Русская поэзия на экспорт

Ирина Машинская

Гость АЧ - поэт Ирина Машинская

Александр Генис: В США есть замечательная традиция: апрель здесь считается месяцем поэзии.

Этот праздник, устроенный впервые Академией американских поэтов в 1996 году, стал самым большим литературным фестивалем в мире. В нем участвуют миллионы: среди них учителя и школьники, библиотекари и издатели, ну и, конечно, поэты, их читатели и поклонники.

В этом году “АЧ” решил присоединиться к торжествам. Мне кажется, что теперь, в напряженное и опасное время украинского кризиса, на фоне разворачивания второй Холодной войны, такая затея особенно уместна. Часто считают, что музы молчат, когда говорят пушки. На самом деле, все наоборот: стихи нужны всегда, но в тревожные эпохи их слышно лучше. Поэтому все апрельские программы АЧ будут открывать передачи, посвященные поэзии.

Начнет наш поэтический фестиваль - гостья АЧ, известный поэт русской Америки Ирина Машинская, которая вместе с коллегами подготовила грандиозную англоязычную антологию русской поэзии, вышедшую только что в свет.

Ирина, прежде всего я попрошу вас представить эту антологию.

Ирина Машинская: Антология называется The Penguin Book of Russian Poetry она выпущена издательством «Пенгвин классикс». Ее составители и соредакторы Роберт Чандлер, Борис Дралюк и я.

Александр Генис: Антология — это страшно важная вещь. По моим представлениям, антология — естественная форма существования для национальной поэзии, потому что она позволяет в одном томе собрать все лучшее, что создано поэтами этой страны, этого языка. То есть это - огромная ответственность. Каковы были принципы составления, и какое место она занимает в историческом контексте - что было до этого.

Ирина Машинская: Начнем с конца: что было до этого. До этого было очень немного в этом отношении. Была небольшая двуязычная книжка Дмитрия Оболенского, вышедшая в 1970-х годах, причем там русские стихи переводились прозой. Была известная антология Евтушенко - поэзия ХХ века — это громадный том. И была очень небольшая книжечка, собранная Бродским, в переводах Элана Майерса — это был XIX век. Таким образом, наша антология — это первая антология такого хронологического спектра, но главное - с такой пристальностью относящаяся к английским текстам, к их качеству как самостоятельным стихотворениям на английском языке.

Александр Генис: Антология действительно очень амбициозная, потому что она начинается с Державина и не кончается Бродским, а идет еще дальше.

Антология русской поэзии

Ирина Машинская: Сначала она называлась “Антология русской поэзии от Пушкина до Бродского”. Это было такое условное понятие, потому что мы включили несколько поэтов XVIII века до Пушкина, Бродским действительно все заканчивалось, то есть поэтами, рожденными в 1940 году. Дальше начинается совсем другое поколение, требующее отдельной антологии. Затем издательство изменило название, и мы этому рады, теперь это называется The Penguin Book of Russian Poetry. Антология не перестала быть антологией, но стала еще больше - книгой.

Александр Генис: Представим себе, что этот том, берет этот том образованный, грамотный англоязычный человек, который, конечно же, читал Достоевского, конечно же, читал Толстого и, конечно же, любит Чехова как родного, но он, конечно же, не читал русскую поэзию, потому что читать поэзию в переводах всегда мучительно. Что он узнает о русской поэзии из вашей книги?

Ирина Машинская: Он что-то узнает. В первую очередь он прочтет тексты, иногда несколько текстов одного и того же стихотворения, он увидит перекличку между разными авторами, он узнает из коротких предисловий, написанных Робертом Чандлером и Борисом Дралюком, какие-то интересные факты в очень кратком и необходимом объеме. Как правило, это полторы страницы, не больше. Он услышит эхо, он услышит перекличку голосов, между которыми существуют пустоты, несомненно. Потому что так же, как наша Вселенная — это в бОльшей степени зияние, чем материя, так же и любая антология, вне зависимости от ограничений, наложенных издательством - чисто технических ограничений, так как мы не могли выйти за пределы 600 страниц, за пределы какого-то количества авторов, примерно 60. Но даже если бы не было никаких ограничений, антология — это искусство не только включения, но и исключения. Вот эти паузы между именами - они тоже звучащие.

