. И я до сих пор помню: я стоял, билеты у нас были входные, я стоял, прислонившись к одной из этих замечательных белых колонн. Если вы помните, эта симфония называется “1905 год”, в этом качестве она получила Ленинскую премию, подавалась как такое революционное произведение. Внешне в этой симфонии изображалось предположительно революция 1905 года. На самом деле в первой части - картина застывшего Петербурга, олицетворение власти, затем там следующая часть - расстрел 9 января. Шостакович каждый раз преподносил это как такие символы музыкальные. Поэтому для меня все эти снобистские разговоры, позднее я узнал, что Стравинский, прослушав эту симфонию, сказал: ну это же передвижническое искусство. Да, передвижническое в известном смысле, с программой, но это очень обобщенная программа. Я помню, когда я сцену расстрела услышал в музыке, я сам стал сползать, как будто в меня стреляли. В финале сцена бунта народного, гнева, когда разъяренный народ в ответ на эти выстрелы кидается в атаку. Это потрясающее ощущение, когда музыкальный поток тебя увлекает и ты становишься частью массы, демонстрации, как-то вызова, я тоже запомнил это ощущение навсегда, потому что я тогда впервые понял, что музыка может говорить не только что-то тебе лично - один на один, как это было в случае с Клиберном, который исполнял фортепианный концерт Рахманинова, но что она также может тебя вовлекать в массовые явления, делая участником общественного процесса. Но это все задним числом, а тогда эмоционально я пережил впервые ощущение причастности к народу через музыку Шостаковича. И вот так она звучала в исполнении Мравинского.

(Музыка)

Александр Генис: Соломон, Шостакович, наверное, - это главное событие в Вашей жизни. Что Вас больше всего удивило в нем?

Соломон Волков: Лично в человеке? Вы знаете, он же был необыкновенной фигурой. Вот пример - он увлекался хиромантией и серьезно разбирался в этом деле. Знакомым он о руке гадал.

Александр Генис: А вам гадал?

Соломон Волков: Да, гадал.

Александр Генис: Ну и как?

Соломон Волков: Не скажу - что, но все сбылось. У Мариэтты Шагинян есть воспоминания о том, как Шостакович впервые пришел к ним в квартиру. У них стояла довольно солидная перегородка в квартире, Шостакович вошел, и перегородка упала. То есть у этого человека, безусловно, была какая-то паранормальная сила. От него исходили излучения, невозможно было рядом с ним, общаясь с ним, не ощущать, что ты разговариваешь с существом высшего порядка. Это, конечно, незабываемое впечатление.
Александр Генис: Шостакович был причиной вашей эмиграции, не так ли?

Соломон Волков: Да. Шаг за шагом, на протяжение не одного года у нас установились какие-то отношения. Все началось с того, что я вместе со своими приятелями организовывали фестиваль Шостаковича сначала в Ленинградской консерватории, потом мы исполнили оперу его ученика Вениамина Флейшмана по Чехову, которую оркестровал Шостакович. Потом я написал книжку “Молодые композиторы Ленинграда” и обратился к Шостаковичу с просьбой о предисловии, он согласился - это была наша первая рабочая встреча. Он наговорил мне, я записал. И так шаг за шагом установились отношения, при которых мы начали работу над его мемуарами. В итоге оказалось, что эти мемуары, которые Шостакович рассчитывал, и я, разумеется, тоже, опубликовать в Советском Союзе, но это оказалось невозможным по причине той, что главным фокусом Шостаковича были не обычные воспоминания о друзьях, о тех или иных музыкантах, главным образом книга была посвящена выяснению отношений со Сталиным. Конечно, эти отношения занимали одно из центральных, если не центральное место в биографии Шостаковича по многим причинам, которых мы здесь касаться не будем. А в тот момент в Советском Союзе была такая позиция: относительно Сталина лодку не раскачивать. Это было имя, запрещенное во всех отношениях, то есть нельзя было его ни хвалить, ни ругать. А тут вдруг чрезвычайно активный жест со стороны Шостаковича. Книга была очень антисталинской, в каком-то смысле даже с моей теперешней точки зрения во многом несправедливая, но понятная, на месте Шостаковича я бы реагировал точно так же. Но поскольку опубликовать в Советском Союзе ее оказалось невозможно, мы условились, что я это сделаю после его смерти на Западе. И я осуществил его пожелание.

