Александр Генис: Сегодня Диалог на Бродвее будет необычным: мы с Соломоном Волковым посвятим весь этот выпуск юбилею замечательного поэта, нашего друга Льва Лосева. К сожалению, он не дожил до 80 лет, но его творчество с каждым годом становится все более и более значительным.

Соломон Волков: Все более весомым.

Александр Генис: Это поразительно, но прямо на глазах мы видим, как растет репутация Лосева и как увеличивается количество людей, которые горячо любят его, поклоняются ему. Свидетельство тому — только что вышедшая книга, собранная двумя профессорами - Михаилом Гронасом и Барри Шерром, я их обоих знаю. Это люди, которые работают на славистской кафедре в Дартмутском колледже. Барри Шерр - старинный его приятель, который застал Лосева, по-моему, он еще до Лосева был в университете. А Гронас - сравнительно молодой человек, который пришел, скажем так, на смену Лосеву. Они выпустили большой, 450 страниц сборник, посвященный Лосеву. Там есть и вы, Соломон, там есть я, много наших общих друзей: Арьев, Ефимов, более молодые - Илья Винницкий, профессор Принстонского университета, сам Гронас и многие другие.

Книга называется необычно, а именно так: «Лифшиц. Лосев. Loseff”. Уже это заставляет дать комментарий, потому что за этим стоит весьма интересная история. Дело в том, что Лосев родился как Алексей Лифшиц. Его отец был известным поэтом, чтобы не путали с отцом, он придумал себе псевдоним Лев Лосев, а в Америке он стал Лосефф. Причем я его спросил: почему два «f»?. Потому что если написать через «v», то очень похоже на «r», получается не «Лосев», а «лузер». Для того, чтобы над детьми не смеялись, он и написал два «f».

Что касается фамилий Лифшиц и Лосев, то с этим тоже было непросто. В «Новом американце», где я и познакомился с Лосевым, он стал печатать у нас то прозу, то стихи. Прозу, статьи очень острые, фельетонного типа заметки он подписывал «Алексей Лифшиц», а стихи, в том числе стихи, например, про Афганистан, это было одно из первых стихотворений Лосева напечатанных, он подписывал «Лев Лосев». В какой-то момент в редакцию пришло письмо, которое мы напечатали, где читатель потребовал, чтобы автор подписывался либо Лев, либо Алексей, потому что совершенно невозможно понять, кто это такой. Лосев прислал ответ в редакцию, где сказал: в этом нет ничего необычного, потому что так принято в русской литературе. Толстой тоже подписывался то Алексей, то Лев. Таким образом он удовлетворил рекламацию читателей.

Мы называли Лосева Лешей. Лосев когда представлялся, говорил, что я настолько запутался с именами Алексей и Лев, что придумал универсальное имя Леша. Все всегда его называли Леша. Никакой фамильярности тут нет, я с ним был на «вы», хотя мы 30 с лишним лет дружили. Так что Леша — это нормальное легитимное имя.

Самое интересное в этой книге — материалы самого Лосева. Я думал, что я Лосева читал всего, я же следил за каждым его шагом, но оказалось, что это не так. Составители этого сборника сумели найти поразительно интересные материалы. Например, дневники Лосева за 1974-75 годы. Очень удивительные тексты, это же дневник, он для себя пишется, при этом записи составляют такие аккуратные мысли, такие законченные и глубокие, что сразу понятно, какой характер у Лосева был.

У него действительно был характер профессора, который одновременно был богемным хулиганом — это очень странное сочетание. Я всегда говорил Лосеву, что он доктор Джекилл и мистер Хайд, ему это очень нравилось, между прочим. В этих дневниках много интересного про Гессе, про Томаса Манна, про Гете, но самое интересное -тпро болезнь. Дело в том, что Лосев перенес инфаркт в молодом возрасте, 33 года ему было. Его заставили целый месяц лежать в больнице. Представляете себе, как это ужасно было? В дневниках есть очень интересное рассуждение о болезни, которое, по-моему, всем помогает. Он говорит, что болезнь — это часть тебя, это ты и есть. Ты не можешь отрицать болезнь, потому что ты отрицаешь себя. Как только ты заключишь мир со своей болезнью, то она перестанет быть такой уж страшной.

