130 лет назад, 22 февраля 1886 года, в британской газете Times впервые появилась колонка светской хроники. Этому жанру была суждена большая будущность. У него были и славные, и позорные страницы. Его презирают и считают низким, но общество обязано ему прозрачностью жизни сильных мира сего.
Однажды в архиве британской газеты Times я прочел репортаж о казни Марии Антуанетты. Журналист сработал оперативно: королеве отрубили голову 16 октября 1793 года, а репортаж опубликован в номере от 23 октября. Times уже тогда была ежедневной, но средства связи между Парижем и Лондоном были медленные.
В корреспонденции сообщается, что Мария Антуанетта выслушала приговор опустив голову и не поднимая глаз. На вопрос "Имеете ли что-либо заявить по поводу определения закона?" она ответила: "Ничего". Ее адвокаты на аналогичный вопрос сказали: "Наш долг в отношении вдовы Капет исполнен". Далее сказано, что на королеве было белое платье свободного покроя, руки за спиной были связаны, она смотрела по сторонам твердым взглядом. После того, как нож гильотины упал, трое молодых людей осмелились обмакнуть свои носовые платки в кровь казненной, за что были тотчас арестованы.
При всей нарочитой сухости этого текста – а может быть, именно благодаря ей – в нем есть подлинный драматизм. Особенно поражает дерзкий демонстративный жест юных роялистов.
Мне кажется, это один из лучших образцов светской хроники.
При желании зачатки жанра можно обнаружить в глубокой древности. Некоторые авторы утверждают, что существует датированная примерно 1500 годом до н. э. клинописная табличка, сообщающая, что один из месопотамских царей живет с замужней женщиной. Дошли до нас тексты неприличных куплетов о государственных мужах, в том числе о Цезаре, которыми римские сплетники покрывали стены и мостовые города. Примеры таких граффити, самые невинные, приводит в романе "Мартовские иды" Торнтон Уайлдер:
Клодий Пульхр говорит Цицерону в сенате: сестра моя упряма, она не уступит мне ни на мизинец, говорит он.
Ах, отвечает Цицерон, а мы-то думали, что она покладиста. Мы-то думали, что она уступает тебе все, даже выше колен.
Предки ее проложили Аппиеву дорогу. Цезарь взял эту Аппию и положил другим манером.
Публий Клодий Пульхр и его сестра Клодия Пульхра Терция были потомками строителя знаменитой дороги из Рима в Капую цензора Аппия Клавдия Цека. Ходили слухи, что они состоят в кровосмесительной связи. Клодия вообще пользовалась скандальной славой распутницы. Одним из ее любовников наверняка был Цезарь. Клодий Пульхр, в свою очередь, пылал страстью к жене Цезаря Помпее Сулле и проник в его дом, когда там совершались Таинства Доброй Богини, в женской одежде. Этот инцидент стал причиной развода Цезаря с Помпеей. Именно по этому поводу он изрек свой знаменитый афоризм "Жена Цезаря должна быть выше подозрений".
Одной из родоначальниц жанра может по праву считаться звезда и летописец парижского света времен Июльской монархии и Второй республики писательница Дельфина де Жирарден. Под псевдонимом "виконт де Лоне" она 12 лет, с 1836 по 1838 год, вела колонку в газете Presse под рубрикой "Парижские письма". Эти непринужденные, изящные заметки отличаются качеством, которого так не хватает современным "светским хроникерам", – иронией. Описывая маскарады, дамские моды и новые повадки высшего общества, де Жирарден не чуралась и политики, причем писала о ней с явным сарказмом. Вот отрывок из колонки, посвященной очередной смене кабинета – точнее, ожиданию смены правительства Луи-Матье Моле и вечному соперничеству Адольфа Тьера, который вскоре стал премьер-министром, и Франсуа Гизо, занявшего этот пост впоследствии:
В самом деле, какая огромная разница: быть министром или не быть им; to be or not to be; от этого зависит все: иногда сам обед и всегда – список приглашенных. Сколько важных особ, например, вновь пригласит на обед г-н Тьер, если он вернется в министерство! Сколько невоспитанных болтунов г-н Моле, напротив, не станет вновь приглашать, если из министерства выйдет! В сущности, один просто унаследует сотрапезников другого.