Александр Генис: Однажды мы были на конференции по американской поэзии в Дартмудском колледже. Лев Лосев, замечательный наш поэт, был председателем этого симпозиума. На всех заседаниях горячо обсуждалась проблема переводов, самая больная, из всех, какие могут быть. Лосев тогда сказал, что существует специальная мембрана, которая пропускает американскую поэзию в Россию, но не пропускает русскую поэзию в Америку. Что-то в этом есть. Даже Бродского здесь знают прежде всего как эссеиста. При этом англоязычная поэзия, английская и американская, действительно в общем-то переведена на русский язык. Есть замечательные переводы, есть посредственные, но так или иначе все знают Фроста, или Одена — это имена, которые стали частью и русской литературы во многом благодаря Бродскому. Русская поэзия не стала частью англоязычной поэзии, она так и осталась “вещью в себе“ для англоязычного читателя. Вы согласны с этим печальным мнением?

Ирина Машинская: Да, несомненно. Я думаю, что дело обстоит еще хуже: какие-то имена знакомы - и лишь понаслышке.

Александр Генис: Пушкин, например, для образованного иностранца — это талантливый автор либретто, потому что оперы по Пушкину знают, а самого Пушкина не очень. Для французов, как обидно написал Набоков, “Пушкин - это русское шампанское”.

Ирина Машинская: Иностранцы бывают, конечно, разные. Но для очень многих Пушкин — это автор стихов, ценность которых невозможно оценить, не зная русского языка. Много раз нам всем говорили, что нам верят, конечно, что Пушкин великий поэт, но почувствовать это англоязычному человеку невозможно.

Александр Генис: Вы знаете, у меня есть знакомый американский писатель, который издевался над нами говорит так. “В обществе, говорит он, русских я произношу не Пушкин, а П-н, как пишут евреи слово Б-г, ибо для иностранца - святотатство даже говорить о Нем”. И конечно, чужемзецы должы нам верить на слово. Надо понять и американцев. Однажды я сидел в Карнеги-холл и слушал, как читают в очень хорошем переводе «Евгения Онегина» на английском языке. И вдруг я поймал себя на мысли, что это действительно напоминает Пушкина, но не роман «Евгений Онегин», а письма Пушкина. Тексты - легкие, игристые, веселые, но не имеющие ничего общего с той магией, которую мы все ощущаем.

Как вы считаете, насколько удачны переводы в вашей антологии, что удалось?

Ирина Машинская: Нам кажется, что переводы в огромном большинстве удачные — это было тем самым принципом и включения, и не включения стихов в Антологию.

Александр Генис: То есть то, что удалось — удалось, а то, что не удалось — не попало в книгу?

Ирина Машинская: Есть чрезвычайно важные для русской поэзии стихи, которые не были включены только потому, что не было найдено ни одного перевода, который был бы достоин этого стихотворения и этого имени, перевода, который бы хоть как-то передавал тон, голос, интонацию, мощь, наконец, магию этого текста.

Александр Генис: Одна из самых больших проблем — это, конечно, проблема рифмы. Потому что наша рифмованная поэзия для американцев, для англичан кажется детской. Мне не раз говорили: “сейчас на английском только детская поэзия в рифму пишется, мы уже сто лет не пишем в рифму. Русская поэзия слишком молодая, поэтому она еще не освоила белый стих”. Я знаю, что Бродский очень сердился по этому поводу и требовал, чтобы его переводили тем размером, которым он писал. Это возможно, скажем, на польском или на сербском языках, но почти невозможно на английском — это большая проблема. Как вы решали эту проблему здесь?

Ирина Машинская: Мы ее решали по-разному, в каждом случае индивидуально. Это огромная тема, как вы понимаете, мы можем запереться здесь на месяц и разговаривать об этом очень интересно. Вы сказали сразу о нескольких вещах - и о размерах, и о белом стихе, то есть ритмизированном, но не рифмованном стихе, и о рифме, которая бывает точная, а бывает и приблизительная - «наклонная», как говорят по-английски. Все это бесконечный разговор. Но если принять, что каждый раз, с каждым прочтением, одно и то же стихотворение рождается заново, то значит, оно и переведено может быть по-разному. Ибо это все в первую очередь вопрос тона, голоса, дикции, вопрос уникальности интонации. Ведь каждый большой поэт — эксцентрик в пределах традиции своего стихосложения, своего времени. И то, что мы чувствуем интуитивно в своей собственной поэзии — это именно центробежный вектор данного стихотворения, или цикла, иногда всего, что написано данным человеком, расстояние от какого-то среднестатистического, неинтересного «центрального» поэтического материала.

