История чтения: к 50-летию “Улитки на склоне”

Беседа с Борисом Парамоновым

Александр Генис: Сегодня “АЧ” откроет необычная программа, в которой мы с Борисом Парамоновым отметим необычный юбилей. В этом году исполняется 50 лет книге, которую я считаю одной из вершин отечественной литературы, а не только советской фантастики. Это - “Улитка на склоне” Стругацких.

У этой книги мучительная судьба. В 1966 году - ровно полвека назад - братья Стругацкие опубликовали в СССР (в сборнике фантастики «Эллинский секрет») одну часть «Улитки на склоне», другая часть - попала в провинциальный журнал. И обе удостоились зверской критики со стороны властей. В полном объёме, так, как был написан авторами, этот роман был издан за рубежом в 1972 году, в издательство «Посев». В Советском Союзе книга впервые вышла только в 1988 году, на закате советской власти.

Стругацкие считали “Улитку на склоне” самым совершенным и самым значительным своим произведением, хотя она никогда не была самым популярным опусом братьев, уступая, например, милой сказке “Понедельник начинается в субботу”. Однако именно “Улитка” составила славу Стругацких на Западе. В Америке о ней написано несколько диссертаций, где “Улитку” сравнивают с Щедриным, Свифтом и Кафкой. Я, однако, считаю, что эту книгу нужно читать именно в контексте советской литературы, которую она,впрочем, явно переросла

Сегодня мы подробно обсудим все эти темы с Борисом Михайловичем Парамоновым в рамках сравнительно новой, специально для него придуманной рубрики “История чтения”, которую “АЧ” пытается сделать регулярной.

Борис Парамонов: Что ж, начну, как Вы сказали, с истории. Должен сразу сказать, Александр Александрович, что я живя в Советском Союзе братьев Стругацких не читал. Совершенно вне поля внимания они остались - и не только моего, но и той компании, которой я принадлежал. А компания была всячески литературная. Я не помню, чтобы Арьев или Довлатов или Виньковецкий когда-нибудь называли это имя, эти имена. Конечно, слышать о них приходилось, но было ясно только то, что они по части научной фантастики. А к этому жанру я потерял интерес, выйдя из детского возраста. И воспоминаний об этом детском чтении мало осталось. Ну Жюль Верн, ну Беляев. Причем Беляев мне, помню, попался, какой-то вторичный - «Звезда КЭЦ», мне и тогда, то есть в детстве, показалась эта книга скучной, не увлекла. Вот Шерлока Холмса читал взахлеб. Я в детстве читал, смешно сказать, русскую классику, Тургенева читал, и должен сказать, что не сильно он мне нравился. «Капитанская дочка» нравилась. А в четырнадцать лет я прочитал «Войну и мир», и тут же «Преступление и наказание» - и какие уж там Жюль Верны после этого.

Правда, уже по выходе из детского возраста у меня была одна реакция к фантастике - Герберт Уэллс, которого я прочитал уже вполне взрослым человеком. Да и то почему: читались записи Юрия Олеши «Ни дня без строчки», а он очень убедительно писал о том, что Уэллс хороший писатель, которого, так сказать, не стыдно знать. Прочитал, но у него понравилось больше другого «Тоно-Бэнго» - роман в общем-то отнюдь не фантастического жанра, это Уэллс-социолог. И была там атмосфера какого-то сумбурно-технологического, но вполне еще уютного викторианства, а может быть, эдвардианства, не помню уже. Какой-то был дядюшка аптекарь, придумавший какой-то элексир жизни или что-то такое.

Александр Генис: Ну тогда уже лучше вспомнить “Войну миров”. Вот где пеан уютной виткторианской цивилизации с хрусталем и скатертями, оценить которые можно только на фоне чудовищной войны - еще с марсианами, а не немцами, как в Первую мировую. Что касается Олеши, то он восхищался “Человеком-невидимкой”. А Уэллс был любимым фантастом братьев Стругацких, и в первую очередь как автор “Войны миров”.

Борис Парамонов: О Стругацких еще вот такое воспоминание. Где-то в середине шестидесятых годов были разговоры о некоем скандале в одном провинциальном журнале, где что-то интересное появилось и тут же было запрещено. По-моему, в связи с этим упоминались Стругацкие, но больше разговоров было о том, что там напечатали главу из книги Белинкова об Олеше. Даже фраза цитировалась, примерно так звучавшая: прочитав о том, что Андрей Бабичев - поэт добрых дел, я так расхохотался, что у меня вылетели пломбы.

Александр Генис: Это все тот же злосчастный журнал “Байкал”, который получил по шапке за публикацию в 1968 году половины “Улитки”.