Не все понимают, какая огромная дистанция пролегает между этими двумя состояниями: быть министром и больше им не быть. Когда бы все это понимали, обнаружилась бы разгадка многих необъяснимых поступков, которые вы объясняете неутоленным честолюбием, а мы – святой наивностью. Мы не имеем в виду г-на Тьера; он, как и г-н Гизо, может ожидать перемен в своей карьере совершенно спокойно; более того, мы полагаем, что ему катастрофы очень к лицу. Г-н Тьер особенно велик после поражения; министерский пьедестал его не красит, борьба же, напротив, придает ему сил; его блестящий ум, его превосходное красноречие – все это немедленно возвращает ему то очарование, какого пребывание в составе кабинета его лишало.
(Перевод Веры Мильчиной)
Дельфина была женой издателя и журналиста Эмиля де Жирардена, чья политическая беспринципность стала притчей во языцех. Когда Тьеру сказали: "Жирарден предавал все правительства одно за другим", Тьер ответил: "Это прекрасное доказательство того, что он им всем служил". Его Presse была газетой нового типа – о нем лучше всех сказал Бальзак в "Шагреневой коже" устами журналиста по имени Эмиль, предлагающего Рафаэлю пост главного редактора:
И вот, раз мы смеемся и над свободой и над деспотизмом, смеемся над религией и над неверием и раз отечество для нас – это столица, где идеи обмениваются и продаются по столько-то за строку, где каждый день приносит вкусные обеды и многочисленные зрелища, где кишат продажные распутницы, где ужины заканчиваются утром, где любовь, как извозчичьи кареты, отдается напрокат; раз Париж всегда будет самым пленительным из всех отечеств – отечеством радости, свободы, ума, хорошеньких женщин, прохвостов, доброго вина, где жезл правления никогда не будет особенно сильно чувствоваться, потому что мы стоим возле тех, у кого он в руках… мы, истинные приверженцы бога Мефистофеля, подрядились перекрашивать общественное мнение, переодевать актеров, прибивать новые доски к правительственному балагану, подносить лекарство доктринерам, повергать старых республиканцев, подновлять бонапартистов, снабжать провиантом центр, но все это при том условии, чтобы нам было позволено смеяться втихомолку над королями и народами, менять по вечерам утреннее свое мнение, вести веселую жизнь на манер Панурга или возлежать more orientali (на восточный манер) на мягких подушках. Мы решили вручить тебе бразды правления этого макаронического и шутовского царства, а посему ведем тебя прямо на званый обед, к основателю упомянутой газеты, банкиру, почившему от дел, который, не зная, куда ему девать золото, хочет разменять его на остроумие.
(Перевод Бориса Грифцова)
Такой и была Presse, но именно она положила начало новой французской журналистике: ведь, как говорит тот же бальзаковский Эмиль, "супруга, именующая себя Родиной, сварлива и добродетельна: хочешь, не хочешь, принимай размеренные ее ласки". И отвечай взаимностью, добавим мы, коли газету издает государство.
В России светская хроника как жанр была, конечно, невозможна. Но Екатерина II, сделавшись литератором и издателем, сама стала жертвой необыкновенно дерзких нападок журналиста Николая Новикова. В 1769 году его журнал "Трутень" затеял полемику с екатерининской "Всякой всячиной". Эта заочная дуэль велась под псевдонимами: Новиков подписывался "Правдулюбов" и "Чистосердов", Екатерина – "Афиноген Перочинов", "Патрикий Правдомыслов" и "Галактион Какореков".
Началось с рассуждений о человеческих пороках, в которых государыня видела проявление слабости, "а кто только видит пороки, не имев любви, тот неспособен подавать наставления другому". Новиков отвечал:
Ныне обыкновенно слабостию называется в кого-нибудь по уши влюбиться, то есть в чужую жену или дочь; а из сей мнимой слабости выходит: обесчестить дом, в который мы ходим, и поссорить мужа с женою или отца с детьми; и это будто не порок?.. Любить деньги есть та же слабость; почему слабому человеку простительно брать взятки и набогащаться грабежами.