Александр Генис: Я помню, как мы с вами познакомились - это было уже 36 лет назад. Как раз в то время, когда вы готовили мемуары к печати. Я помню, что издатель вам сказал, что с бОльшим вниманием только Библию издают.

Соломон Волков: Она вышла на обложку еженедельного журнала “Паблишес Уикли”. Это было большое событие.

Александр Генис: Событие было звучное. Конечно, эта книга принесла вам славу, но немало и горя, не так ли?

Соломон Волков: Разумеется. Потому что на меня накинулись абсолютно со всех сторон, сколько их есть. Как у Гоголя - ветер дул с четырех сторон, вот так на меня нападали с четырех сторон. Но для меня Нью-Йорк, город, куда я переехал и в котором уже почти 40 лет живу, оказался важным не только потому, что здесь я выпустил мемуары Шостаковича, но и потому, что здесь я по-настоящему познакомился с Бродским. С ним я столкнулся впервые еще в Ленинграде, но то была мимолетная встреча, а по-настоящему установили с ним контакт здесь. Бродский для меня оказался тоже человеком не только, с которым я в итоге сделал книгу диалогов, но он оказался во многом примером и моделью существования в совершенно новых условиях.

Александр Генис: Что вы имеете в виду?

Соломон Волков: Эмиграция в любом случае, не знаю, согласитесь ли вы со мной, это открытая и не заживающая рана.

Александр Генис: От хорошей жизни никто никуда не уезжал - это точно.

Соломон Волков: Дело не в этом, откуда ты уехал, а в том, куда ты приехал. Это рана, которая продолжает так или иначе саднить, что бы люди ни говорили. Не знаю, наверное, бывают исключения, может быть у вас другое отношение к этому ко всему. Я, прожив в Нью-Йорке все эти годы, продолжаю оставаться в реалиях русской культуры.

Александр Генис: По-моему, это неизбежно. У Бродского, который уж очень хорошо акклиматизировался на Западе, все реакции были ориентированы на Россию. относился. Это, конечно, реплика в сторону. Я помню, когда началась перестройка, как горячо он болел за каждую перемену. И он говорил: ну как нам теперь называть эту страну? Она уже не Советский Союз, она еще не Россия. Будем называть ее попросту “Штирлиц”. Передаю, как услышал - что бы это ни значило.

Соломон Волков: Возвращаясь к тому, что я хотел сказать, Бродский был для меня моделью жизненного поведения в том смысле, что здесь в Нью-Йорке надо было привыкать к тому, что ты остаешься в итоге один на один с собой, нет этого широкого круга общения, а если он есть, то в нем есть некоторая искусственность, некоторая натужность, если угодно. И это был для меня урок Бродского: ты сам с собой, ты никому не нужен, все, что ты можешь сделать, ты должен делать собственными силами, ни на кого не рассчитывая и не рассчитывая даже, что ты найдешь единомышленников. Только поняв это и приспособившись к этому, ассимилировав эту позицию, ты находишь в себе силы существовать.

Александр Генис: Да, Бродский называл это демократией.
Соломон, поговорим о жанрах. Вы стали известны прежде всего, как “наш Эккерман”. Как это вышло? В чем заключается искусство быть Эккерманом? При этом я хочу добавить, что моя любимая книга Гете называется “Эккерман”. Потому что интереснее самого Гете, мне его разговоры, записанные Эккерманом. У меня эта книжка настолько изгажена карандашом, что пришлось купить второй экземпляр, столько раз она перечитана. Так вот, что такое быть Эккерманом? И как это вышло с ваши?