Борис Парамонов: Как бы там ни было, Стругацких я не читал тогда и прочитал только здесь и сейчас, очень недавно - склонившись на ваши, А.А., горячие доводы. И прочитав несколько вещей - «Ветер гасит волны», “Гадкие лебеди ”и, конечно, «Улитку на склоне», я увидел, что это значительная литература. Что это ни науч-поп и ни сай-фай, но литература некоего метафизического поиска.

Более того: привыкнув в любезном отечестве к тому, что хорошая литература так или иначе должны быть антисоветской, то есть, шире - выходить за грани навязывавшегося нам убогого мировоззрения середины 19-го века, нельзя было не увидеть, что Стругацкие несомненно выходят за рамки всяческого техницизма, что они выше техногенного рационализма, видят в мире некую тайну, вызов человеку со стороны неких таинственных сверхчеловеческих сил. При желании можно это даже назвать литературой религиозного поиска. Вне всякой церковности, разумеется, и вообще любой конфессиональной религии.

Александр Генис: Однажды, по другому поводу я имел несчастье сказать, что научная фантастика - это теология для бедных. Фраза разошлась, и Стругацие мне ее не простили.

Борис Парамонов: И правильно сделали. Тут сложнее. Религия, то есть интуиция бытийной тайны, не сводима ни к каким историческим формам существования тех или иных церквей и конкретных религиозных учений. Вот был тв Америке такой Кристофер Хитченс, бойкий журналист и автор книги «Бог не велик», последнее его, предсмертное сочинение, в котором он как раз на примерах церковных практик и различных религиозных учений показывал, что всё это вздор. Но религию, интуицию Бога Творца, повторяю, нельзя сводить к истории религий и церквей. Создавая религиозную догму, уже закрывают путь к Богу - это негодная, можно сказать, жалкая попытка объять необъятное.

И вот у Стругацких можно ощутить и увидеть эту ориентацию на некую сверх-масштабность, понимание невозможности рационального суждения о тотальности бытия. Тут, конечно, можно Канта вспомнить, как он показывал, что судить выходящее за рамки пространства и времени в рамках пространства и времени не приводит ни к чему, кроме знаменитых его антиномий чистого разума. Никто, конечно, не требует от Стругацких знания Канта, но то и интересно, что ознакомившись с их проблематикой, видишь глубокую ее философичность.

Александр Генис: Напрасно, вы с этаким барским высокомерием их хвалите. Аркадий Стругацкий был одним из лучших японистов, а Борис - ученым-астрофизиком.

Борис Парамонов: Тем более! Дело у них не в машинах, не в технике - они если и не решают, то ставят вопросы метафизического, то есть выходящего за пределы опыта, знания. И очень явственно у них понимание того, что любая попытка устроиться на земле, считая при этом, что мы достигли предельного знания, решили все вопросы, - что такие попытки и суть утопия. Но тут место вам, А.А., это у вас проблематика Стругацких нашла убедительную формулировку.

Братья Стругацкие

Александр Генис: Оккупировав наше детство, Стругацкие повлияли на советского человека больше не только Маркса с Энгельсом, но и Солженицына с Бродским. Собственно, они (а не Брежнев) и создали советского человека в том виде, в каком он пережил смену стран и эпох. Все, кого я люблю и читаю сегодня, выросли на Стругацких – и Пелевин, и Сорокин, даже Толстая. Мощность исходящего от них импульса нельзя переоценить, потому что они в одиночку, если так можно сказать о братьях, оправдывали основополагающий миф отравившего нас режима. Стругацкие вернули смысл марксистской утопии. Как последняя вспышка перегоревшей лампочки, их фантастика воплотила полузабытый тезис о счастливом труде. Пока другие шестидесятники смотрели назад – на «комиссаров в пыльных шлемах» (Окуджава), вбок - «коммунизм надо строить не в камнях, а в людях» (Солженицын), или снизу – «уберите Ленина с денег» (Вознесенский), Стругацкие глядели в корень, хотя он и рос из будущего. Их символом веры был труд – беззаветный и бескорыстный субботник, превращающий будни в рай, обывателя - в коммунара, полуживотное – в полубога.

Такой труд переделывал мир попутно, заодно, ибо его настоящим объектом была не материя, а сознание. Преображаясь в фаворском свете коммунизма, герой Стругацких эволюционировал от книги к книге, приобретая сверхъестественные способности и теряя человеческие черты. Так продолжалось до тех пор, пока он окончательно не оторвался от Homo sapiens, чтобы стать «Люденом» - новым, напугавшим уже и авторов существом, у которого не осталась ничего общего не только с нами, но и с жителями светлого будущего.

Всякая утопия, если в нее слишком пристально вглядываться, становится своей противоположностью. Однако по пути от одной крайности к другой, Стругацкие свернули в сторону, чтобы создать непревзойденную по глубине и трагизму версию Контакта. Их «Улитка на склоне» (наравне с «Солярисом» Лема) подняла до вершины весь этот жанр.