Матушка сначала пыталась осадить и образумить неожиданного оппонента, потом стала сердиться:
...мы советуем ему лечиться, дабы черные пары и желчь не оказывалися даже и на бумаге, до коей он дотрогивается. Нам его меланхолия не досадна; но ему несносно и то, что мы лучше любим смеяться, нежели плакать.
Но строгий критик не угомонился. Намеки на личность императрицы были вполне прозрачны:
Госпожа Всякая всячина на нас прогневалась и наши нравоучительные рассуждения называет ругательствами. Но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина состоит в том, что на русском языке изъясняться не умеет и русских писаний обстоятельно разуметь не может... Видно, что госпожа Всякая всячина так похвалами избалована, что теперь и то почитает за преступление, если кто ее не похвалит.
Не знаю, почему она мое письмо называет ругательством? Ругательство есть брань, гнусными словами выраженная; но в моем прежнем письме, которое заскребло по сердцу сей пожилой дамы, нет ни кнутов, ни виселиц, ни прочих слуху противных речей, которые в издании ее находятся.
Напомнить Екатерине про ее возраст было хуже, чем про виселицы. Но и этого мало:
Совет ее, чтобы мне лечиться, не знаю, мне ли больше приличен или сей госпоже. Она, сказав, что на пятый лист "Трутня" ответствовать не хочет, отвечала на оный всем своим сердцем и умом, и вся ее желчь в оном письме сделалась видна. Когда ж она забывается и так мокротлива, что часто не туда плюет, куда надлежит, то, кажется, для очищения ее мыслей и внутренности не бесполезно ей и полечиться.
Императрица злилась, но все еще надеялась выиграть поединок, за которым изумленно следила читающая публика:
Не помню на сей час, в которой земле сделан закон, по которому лжецам прокалывают язык горячим железом.
У меня живет татарин, который не таков строг. Он говорит, что он только бы желал, чтоб позволено было за всякую ложь плевати в рожу или обмарати грязью того, кто лжет, и чтоб заплеванному запрещено было обтереться до захождения солнца, а там бы уже ему сделано было умеренное наказание домашнее по мере числа его лжей. Скажут, что сие наказание невежливо и нечистоплотно. Но он подтверждает, что оно по естеству преступления; ибо ложь есть осквернение души. Сколько же заплеванных рож было бы, если бы мой татарин был законодавец!
Угроза более чем явная. В ближайшем номере "Трутня" появилось сочувственное письмо читателя:
Пламя войны и между сочинителями возгорелось. Вооружились колкими своими перьями г. писатели; вашему "Трутню" в прошедший вторник немалое было бомбардирование.
Засим следовал ответ издателя:
Бомбардирование, сделанное в прошедший вторник моему "Трутню", мне не страшно; да уповаю, что и г. Всякой всячине сделанный залп никакого вреда не причинит: ибо в сию против нас войну ополчилося невежество. В письме господина Д. П., напечатанном в "И то и сё" (журнал, издававшийся литератором Михаилом Чулковым. – В. А.), написано, что госпожа Всякая всячина выжила из ума. Хотя бы это было и подлинно, то я бы и тогда сказал, что гораздо славнее дожившему с пользою и с рассудком до глубокой старости лишиться ума, нежели родиться без ума. Но сей глубокой древности во "Всякой всячине" никто еще не приметил.
Оставив иронию, в которой она не могла соперничать с Новиковым, Екатерина принялась хвалить себя и свою государственную мудрость:
...всякий честный согражданин признаться должен, что, может быть, никогда и нигде какое бы то ни было правление не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно и из самых опытов доказывается, стараются подражать и главные правительства вообще.
Ну и, разумеется, вся критика – от личных неурядиц господина сочинителя:
Некоторые дурные шмели на сих днях нажужжали мне уши своими разговорами о мнимом неправосудии судебных мест. Но наконец я догадался, для чего они так жужжат. Промотались, и не осталось у них окроме прихотей, на которые по справедливости следует отказ. Они, чувствуя, что иного ожидать им нечего, уже наперед зачали кричать о неправосудии и поносили людей таких, у коих, судя по одним качествам души, они недостойны разрешити ремень сапогов их.