Как передать это расстояние, вектор, сдвиг? Это можно сделать разными способами. Иногда как раз именно пожертвовав рифмой, иногда изменив ритм. Потому что то, что вы говорите об этих детских стихах, иногда возникает как раз из-за того, что пытаются переводить в точности тем же метром (я специально не употребляю слово “ритм”, потому что ритм — это более сложная вещь). Ведь в конце концов речь сводится к нашему интуитивному впечатлению. Оно основано в первую очередь на опыте чтения нашей собственной поэзии, в данном случае, скажем, английской поэзии. И уже я своим англоязычным ухом, если я англоязычный читатель, услышу это расстояние, услышу и пойму положение этого текста в контексте моего родного английского стихосложения, моей английской традиции, и что-то такое я должна почувствовать, что слышал русский современник этого русского поэта. Кстати, необязательно современник, а кто-то, кто жил или живет, как мы, на некотором расстоянии - ведь сто лет нас иногда отделяет от источника, и мы слышим его по-другому. Ведь мы же Пушкина слышим не так, как слышали его современники.

Александр Генис: Это уж точно. Я много раз думал о том, что для современников Пушкина он был такой, как для нас Бродский, то есть немного хулиганистый. «Руслан и Людмила» считалась поэмой не совсем пристойной. Манера Бродского, который вставлял в свои стихи самые бытовые, а иногда и просто плебейские слова — свойственна было и Пушкину тоже. Просто со временем теряется ощущение остроты.

Однажды Оден сочинил предисловие к английским переводам стихов Кавафиса. Там он написал, что чужая поэзия в принципе не нужна, если она повторяет свою. Нужна только та чужая поэзия, которая привносит нечто такое, чего в родной поэзии нет. и не было. У Кавафиса он нашел именно то, чего нет ни в англоязычной поэзии, ни, добавим мы, в русской поэзии. Это отдельный разговор про Кавафиса, но характерно, что он повлиял на поэзию очень многих стран при том, что, конечно, почти никто не знает современного греческого языка.

Так вот, что ваша антология привносит англо-американскому читателю, что она ему дает такого, чего нет в англоязычной поэзии?

Ирина Машинская: Она размножает вселенные. Вот взять эти знаменитые слова Кольриджа, как мне кажется, слишком буквально у нас понимаемые: “поэзия — это лучшие слова в лучшем порядке”. Ведь если принять, что таких порядков может быть больше одного, то и вариаций может быть много. Это не очень, кстати сказать, привычная для русской культуры парадигма - видение совершенного мира в бесконечных вариациях, а не в одном тоталитарном, тотальном совершенстве – в сущности, случайном.

Александр Генис: Но это относится к любой поэзии, что к к Шекспиру, что к Пушкину. Что же есть в русскоязычной поэзии такого, чего нет у англоязычной поэзии, чем она может поделиться?

Ирина Машинская: Если мы возвращаемся к нашей антологии, то это тот контекст, в котором существовали стихи, конечно. Тут очень важны эти небольшие комментарии, эти предисловия. Потому что то значение, которое имела русская поэзия в нашем родном российском человеческом тесте - оно другое онтологически, чем, скажем, значение английской поэзии в английской традиции. Я рискну сказать, что английская поэзия, англоязычная поэзия — это феномен культуры. У нас же немного иное все. Поэтому в Антологии из одного предисловия в другое кочует и маячит, за сценой присутствует эта феноменальная значимость для живого человека такой вещи, как русское стихотворение, особенно в ХХ веке.

Вы помните рассказ Шаламова «Афинские ночи» из «Колымских рассказов», где люди, дежуря в лагерной больничке, составляют антологию, читая друг другу стихи. Догутенбергова эпоха, о которой говорила Ахматова, этот русский ХХ век со всеми его особенностями в России - это когда стихи, их звук – вопрос выживания, победы над духами. Если в англоязычном мире поэзия - это продукт пусть даже иррационального, но все же так или иначе апеллирующего к рацио, то в России эта производная иррационального и “судьбинного”, того, что связано с судьбой, рацио возвращает, сохраняет разум – а с ним и достоинство. В России благодаря стихам можно выжить в самых экстремальных условиях. И тут я опять возвращаюсь ко всем этим свидетельствам - и Евгении Гинзбург, и Шаламова, и многих других, о том что именно стихи, возможность их запоминания наизусть и чтение друг другу, сохраняли жизнь и разум.