Соломон Волков: Для этого нужно, как я уже сказал, обладать интересом условного Дягилева к условному культурному герою. Это то, чем, вероятно, меня Бог наградил: мне творцы интересны. Если я вижу в человеке признаки настоящего культурного героя, а иначе и нечего затеваться, то тогда меня естественным образом это к нему привлекает, и я каждый раз нахожу с ним общий язык. Потому что человеку, каким бы они был знаменитым, каким бы он ни был успешным, ему все равно хочется в какой-то момент сесть и осмыслить свой жизненный путь. И тут очень важно, чтобы он в собеседнике своем потенциальном увидел единомышленника и человеку, которому этот герой собирается что-то рассказать, чтобы ему это было по-настоящему интересно. Потому что жанр интервью сам по себе, так, как он большей частью трактуется, носит на самом деле, согласитесь со мной, Саша, довольно оскорбительный характер. То есть приходит человек, и ты видишь, что он ничего твоего не читал, ничего о тебе не знает, при этом он хочет, чтобы ты ему что-то такое рассказал “жареное”, что называется, чтобы можно было как-то быстренько куда-то пристроить.

Александр Генис: Да уж. Я, конечно, стал тоже занудой, потому что когда ко мне приходит интервьюер, я говорю: “А вы читали что-нибудь мое?”. “Знаете, как-то не пришлось”. Я говорю: “Вот когда прочтете что-нибудь, пусть самую тоненькую книжку, тогда и приходите”.

Соломон Волков: Лесков такого рода работу назвал так, он говорил о таких интервью: “как наложено, так и заморожено”. Вот это то, чего, как вы догадываетесь, мои собеседники очень не любили. Когда ты приходишь к ним подготовленным и знаешь, что этот человек любит, что он может сказать, иногда нужно даже знать заранее, о чем этот человек может тебе рассказать, то люди совсем по-другому раскрываются. Конечно, такой процесс растягивается, иногда и не на один год. С Натаном Мильштейном, замечательным скрипачом русско-американским, я встречался на протяжение 10 лет прежде, чем мы подготовили книгу.

Александр Генис: Соломон, Эккерман пожертвовал собственным творчеством ради Гете. Он пытался писать стихи, критику. Но Гете сказал, что все это неважно, у Эккермана - одна цель в жизни: быть его собеседником. Более того, он ему не разрешал ничего печатать при жизни, только после его смерти. Вас никогда не пугала эта судьба?

Соломон Волков: Мне это всегда нравилось. До сегодняшнего дня я занимаюсь этим с удовольствием. После некоторого перерыва, в течение которого я писал свои какие-то книги - это были истории культуры, я опять сел с Евгением Александровичем Евтушенко и сделал с огромным интересом и удовольствием “Диалоги с Евтушенко”.

Александр Генис: Кто был для Вас самым трудным собеседником? И кто - самым интересным?

Соломон Волков: Самым трудным собеседником был, конечно же, Бродский. Потому что он был и самым трудным человеком в общении, самым сложным. Нужно было, что называется, соответствовать или пытаться соответствовать.

Александр Генис: Честно говоря, я когда разговаривал с Бродским, всегда потел, мне было просто неловко. Потому что от усилия мысли у меня был все время мокрый лоб.

Соломон Волков: Мы когда-то на эту тему с Довлатовым говорили.

Александр Генис: Кстати, Довлатов тоже потел, когда говорил с Бродским.

Соломон Волков: Я ему сказал, что после разговора с Бродским у меня иногда кровь носом идет. Он сказал с облегчением: “А я думал, что я один такой слабак”.

Александр Генис: А кто самым интересным собеседником был?

Соломон Волков: Самым интересным опять-таки был, вероятно, Бродский. Потому что он очень концентрированно мыслил, подходил с большой ответственностью к разговору. В процессе разговора он иногда говорил то, что никто из других моих собеседников не говорил. А именно он говорил: “Подождите, Соломон, я сейчас переговорю. Я хочу сказать по-другому, точнее, лучше и так далее”. То есть он очень ответственно подходил к этим сессиям и в какой-то степени, по-моему, утомлялся не меньше, чем я.