"Всякая всячина" рассказывала о некоем издателе, который решил издавать газету скандальных новостей:
Ему пришло на ум еще новенькое. Со временем составлять он хочет ведомости, в которых все новизны напишет всего города, и надеется получить от того великий барыш. Например.
В Казанской венчали на сей неделе двенадцать свадеб; такий-то женился на такой; за ней приданого столько; барская барыня в собольей шапке еще ходит; девок ее зовут так и так.
К такой-то вдове недавно зачал ездить такий-то: о чем соседи в размышлении находятся.
К такому оброк привезли из деревни; но как он очень мотает, то сего не на долго станет: о чем весьма сожалеют те, кои к нему ездят обедать.
Соседка его купила попугая, но кошка его съела: о чем хозяйка скорбит. И прочая, и прочая, и прочая.
А ведь это проект таблоида! Но "Трутень" гнул свое:
Если бы сие самолюбие было ограничено и хорошо управляемо, оно бы могло быть очень полезно для тех, кои теперь оным обеспокоены.
Этот беспокойный и властный себялюбец, продолжает Новиков, "не перестает марать и перемарывать свои комедии и непостижимыми своими умоначертаниями отягощать актеров", "показывает, якобы он единоначальный наставник молодых людей и всемирный возглашатель добродетели", перекрапывает на свой салтык статьи из славного аглинского "Смотрителя" и, называя их произведением своего умоначертания..."
Будучи читателем лондонского журнала Spectator, Новиков прекрасно знал, что Екатерина занимается обыкновенным плагиатом, списывая оттуда статьи Ричарда Стиля и Джозефа Аддисона. Вообще литературный дар Екатерины был более чем скромным. "Екатерина исписала за свою жизнь поистине чудовищное количество бумаги, – пишет литературовед Григорий Гуковский. – Она и сама не без хвастливого кокетства говорила о свойственной ей графомании... Она прожила в России более пятидесяти лет, все это время говорила и писала по-русски, но так и не научилась правильно изъясняться на русском языке".
На обвинение в плагиате матушка разозлилась не на шутку:
Человек, который для показания остроты не жалеет матери, жены, сестер, братьев, друзей, каков бы умен ни был, достоин уничижения честных людей; ибо он нарушает добронравие и все должности.
Она уже не советует оппоненту лечиться – случай, по ее мнению, безнадежный:
Новейший образ лечения, который с большою пользою употребляют лучшие доктора в сей болезни, состоит ныне в неуважении оной и в неупотреблении никаких лекарств, так, что ныне смеются больным. Сия болезнь подвержена следующим припадкам. Человек сначала зачинает чувствовать скуку и грусть, иногда от праздности, а иногда и от читания книг: зачнет жаловаться на все, что его окружает, а наконец и на всю вселенную. Как дойдет до сей степени, то уже болезнь возьмет всю свою силу и верх над рассудком. Больной вздумает строить замки на воздухе, все люди не так делают, и само правительство, как бы радетельно ни старалось, ничем не угождает. Они одни по их мыслям в состоянии подавать совет и все учреждать к лучшему.
Полемика закончилась "последним доводом королей": Екатерина закрыла "Трутень". Однако она не хотела потерять лицо, поэтому закрыла и "Всякую всячину". В ее бумагах остался неопубликованный черновик письма в редакцию, будто бы от читателя, которым она признает свое поражение:
Госпожа бумагомарательница Всякая всячина! По милости вашей нынешний год отменно изобилует недельными изданиями. Лучше бы изобилие плодов земных, нежели жатву слов, которую вы причинили. Ели бы вы кашу да оставили людей в покое: ведь и профессора Рихмана бы гром не убил, если бы он сидел за щами и не вздумал шутить с громом. Хрен бы вас всех съел.
Новиков продолжал свою деятельность журналиста и издателя. Спустя 23 года он был без суда и приговора заключен в Шлиссельбургскую крепость по обвинению в масонстве и "уловлении в свою секту" наследника Павла Петровича. На свободу он вышел лишь после смерти Екатерины.