Александр Генис: То есть вы хотите сказать, что русская поэзия дороже любой другой, потому что она может больше нам дать?

Ирина Машинская: Для меня дороже, несомненно, вот именно поэтому: это моя опора.

Александр Генис: Пожалуй, я с вами согласен. Однако интересно, можно ли это сказать о всей русской поэзии? Можно ли это сказать про великого Державина, можно ли это сказать про Жуковского? Можно ли сказать про людей, которые были внедрены в русское государство? Не все же были в ссылке.

Но, подумав, скажу: можно. Потому что все-таки русские стихи всегда казались чем-то необычайно важным, “святая русская литература”, как говорил Томас Манн. Стихи всегда были важнее, чем все остальное.

Знаете, в моей жизни, был такой эпизод. Я мальчишкой путешествовал по русскому Северу, забрался в товарный вагон, а там уже сидела какая-то другая компания хиппи, (а мы все тогда были хиппи) и мы всю ночь читали друг другу стихи наизусть. Мы встретились и разошлись где-то на русском Севере, но интересно, что паролем были стихи.

Стихи как пароль — может быть, это и есть определение русской поэзии.

Ирина Машинская: По стихам мы и узнаем друг друга, как и раньше узнавали. Кстати говоря, тот же Шаламов, цитируя Томаса Мора, который говорил о четырех главных потребностях человека — еда, секс, мочеиспускание и дефекация, добавлял пятую — поэзия.

Александр Генис: Что-то общее есть. Скажите, пожалуйста, какие, по-вашему, стихи труднее всего переводить, какого периода, какого века?

Ирина Машинская: Наверное, это больше всего зависит не от века, а от темперамента и от особенностей голоса автора. Если пытаться делать какие-то обобщения, которые всегда грубы и приблизительны, но если все-таки обобщать, я думаю, это XIX век. Поэтому их так у нас и мало. Потому что эту магию вообще непонятно как перевести.

Александр Генис: Интересно! Потому что у XVIII все-таки много общего с английским XVIII веком. Тогда еще элита Россия была частью общеевропейской культуры. Я однажды читал мемуары Казанова. Там он приехал в Петербург, даже не заметив этого, потому что все вокруг говорили по-французски, те же моды, те же манеры, все то же самое. Но и ХХ век — это общий век модернизма. Всегда можно найти Маяковскому какую-нибудь параллель в английской поэзии, скажем, раннего Элиота. А вот XIX действительно у нас получился необычным, действительно трудно найти параллель особенно в середине XIX века за пределами поэзии романтизма.

Ирина Машинская: Если принять за аксиому, что надо искать параллели.

Александр Генис: А что, не надо?

Ирина Машинская: Может быть, и не надо. Потому что если подумать, кто лучше всех перевел бы Ахматову? Думаешь: наверное Эдна Миллей или даже может быть Роберт Грейвс. Но не дай бог, чтобы переводила Эмили Дикинсон Цветаеву или наоборот.

Александр Генис: Да, не дай бог, совершенно верно. Одна затворница, другая - парка.

Ирина Машинская: Есть какие-то фальшивые сближения.

Александр Генис: “Ложные друзья переводчика” — есть такое понятие в лингвистике.

Ирина Машинская: Но труднее всего переводить, когда невозможно определить, что именно вселяет в тебя этот трепет. Потому что XVIII век... я согласна, я думаю, что там было все-таки более рациональное мышление, и оно проникало в поэзию. Но когда эффект достигается непонятно чем, и ты, идя по следам поэта просто как охотник, как следопыт, пытаешься это все прожить, эти следы распутать - это страшно трудно. Поэтому пять лет, проведенные мной с этой Антологией и с моими дорогими соредакторами, они в моей судьбе абсолютно бесценны, они для меня оказались абсолютно неповторимыми.

Александр Генис: То есть вы теперь лучше русскую поэзию понимаете, чем раньше?

Ирина Машинская: Я себя лучше понимаю! Я понимаю себя лучше и как поэта тоже, мне кажется, что я лучше понимаю мастерство, эту мастерскую, в которой я работаю, и я стала свободней, то есть мне кажется, что у меня изменилось дыхание. Я всегда любила джаз и всегда считала, что есть своя какая-то очень важная правда в вариациях, в их множественности. Мне всегда казалось ложным это известное положение, очень русское, тоже как аксиома принимаемое, об «одном-единственном слове» - оно вошло в учебники советские и уже никогда оттуда не вышло, легенда эта, что вот есть какое-то одно-единственное точное слово, и его поэт добивается — это все чепуха, конечно. Проживая эту антологию, составляя, редактируя, переводя, я это окончательно поняла. (Мы ведь иногда буквально неделями переводили одно стихотворение - это если речь шла о переводах, которые делал кто-то из нас, потому что там есть еще множество работ других переводчиков).