Александр Генис: Соломон, в Нью-Йорке вы живете больше, чем где бы то ни было. Какие у вас сложились с этим городом отношения? Где вы собственно живете - в Америке, в Манхеттене или дома? Я, например, часто думаю, что живу в “Нью-Йорк Таймс”, а вы?

Соломон Волков: Когда меня спрашивают, житель чего я - Америки, Нью-Йорка, тоответ один: я житель квартиры 23А на Бродвее. Это мой дом, моя крепость, мое все, там 15 тысяч книг стоят, которые я знаю хорошо. Они все в три ряда стоят, но я твердо знаю, где какая книга стоит.

Александр Генис: И 10 тысяч музыкальных дисков.

Соломон Волков: И мне больше ничего не нужно. На самом деле, сейчас дать мне любую тему в рамках моей специализации, то есть русская культура в основном 20-го века, то я могу написать книгу, не выходя из дому, мне не нужны никакие дополнительные источники.

Александр Генис: Какое самое сильное музыкальное впечатление нью-йоркской жизни?

Соломон Волков: Опять-таки оно связано с какими-то новыми эмоциональными открытиями. Для меня таким запомнившимся событием, я говорил вам, что я заплакал впервые, когда услышал Рахманинова в исполнении Клиберна, затем 11 симфония Шостаковича - это был сильнейший эмоциональный шок. А здесь я очень хорошо запомнил концерт Пьера Булеза, который тогда был как раз главным дирижером Нью-йоркской филармонии, он дирижировал Малера, который никогда не был моим самым любимым композитором. Люди, которым не нравился Шостакович, его называли “маленьким Малером”. А я наоборот Малера могу назвать маленьким Шостаковичем. Для меня Шостакович - это такой концентрированный Малер. Малер мне всегда казался слишком многословным, излишне пафосным.

Александр Генис: Отчасти я с вами согласен.

Соломон Волков: Но Булез так дирижировал 6 симфонией Малера... О опять-таки, я понятия не имел, что меня ожидает, я еще тогда не был знаком с творчеством Булез дирижера хорошо, слышал его с оркестром Би-Би-Си, но это было немножко другое. И тут я опять заплакал от неожиданности. Причем считается, что Булез - рациональный, строгий, сдержанный, не эмоциональный дирижер. Но меня как раз поразило именно эта сдержанность и холодноватое отстраненное отношение, перед которым вся партитура передо мной раскрылась, как будто я листал ее. Все было ясно, все было понятно, все логично. Был этот холодок, эта отчужденность, которой я как раз начинал учиться в Нью-Йорке. Это очень совпало с моей эмоциональной потребностью - научиться этому отстранению.

Александр Генис: Это то, что Бродский называл “цветом воды”.

Соломон Волков: Абсолютно! Тут сошлись в одном бокале, что называется, Малер, Булез, и идеи Бродского. Это для меня запомнилось как начало моего нового отношения к жизни, которую я приобрел в Нью-Йорке. И вот так звучала эта часть из симофонии Малера номер 6.

(Музыка)

Александр Генис: Мы говорили о вашем прошлом, теперь я хочу спросить о прошлом России. Как от музыковедения Вы перебрались к истории, чтобы написать несколько книг об ее истории?

Соломон Волков: Очевидно, это опять-таки произошло, потому что в разговорах с людьми я накапливал какие-то впечатления и какие-то мысли. До сих пор для меня творения человека открываются через его личность. Я совершенно по-другому воспринимаю творчество человека, если я знаю его фигуру, если я знаю, чем он дышит, о чем он думает и так далее. И здесь тоже именно в разговорах с такими людьми, как Шостакович, как Бродский, как Баланчин, я стал постепенно накапливать понимание того, что стоит за произведениями культуры, они как бы стали мне открывать двери свои. Я до сих пор, когда читаю Пушкина, или Лермонтова, или Гоголя, людей, с которыми я, естественно, не был знаком, я совсем по-другому воспринимаю эти произведения, когда я пытаюсь понять, что за ними стоит, какие жизненные импульсы, какие рефлексии.