Борис Парамонов: Ну тут, Вам, Александр Александрович, что называется, карты в руки. Я не могу претендовать на такое знание Стругацких, мои слова - не более чем первое впечатление человека, в общем привычного к серьезной литературе. И я вижу, что Стругацкие это не только серьезная в идейном плане литература, но хорошая литература. Они мастера, они хорошо пишут - вот что я первым делом увидел. И они никак не сводимы к сюжетам - хоть в плане общей идеи, хоть в смысле занимательности построения. Нет, у них есть еще нечто важное, может быть самое важное для писателя - у них есть язык. И есть умение построить текст в определенном стилистическом ключе.

Вот возьмем сегодняшнего юбиляра - «Улитку на склоне». Как известно, вещь построена дуалистически, это как бы два повествования: одно происходит в “Управлении”, другое - в “Лесу”. И в каждом своя система художественных средств. Мир Управления описан в кафкианском ключе, это мир абсурда, сюрреалистический мир. И детали тут выбраны исключительно выразительные. Чего стоит, например, поиск сбежавшей из Управления машинки, которую нужно искать всем сразу сотрудникам, но так, чтобы при этом никто из них ее не увидел. И поиск идет в масках с завязанными глазами. Это Кафка, чистый Кафка; во всяком случае Кафка бы от такого текста не отказался.

И совсем другой прием в лесной части. Стилистический к ней ключ, я бы сказал, - Платонов.

Александр Генис: Я бы сказал, что если “Управление” напоминает о Кафке, то «Лес» написан свихнувшимся «деревенщиком». Речитатив заговаривающийся прозы опутывает нас словесными лианами. Речь на дрожжах, изобильная, как все в Лесу, заливает бессмыслицей остатки распустившегося на природе разума. Если первая часть - кошмар Просвещения, то вторая – утрированный Руссо.

Борис Парамонов: А мне именно Платонов увиделся, вернее услышался: все говорящие в Лесу - это юродивые.

Александр Генис: Или, как я говорил, взбесившиеся деревенщики.

Борис Парамонов: За исключением главного героя - Кандида, конечно, но он как раз и не говорит вообще, почему его и называют Молчуном. Но это опять же сюр, только уже не на повествовательном, а языковом уровне.

Но я вот что еще хочу сказать. Как мне поначалу представилась проблематика «Улитки». В ней очень и очень можно увидеть не то что бы антисоветскую сатиру, но зашифровку именно советских проблем, причем взятых, так сказать, не на эмпирическом, а опять же на метафизическом уровне. Коммунизм взят как философема. Его сюжет - это претензия техницистского разума на тотальное переустройство бытия. Отсюда - культ силы и всяческая активность, активизм. Совсем по Марксу, если хотите: философы до сих пор объясняли мир, но задача в том, чтобы переделать его. Борьба с природой, антифизис, как это называли еще в 19 веке - термин Огюста Конта, отца позитивизма. Лес это и есть природа, а Управление - это вот этот самый технический, технологический разум.

И тут в середине книги возникает очень выразительная картинка - как эта война, объявленная природе, застревает на каких-то грязных обочинах и превращается в застой.

"Грузовик мчался по дороге славного наступления, желтое, зеленое, коричневое покорно уносилось назад, а вдоль обочин тянулись неубранные и забытые колонны ветеранов наступавшей армии, вздыбленные черные бульдозеры с яростно задранными ржавыми щитами,зарывшиеся по кабину в землю тракторы, за которыми змеились распластанные гусеницы, грузовики без колес и без стекол - всё мертвое, заброшенное навсегда, но по-прежнему бесстрашно глядящее вперед, в глубину леса развороченными радиаторами и разбитыми фарами. А вокруг шевелился лес, трепетал и корчился, менял окраску,переливаясь и вспыхивая, обманывая зрение, наплывая и отступая, издевался, пугал и глумился лес, и он весь был необычен, и его нельзя было описать, и от него мутило".

Александр Генис: Да, это - тупиковая ветвь цивилизации, которая мечтает Лес закатать бетоном.

Борис Парамонов: Вот тут возникает соблазн свести «Улитку» как раз на эту тему - борьба с природой и ее непредвиденный результат в картине едва ли не всеобщей если не гибели, то апатии.

Но тут возникает в «Улитке» еще одна тема, и, как мне показалась, не ложащаяся органически ни в замысел, ни в исполнение романа. Это тема Амазонок, вот этих самых неразумных, или разумных, или как их там дев…

Александр Генис: Славных подруг из Леса.

Борис Парамонов: Можно подумать, что речь идет о неких примордиальных бытийных, космических силах, порождающих мир. Но что тогда Лес? Ведь Лес тоже гибнет от деятельности этих дев, этих амазонок. Они повисают неким только намеченным, но нереализованным углублением сюжета. Сюжет играл, когда он был построен на бинарной оппозиции управления и леса. И он стал разваливаться, когда в его структуру вошел третий элемент.