В николаевское царствование никакой светской хроники быть не могло, даже рецензии на театральные спектакли дозволено было публиковать лишь сервильной "Северной пчеле". Зато в пореформенной России таблоидов стало видимо-невидимо. Корреспонденциями в такую газетенку промышляет семинарист Ракитин из "Братьев Карамазовых". Госпожа Хохлакова выписала столичную газету "Слухи" ("я ужасно люблю слухи") и вдруг узнала самое себя в фельетоне:
О госпоже Хохлаковой прямо ничего не упоминалось, да и вообще все имена были скрыты. Извещалось лишь, что преступник, которого с таким треском собираются теперь судить, отставной армейский капитан, нахального пошиба, лентяй и крепостник, то и дело занимался амурами и особенно влиял на некоторых "скучающих в одиночестве дам". Одна-де такая дама из "скучающих вдовиц", молодящаяся, хотя уже имеющая взрослую дочь, до того им прельстилась, что всего только за два часа до преступления предлагала ему три тысячи рублей с тем, чтоб он тотчас же бежал с нею на золотые прииски. Но злодей предпочел-де лучше убить отца и ограбить его именно на три же тысячи, рассчитывая сделать это безнаказанно, чем тащиться в Сибирь с сорокалетними прелестями своей скучающей дамы. Игривая корреспонденция эта, как и следует, заканчивалась благородным негодованием насчет безнравственности отцеубийства и бывшего крепостного права.
Достоевский не раз пародировал обличительную журналистику бульварного пошиба, а однажды в "Дневнике писателя" горько возопил о несчастной участи журналиста, вынужденного сочинять "светские" репортажи.
"О, да будет проклята навеки моя должность – должность фельетониста!.." – восклицал он как бы от имени петербургского бумагомараки, который "где-нибудь в сыром углу в пятом этаже... дрожит в продранном халатишке и пишет... о камелиях, устрицах и приятелях".
Почему же он не опишет драму собственного положения, ежедневный трагизм окружающей его жизни? Да потому, что это решительно никому не интересно, а интересно совсем другое:
Приехала, например, Ристори, и вот – все что ни есть фельетонистов тотчас же строчит во всех фельетонах, во всех газетах и журналах, с направлением и без направления, одно и то же: Ристори, Ристори, – Ристори приехала, Ристори играет...
Аделаида Ристори – знаменитая итальянская драматическая актриса, гастролировавшая в Петербурге зимой 1860/61 года. Самое смешное, что в том же номере журнала "Время", где Достоевский поместил свои безутешные сетования, он в качестве редактора напечатал статью Аполлона Григорьева о Ристори.
Заметка Достоевского удивительно напоминает другую, чеховскую:
Черт знает что такое! Утром просыпаемся, прихорашиваемся, натягиваем на себя фрак и перчатки и часов в 12 едем в Большой театр... Приходим домой из театра, глотаем обед неразжеванным и строчим. В восьмом часу вечера опять в театр; из театра приходим и опять строчим, строчим часов до четырех... И это каждый день! Думаем, говорим, читаем, пишем об одной только Саре Бернар. О, Сара Бернар!! Кончится вся эта галиматья тем, что мы до maximum’a расстроим свои репортерские нервы, схватим, благодаря еде не вовремя, сильнейший катар желудка и будем спать без просыпа ровно две недели после того, как уедет от нас почтенная дива.
Поворчав таким манером, Чехов пишет... рецензию на спектакль Сары Бернар. Разумеется, отрицательную: в ней нет ничего, "кроме хорошей артистки", "нет огонька, который один в состоянии трогать нас до горючих слез, до обморока", наконец, нет "даже ни малейшего сходства с ангелом смерти. Это сходство признано было за Сарой (как говорил кто-то где-то) одной умиравшей, глядя на которую Сара училась отправляться в конце драмы ad patres (к праотцам)".
Про ангела смерти писал "Сын отечества": готовясь к роли Адриенны Лекуврер, Бернар будто бы выхлопотала себе позволение посещать парижские госпитали. Однажды "физиономия Сары так сильно поразила больную, что она стала кричать в испуге: "Я знаю тебя – ты ангел смерти! Уйди, уйди отсюда! Ты ужасна!"