Александр Генис: А что вы переводили?

Ирина Машинская: Я перевела совсем немного. Иногда помогала переводить – например, было несколько очень памятных дней, когда я помогала Питеру Ораму переводить «Рождественскую звезду» Пастернака. Питер – английский переводчик, живущий в Германии, и мы все это осуществляли по Скайпу. Но вообще моя роль в этой антологии была несколько особенной, если это уместно, я скажу пару слов.

Александр Генис: Конечно, скажите.

Ирина Машинская: Был у нас капитан — Роберт Чандлер, он на капитанском мостике. Роберт, кстати, перевел огромное количество стихов, вошедших в книгу. Эта Антология начата им, именно он пригласил меня в самом начале 2011 года быть соредактором и потом довольно скоро к нам присоединился Боря Дралюк. Это все вообще удивительные совпадения, все эти случайности, которые свели нас вместе. Наши три роли абсолютно различные. Из нас троих Борис Дралюк, приехавший в Америку 8-летним мальчиком из Одессы - единственный по-настоящему двуязычный человек, хотя английский у него главный. Мы с Робертом стояли в этом отношении с двух краев. Моя роль в переводах - в самом то есть процессе перевода, мы говорим сейчас не об отборе - в процессе перевода я такой ассистент хирурга, стою со скальпелем. Я – русское поэтическое ухо, смею сказать, опытное. Но самая главная моя роль, о которой недавно мы вспоминали с Робертом - сейчас подводятся итоги, и мы говорим друг другу всякие слова благодарности, снова и снова проживаем этот путь... И вот недавно мы вспомнили с ним оброненное когда-то мною слово о том, что я «плохой полицейский».

Александр Генис: А он, как в Голливуде, “хороший полицейский”?

Ирина Машинская: Нет, он совсем не полицейский. Но я была тот самый злой, противный, который, как у Бродского «девица, как зверь, защищает кофточку», я вот так же защищала каждое русское стихотворение. Вот это моя была роль: я стояла со скальпелем и ножницами и подавала бинты, но при этом то и дело вопила “нет!” Как и вот Питеру Ораму, когда он переводил Пастернака.

А еще были периоды, когда мы втроем вживую переводили. Была два года назад переводческая конференция в Оксфорде, посвященная этой Антологии, туда приехало примерно 200 переводчиков. Мы каждое утро, до чтений, собирались у Роберта втроем, Борис, я и Роберт, и пользовались тем, что мы сидим вместе, а не по трем точкам Земли. Потому что до этого и после этого происходило так, что Роберт живет по Гринвичу, Борис живет в Лос-Анджелесе, сейчас он в Шотландии, но тогда он был в Лос-Анджелесе, а я на Восточном побережье США. Поэтому, когда я утром включала компьютер, я видела, что уже идет вовсю переписка между Робертом и Борей, Боря еще не лег, Роберт уже встал, и они мне уже накидали множество писем.

Александр Генис: То есть это был настоящий поэтический глобус. А что вы перевели, какие именно ваши работы вошли?

Ирина Машинская: Мы с Робертом перевели Петровых, вместе втроем мы перевели «Ласточек» Фета, я перевела Тютчева... Есть одно стихотворение, которое удивительным образом попало в антологию. Удивительным образом, потому что, казалось бы, когда есть это жуткое ограничение - 50 авторов, ну, чуть больше, то Расул Гамзатов — это не самое очевидное имя.

Александр Генис: Я тоже, честно говоря, удивился, увидав его в антологии.

Ирина Машинская: Я думаю, что многие удивятся. Но дело в том, что главным капитаном у нас был Роберт, и Роберт просто любит этот мой перевод. Кроме того, за этим стоит еще одна вещь: ведь я переводила не с аварского, я переводила с перевода Гребнева. То есть это уже достаточно анонимное стихотворение, которое кстати, было изменено еще и Бернесом. То есть это уже достаточно анонимное русское стихотворение, как древнеегипетское, скажем. И это очень высокое и красивое стихотворение, такая эпическая элегия. Так оно туда влетело. Но оно туда влетело еще и с темой «назначенных» авторов, по одному на каждую республику, мы немножко смогли об этом поговорить в предисловии, о той практике, что существовала в Советском Союзе.