Александр Генис: Но он-то, этот самый третий элемент, и делает “Улитку” шедевром!

Различие между механической и биологической эволюцией определяет не история, а пол, не культура, а природа. Мужчины строят, женщины рожают - они и есть будущее. В Лесу это очевидно, а в Управление об этом еще не знают, но уже догадываются. Давайте-ка я тоже процитирую текст. Вот, что думает и что понимает Кандид, рассуждая о Лесе. Это, если угодно, итог книги, ее мораль.

«Изобилие красок, изобилие запахов. Изобилие жизни. И все чужое. Чем-то знакомое, кое в чем похожее, но по-настоящему чужое. Наверное, труднее всего примириться с тем, что оно чужое и знакомое одновременно. С тем, что оно производное от нашего мира, плоть от плоти нашей, но порвавшее с нами и не желающее нас знать. Наверное, так мог бы думать питекантроп о нас, о своих потомках, - с горечью и со страхом».

В этом видении Леса – ключ к «Улитке». Лес и Управление – две фазы одной реальности, они противостоят друг другу как будущее и прошлое. Разделяющая их пропасть – разрыв в преемственности. Фантастика обещала его заполнить своими домыслами. Стругацкие показали, почему это невозможно. Будущее не продолжает, а отменяет настоящее. У будущего нельзя выиграть. И непонятно, как нам жить, зная об этом. Война между настоящим и будущим представлена в “Улитке” как битва полов.

Ведь экспансия – мужской путь. Мы творим вне себя, ибо нам не дано, как женщинам, творить из себя. Мужская цивилизация плодит мертвую технику, которая искореняет поддерживающую нас жизнь. Но в Лесу вечная война мужчин и женщин закончилась полной победой последних и безоговорочной капитуляцией первых: «Они - то есть, мы! - идут и гниют на ходу, и даже не замечают, что не идут, а топчутся на месте».

Лишившись смысла и назначения, мы оказались тупиковой ветвью цивилизации, которая творит себе подобных из железа, как мужчины, а не из плоти, как женщины. «Вы там, - говорит одна из Подруг, - впали в распутство с вашими мертвыми вещами на ваших Белых скалах. Вы вырождаетесь».

Парадокс, который Лес поставил перед Кандидом, неразрешим. В других, более оптимистических версиях грядущего, Стругацкие придумали профессию прогрессора. Но попав вместо прошлого в будущее, прогрессор становится регрессором. Поэтому герой «Улитки» – последний самурай, защищающий идеалы не только безнадежные, но вредные, в том числе - экологически. Встав на сторону обреченных аборигенов Леса, Кандид возглавил партию «питекантропов».

Хотите признаюсь в своем кошмаре?

Борис Парамонов: Валяйте.

Александр Генис: Честно скажу, что по-настоящему я понял “Улитку”- и восхитился прозорливостью авторов - лишь тогда, когда услышал про овцу Долли, у которой было две мамы, но ни одного папы. Ее явление сделало нас с Вами декоративным полом.

Борис Парамонов: Но овечку Долли, Александр Александрович, не амазонки сделали, а те же самые представители мужской или фаллической, как говорят феминистки, цивилизации. Хочу напомнить Камиллу Палья, главную врагинью всех феминисток. Она сказала: если б мир пребывал в матриархате, то мы до сих пор жили бы в травяных хижинах, и не было бы ни моста Джорджа Вашингтона, ни гигиенических прокладок.

В общем мне мешают амазонки у Стругацких. Они в романе не работают, а если работают, то на какой-то другой сюжет.

И еще: сбивают с толку эпиграфы к роману: стихи Пастернака о птичке в бору и японская притча об улитке, не понимающей, где и куда она ползет. То ли апофеоз той же деревенщины, то ли отнесение к каким-то уже сверхисторическим, космическим силам, которые и будут решать в конце времен.

Александр Генис: А мне кажется, что стихи, из которых родилось название, чрезвычайно важны для замысла книги. Дело в том, что «Улитка на склоне» описывает частный случай универсальной проблемы. Контакт между прошлым и будущем питает внутренний конфликт между тем, кем мы были, тем, кем стали, но, главное, тем, кем будем. Встречаясь с палеолитом детства, мы не можем найти ему места в настоящем, точно также, как нам некуда себя деть в том будущем, где нас нет. Об этом всегда писал Бродский:

Так солдаты в траншее поверх бруствера

Смотрят туда, где их больше нет.

Перед открывающейся с этой точки перспективы меркнет любой фантастический вымысел. Ведь в войне с будущим у нас нет шансов ни понять, ни уцелеть. Так что Улитке с Фудзиямы еще повезло: она не знает, что ползет по склону вулкана.