Но вернемся в Англию. Все-таки светская хроника и таблоид – английское изобретение.
В середине XIX века около 70 процентов британцев были грамотными. Газетное дело процветало, конкуренция была высокой. В 1846 году основал свою газету под названием Daily News известный романист – и прирожденный журналист – Чарльз Диккенс. В сотрудницы он пригласил леди Блессингтон – известнейшую светскую львицу, хозяйку одного из самых изысканных лондонских салонов. Ей поручалось описывать времяпрепровождение высшего общества. Ее колонка называлась "Эксклюзивные сведения". Примеру Daily News последовали другие газеты. Наконец, сдалась и Times – коммерческий успех жанра был очевиден.
Поводом, сломавшим снобизм самой респектабельной английской газеты, стал сенсационный развод лорда и леди Колин Кэмпбелл, на который в 1886 году жадно набросилась вся лондонская пресса.
Дочь помещика Гертруда Элизабет Блад познакомилась с блестящим молодым офицером, пятым сыном восьмого герцога Аргайльского, в 1880 году. Колин Кэмпбелл сделал предложение 23-летней красавице спустя всего несколько дней после знакомства. Бракосочетание дважды откладывалось по болезни жениха. Отец невесты уже начал подозревать нехорошее, но Гертруде очень хотелось выйти в свет, и в июле 1881 года свадьба наконец состоялась. Вскоре подозрения тестя подтвердились: лорд Кэмпбелл страдал венерическим заболеванием и заразил жену. Радужные мечты о беспечной жизни сменились кошмаром. Леди Кэмпбелл подала на развод.
По тем временам это был отчаянный шаг. Хотя парламент и принял закон о разводе еще в 1857 году, женщине добиться его было исключительно трудно: она должна была доказывать факты грубого насилия, кровосмесительства и тому подобных грехов мужа. В 1884 году леди Кэмпбелл получила право на раздельное проживание – суд приравнял сознательное заражение венерической болезнью к грубому насилию. Однако судебная тяжба продолжалась. На сей раз лорд Кэмпбелл повел себя не по-джентльменски и потребовал развода, обвинив жену в супружеской измене. Он назвал имена четырех мужчин, будто бы состоявших с ней в интимной связи, представил в качестве свидетеля дворецкого, который подглядывал за хозяйкой в замочную скважину... Словом, скандал был ужасающий. Леди Кэмпбелл так и не добилась развода. Она получила свободу, только овдовев. Ее муж умер от сифилиса в 1895 году.
Все эти годы леди Кэмпбелл вела светский образ жизни и пользовалась большой популярностью. В анналы журналистики вошла фраза, которой начиналась одна из колонок светской хроники того времени: "Леди Колин Кэмпбелл – единственная женщина в Лондоне, которая делает маникюр на ногах".
Эта фраза была напечатана в газете для простонародья. Газета называлась Star. Ее основал в 1888 году журналист и член парламента от ирландской Лиги самоопределения Томас Пауэр О'Коннор. Газета была задумана как демократичное издание для рабочего класса и низов общества, защищающее интересы класса неимущих. Она выходила по вечерам на четырех полосах и стоила полпенни. Star быстро завоевала популярность и стала выходить самым большим для вечерних газет тиражом. Своим успехом она была обязана в том числе и колонке, которую вела жена О'Коннора американка Элизабет Паскал, одна из самых бойких журналисток того времени. Она первая сообразила, что светские сплетни "так же интересны прачке, как и герцогине". Кстати, и называется такая колонка по-английски именно "Сплетни" – Gossip.
В Эру джаза – период между двумя войнами – Европа, поверившая в то, что войны не будет больше никогда, веселилась особенно беззаботно. Расцвел и жанр светской хроники. Ивлин Во, прекрасно знавший нравы Флит-стрит, посвятил прессе этого сорта немало саркастических строк в романе "Мерзкая плоть".