Александр Генис: Национальные барды.

Ирина Машинская: Да, по одному на регион.

Александр Генис: Я внимательно изучил оглавление Антологии. Кстати, одно удовольствие читать, потому что думаешь: как же богата наша литература, если в ней столько славных фамилий. Но одну фамилию я, честно говоря, никогда не слышал, для меня это было открытием. Кто это - Анна Присманова?

Ирина Машинская: Анна Присманова — это человек, родившийся в самом конце XIX века, это первая эмиграция, Берлин и Париж, она была очень активна в литературном мире, как и ее муж Александр Гингер. Кстати, их сын Серж Гингер - отец гештальт-психотерапиии во Франции, основатель института. Это очень интересная семья, пережившая в Париже оккупацию, прятавшаяся от немцев. Они оба евреи, но выжили. После войны на том подъеме патриотическом даже успели получить российское гражданство, по крайней мере Присманова, но не уехали и опять спаслись. Это удивительные поэты, и она, и он, но вошли стихи только ее, их перевел Борис Дралюк. Она очень трудный поэт, это стихи чрезвычайно трудные, тугие, даже в чем-то немножко неуклюжие, чрезвычайной интенсивности. Они, я думаю, еще ждут своего читателя.

Александр Генис: Может быть вы прочтете для нас?

Ирина Машинская: Я хочу прочесть одну строфу, которая показывает, насколько связана внутри себя русская поэзия, как, собственно, и любая другая поэтическая традиция – японская, английская. В ней сквозняк. Поэтому Антология и удивительное, на мой взгдяд, событие, что она показывает не только отдельные лица, но и перекличку между поэтами. Это то, о чем писала Цветаева, когда говорила о Черубине де Габриак: “образы ахматовские, метр мой, а на самом деле все это существовало еще до нас”. Вот здесь вы сразу услышите знакомые звуки.

Лишь только ночь подходит к изголовью,

два дерева меня на части рвут.

Быть может и меня зовут Любовью,

но я не знаю, как меня зовут.

То есть есть вещи, которые просто в воздухе, они в нас проникают, а мы этого уже не знаем, потому что мы живем на некотором уже временном расстоянии. Мы замечаем только эти отпечатки, палеонтологию поэтическую, даже не археологию. Вот ее небольшое стихотворение «Лекарство». Оно, в отличие от невозможности высказать себя, заявленной в известном стихотворении Тютчева, о другом — оно о животной сути поэзии, в частности, для тех, кто ее создает и кем она в сущности является, проживается.

Cкоpее на cкале cозpеет нива,

чем бытию c поэзией дpужить.

К неcчаcтию, поэзия pевнива

она почти что не дает нам жить.

Она cопpовождает наc повcюду,

она метлой неcет на кpутизну,

она, в котле колдуя, тpяпок гpуду

цветное - пpевpащает в белизну.

Белиcь, белиcь на чеpный день, бумага:

ты мне поcлужишь в голод молоком.

Но, веcеля мне голову, о влага,

ты вывеpнула жизнь мне целиком.

Тебе, необычайному лекаpcтву,

мы cтpашное значенье пpидаем.

Цаpь отдавал за Душеньку полцаpcтва,

а мы живот за душу отдаем.

Александр Генис: Чудесные стихи, мне стыдно, что я не знал их раньше, но теперь уж точно узнаю.

Ирина Машинская: Я очень рада, это ведь и есть наша миссия в каком-то смысле.

Александр Генис: Ира, подводя итог нашему разговору, я хочу вновь вернуться к теме антологий. Что такое антология? Это - спецхран сгущенной звуковой материи. Взяли мы русскую поэзию и воткнули ее в переплет. Если считать, что это роман русского языка со стихами, то какое стихотворение выбрали бы вы в качестве эпиграфа к этому роману?

Ирина Машинская: Я думаю, что «Silentium!» Тютчева.

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои —

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи, —

Любуйся ими — и молчи.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи, —

Питайся ими — и молчи.

Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи, —

Внимай их пенью — и молчи!..

Александр Генис: Как вы думаете, мысль, изреченная на английском языке, дойдет до читателя?

Ирина Машинская: В этом стихотворении и есть возможность-невозможность даже такой вещи, как антология, и возможность-невозможность перевода. Но невозможное и есть самое интересное - мы все равно переводим, мы все равно говорим.