Обложка книги "История русской культуры"

Александр Генис: Одна из ваших, наверное, наиболее удачных, успешных книг - это “История Санкт-Петербурга”. У меня такой вопрос: стилистическая роль Петербурга? Я для себя, например, могу проиллюстрировать разницу в стилистике Москвы и Санкт-Петербурга на литературных примерах. Скажем, Веничка Ерофеев - это Москва, Довлатов - это Петербург. Один - карнавальный хаос, другой - хаос дисциплинированный (и не говорите мне, что такого не может быть). Или - Бродский и Евтушенко: один идет вглубь истории, а другой - вширь стадионов. Какая пара музыкантов - композиторов - для вас олицетворяет дихотомию этих двух столиц русской культуры?

Соломон Волков: Вы знаете, Шостакович и Прокофьев. При том, что они оба из Петербурга, для меня Прокофьев в каком-то смысле олицетворяет московское направление в музыке. Это может быть парадокс, но если я ставлю их как пару, то один для меня будет петербуржцем, а другой будет олицетворять нечто, связанное с Москвой.

Александр Генис: Интересно. Мы когда-нибудь вернемся к этому разговору и проиллюстрируем его. Вы занимались самыми разными эпохами русской истории. Какой период в русском прошлом вам особенно интересен?

Соломон Волков: 20-й век, его начало, то, что является отрезком, предположим, от 1898-го до 1917-го годов. Я считаю, что это самый блестящий может быть период общего цветения. Потому что индивидуальные гении были и до того, но такой всплеск творческой силы - это, по-моему, беспрецедентная штука.

Александр Генис: А в каком времени вы хотели бы жить?

Соломон Волков: Ни в каком, кроме того, в котором жил. Потому что мне было интересно жить в моем времени, я встречался с замечательными людьми, у меня никогда не было ощущения скуки, у меня никогда не было ощущения невостребованности, а вот это основное. Потому что если ты в своем времени ощущаешь себя востребованным, то это тебя примиряет с твоим временем.

Александр Генис: Мы много говорим о рифме исторических эпох. С чем рифмуется сегодняшний день России?

Соломон Волков: Я думаю, что при всех зигзагах и очевидных для любого наблюдателя, то, что происходило ровно сто лет назад - это чрезвычайно мне напоминает сегодняшнюю ситуацию очень во многих отношениях.

Александр Генис: Сегодня, Соломон, у вас необычная роль. Обычно вы не отвечаете на вопросы, а задаете их. Поэтому последний вопрос я предоставляю вам задать самому себе.

Соломон Волков: Наверное, если подумать, то таким вопросом должен стать следующий: Соломон, в какой момент и почему вы решили, что не будете скрипачом?

Александр Генис: Ну и почему же?

Соломон Волков: Вы знаете, я очень хорошо помню момент, когда я решил это. Я стоял на эстраде в рижской музыкальной школе, небольшой был зальчик, где устраивались концерты и играл замечательную пьесу Сен-Санса. И вдруг увидел, что аудитория, а там сидело человек 50 в этом зальчике и слушали меня, что я не цепляю, я ею не владею, этим людям меня слушать неинтересно. Это было такое унизительное ощущение и такой силы, что именно там я понял, что скрипачом не буду, что я должен заниматься чем-то другим. В попытке преодолеть это ощущение кризиса я и переехал из Риги в Ленинград. Потому что считалось, что в Ленинграде более сильная скрипичная школа, я сразу пошел к знаменитому профессору в класс, где мы учились вместе с Владимиром Спиваковым. Но все равно - при том, что я поступил потом в консерваторию - я понимал, что скрипачом не стану. А пришло это именно в тот момент, когда я играл не самую сложную и не самую легкую пьесу в скрипичном репертуаре. Я до сих пор не могу слушать ее, не вспоминая этот роковой момент во всей моей дальнейшей жизни.
Вот как этот опус звучит.

(Музыка)