На вечере у Арчи Шверта пятнадцатый маркиз Вэнбру, граф Вэнбру де Брендон, барон Брендон, лорд Пяти Островов и наследственный сокольничий королевства Коннот, сказал восьмому графу Балкэрну, виконту Эрдинджу, Алому рыцарю Ланкастерскому, Паладину Священной Римской империи и Шенонсосскому Герольду герцогства Аквитании:
– Здорóво. Ну и отвратный вечер. Ты что будешь о нем писать? – потому что оба они по странной случайности вели отдел светской хроники в ежедневных газетах.
(Перевод Марии Лорие)
Но и комедия порой превращается в трагифарс. Один из героев романа, репортер светской хроники Саймон Балкэрн пробирается под чужой личиной на великосветский вечер. Будучи изгнан оттуда, он диктует свой последний в жизни скандальный репортаж, выдуманный от начала до конца, и сует голову в духовку, предварительно открыв вентиль газа. В результате публикации его текста страну захлестывает "оргия судебных тяжб" с участием членов высшего общества, которая, в свою очередь, служит пищей ненасытным газетчикам.
В то веселое время лондонские газеты сплетничали напропалую, но по отношению к королевской семье блюли пиетет. Взаимоотношения монархии с прессой – отдельная тема. Между издателями – а крупнейшие из них сами принадлежали к потомственной аристократии – и Букингемским дворцом существовала негласная конвенция, заглядывать в спальню короля было не принято. Пресса хранила чопорное молчание даже тогда, когда пресса всего мира трубила о романе короля Эдуарда VIII с замужней американкой Уоллис Симпсон. Парадокс заключается в том, что в экстраординарных обстоятельствах монархия первой прибегла к помощи прессы.
Король, против брака которого возражало правительство, решился на отречение и пожелал лично объявить об этом своим подданным. 11 декабря 1936 года он простился с ними в прямом эфире радио BBC. Речь продолжалась 70 секунд. Она произвела неизгладимое впечатление на современников и дала публике право интересоваться личной жизнью членов королевской семьи.
В 1948 году при Букингемском дворце был впервые аккредитован для освещения официальных мероприятий придворный радиожурналист BBC. В феврале 1952 года король Георг умер, и королевой стала Елизавета. ВВС обратилась к правительству с просьбой разрешить прямой телерепортаж о коронации. Премьер-министр Черчилль был решительно против, но королева с ним не согласилась. Репортаж в июне 1953-го был прямым, и лишь таинство помазания на царство совершалось под балдахином.
КОРОНАЦИЯ ЕЛИЗАВЕТЫ II
Именно на церемонии коронации журналист таблоида Daily Mirror заметил, что младшую сестру королевы принцессу Маргарет сопровождает кавалер – полковник авиации Питер Таунсенд. Оказалось, что друг принцессы разведен. Но редакция приняла решение ничего не публиковать на эту тему. Первой об этом романе стала писать американская пресса. А затем и английская забыла о деликатности. Полковника Таунсенда отослали за границу дожидаться, пока принцессе Маргарет исполнится 25 лет. В газетах развернулась дискуссия, должна ли принцесса принести свое личное счастье в жертву престижу монархии, ибо королевская семья – образец добродетели и брак с разведенным мужчиной подаст дурной пример молодежи.
КОРОЛЕВСКАЯ СЕМЬЯ В ЗАМКЕ ВИНДЗОР
Сюжет кинокомпании Pathé News, в котором присутствует королева, ее муж герцог Филипп Эдинбургский, их дети принцы Чарльз, Эндрю и Эдвард и сестра королевы Маргарет.
В конце концов принцесса не выдержала натиска и в 1955 году рассталась с полковником, заявив, что приняла решение абсолютно самостоятельно, руководствуясь учением христианской церкви о святости брачных уз. В мае 1960 года Маргарет вышла за известного фотографа и кинорежиссера-документалиста Энтони Армстронг-Джонса, которому после вступления в брак был пожалован титул графа Сноудона. Брак этот не принес счастья супругам. Оба отличались взрывным темпераментом и вели трудносовместимый образ жизни: принцесса любила поздние вечеринки, а ее муж привык трудиться. В 1973 году принцессу впервые сфотографировали с молодым другом. Спустя три года парламент объявил о раздельном проживании графа и графини Сноудон. Пресса набросилась на принцессу с неслыханной критикой, обвиняя её в праздности и упадничестве. Газеты потребовали от нее либо расстаться с молодым любовником, либо сложить с себя полномочия члена королевского дома. Брак был расторгнут спустя 18 лет после заключения.
А в 1964 году Sunday Express опубликовала фото Маргарет в купальном костюме. Букингемский дворец неофициально обратился к редакторам ведущих лондонских газет с просьбой не печатать впредь подобных изображений. Редакторы ответили почтительным согласием. Но в 1969 году лондонские газеты стал скупать и перепрофилировать в таблоиды австралийский медиамагнат Руперт Мердок, сделавший ставку на грязную сплетню и скандальность. Тиражи неслыханно выросли.
На возмужавшего принца Чарльза Уэльского и его многочисленных пассий, в числе которых были и замужние светские львицы, и модель журнала Penthouse, папарацци развернули настоящую охоту. А принцесса Диана Уэльская погибла, спасаясь от погони фоторепортеров.
В России после отмены цензуры в октябре 1905 года (остались лишь штрафные санкции и тюремное заключение для особо провинившихся редакторов-рецидивистов) начался бум бульварной журналистики. Ее легкой добычей стали знаменитости. Федор Шаляпин до того устал от назойливого внимания желтых газет, что написал в конце концов фельетон "Пресса и я".
Я зашел поужинать в ресторан. Уселся. Сижу, меня узнали.
Пошатываясь, ко мне подходит "Он", опирается на стол...
— Гссс.ин Ш...ляпин? Да? Федор Иванович? Очень рад. Люблю тебя, шельму, преклоняюсь. Преклоняюсь. Поцелуй меня! А? Ну, поцелуй. Слышишь? Почему не хочешь? Зазнался, да? Потому что ты Федор Шаляпин, а я только Никифор Шупаков?! Тебе я говорю или нет?..
И вот он со зловещим видом тянется влажными руками ко мне, стараясь половчее зажать мою голову и запечатлеть на моих губах поцелуй.
Теперь, если, выведенный из терпения, оттолкну его, – знаете, что обо мне скажут?
– "Один из поклонников известного баса и еще более известного грубого драчуна Ф. Шаляпина подошел к последнему с целью выказать свое восхищение перед его талантом. И что же? В ответ на это искреннее душевное движение Шаляпин поколотил его. Поколотил человека, который хотел приласкаться... Вот они – жрецы русской сцены!!"
Современная российская светская хроника когда-нибудь станет предметом специального изучения. Наш отечественный "светский хроникер", описывая утехи "света", ощущает себя при исполнении казенных обязанностей и оттого убийственно серьезен. Он должен перечислить участников мероприятия в соответствии с табелью о рангах ("форбсы" указываются в порядке, соответствующем их месту в рейтинге миллиардеров), скрупулезно описать, кто на чем приехал и кто с кем уехал, что ели и пили и во что были одеты и обуты гости. Галантерейные и гастрономические подробности – главное содержание таких заметок. Иногда, дабы окончательно сразить читателя, который "не в теме", называется астрономическая цена бутылки вина, выпитого гостями. Насмешливая или ироническая интонация категорически не допускается. Мир гламура предстает невыразимо унылым и исключительно плотским.
ЛЕДИ ГАГА. "ПАПАРАЦЦИ"
Дело вовсе не в том, что российские "львы" и "львицы" не имеют длинного родословия и пролезли из грязи в князи. Свет обуржуазился давным-давно. Банкиры, бакалейщики и пивовары заняли в нем видное место уже в посленаполеоновскую эпоху, а в Англии – и того раньше. Дело в том, что главное свойство великосветского салона – его интеллектуальная независимость от власти. Классический французский салон возник как оппозиция королевскому двору. Он не может быть сервильным по определению. Вот где фальшь, а не в генеалогии.
И все же благодаря "светским" репортажам мы многое узнали об образе жизни сильных мира сего, об их особняках, шубохранилищах и наручных часах ценой в особняк. Они тщеславны, и это губит их репутацию самоотверженных слуг народа.
Как изрек герой романа Оскара Уайльда "Портрет Дориана Грея" лорд Генри: "Худо, когда о тебе говорят, но еще хуже, когда говорить перестают".