Другой очень интересный материал, который мне чрезвычайно понравился — это интервью Михаилу Юдсону. Михаил Юдсон — израильский писатель, который написал поразительную книжку «Лестница на шкаф». Я не знаю, как ее описать, потому что больше всего она похожа на Венечку Ерофеева, но это - такой растрепанный Венечка Ерофеев. Венечка Ерофеев обладал железной дисциплиной, а эта книга - необычайно смешная, очень острая, но ее трудно читать, тем не менее, она крайне талантлива. Юдсон взял у Лосева огромное подробное интервью, которое я тоже никогда не читал. В частности, Лосев говорит там - неожиданно для профессора, что ему очень нравится русский бандитский язык. Он говорит, что ресурсы русской речи оказались очень живыми. И все эти «разборки», «отвечать за базар», «беспредел» — замечательные слова, которые ему очень нравились. Еще задолго до того, как я увидал это в печати, он мне сказал, что ему очень нравится выражение «отвечать за базар», например. А у нас есть в Нью-Йорке газета «Русский базар», и когда от Лосева я узнал это выражение, то предложил газете лозунг. Там, где печатали «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», я предложил поставить «Фильтруем базар». Но они не согласились.

Короче говоря, в этой книге есть все, что объясняет, почему Лосев так хорош. Тут пришла пора вспомнить нас с вами, потому что мы видели, как Лосев начался, мы видели, как он состоялся. И это было поразительное зрелище.

Соломон Волков: Я вспоминаю, как впервые прочел стихотворение Лосева. Это было в сборнике «Часть речи», в первом выпуске, который вы, по-моему, и набирали, и редактировали.

Александр Генис: Верстали.

Книги Лосева в первых изданиях

Соломон Волков: Дело было в 1980 году, там был напечатан цикл Лосева «Памяти водки», кстати, подписан он был «Алексей Лосев». То есть он совместил Алексея и Лосева именно в стихах. Я с тех пор Алексея Лосева как стихотворца, такой подписи не встречал, действительно он это дело разделил. Тогда уже меня поразил этот цикл: вдруг раздался совершенно новый, неожиданный голос. Это ведь так редко бывает. Идет какая-то поэзия, ты знаешь, что есть такая грандиозная фигура, как Бродский с одной стороны, а с другой стороны читаешь, тогда в 1980 году можно было еще читать стихи Левитанского или Самойлова. Ты представляешь, куда течет, по каким руслам, по каким рукавам течет современная поэзия. И вдруг стихи Лосева — это было нечто совершенно неожиданное, как будто пробилась совершенно новая свежая струя, необычайно близкая с самого начала. Сразу я ощутил его стихи как голос нашей, условно говоря, страты, людей, которые живут в Америке, которые в Америке занимаются русской культурой. Бродский — грандиозная фигура, но он об этом не писал, а Лосев сразу же об этом написал. И как образец того стихотворение, которое сразу же меня поразило, тоже один из первых его стихов, - «В трактире под машину», оно посвящено Борису Михайловичу Парамонову, в нем что ни строчка, пронзительная лосевская интонация, суперправдивая, ты понимаешь, что за каждой строкой стоит выстраданная какая-то мысль, ты полностью эту мысль понимаешь, потому что это про тебя тоже.

А у меня ни пуха, ни пера,

и, кроме родины, ничем я не торгую,

но не берут лежалую такую,

им, вишь, не надо этого добра.

На мне не выживают даже вши,

не переносят запах алкоголя,

а мне уж под полсотни, а какое

народу дело: «Лесов, попляши».

Я делаю ногою толстой па,

одно вперед и два назад, как Ленин,

сгибаю с треском старые колени,

и сдержанно хихикает толпа.

На Дерибасовской готовят жидкий супчик,

машина в дырочку проталкивает зубчик,

какой приятный краешек, уступчик,

дрожат огни, шагни туда, голубчик.

Эк, тело, доплясались мы с тобой,

что отчебучиваем за балеты.

Машина заиканьем заболела:

«По мостовой... стовой... стовой... стовой...»

Знаете, тут что ни строчка, лосевская парадоксальность. «И кроме родины, ничем я не торгую». Он открывает себя: а, ты родиной торгуешь. А это просто-напросто реалистическое описание того, чем все эмигранты в области культуры здесь занимаются: они рассказывали о родине, о родной культуре. А получается двойной смысл. Это стихотворение - такой перепад, ведь тут же и о самоубийстве говорится, и о том, как тебя воспринимает американская аудитория. И все это абсолютнейшая правда.

А вот как вы познакомились впервые со стихами Лосева?

Александр Генис: Я скажу, как я полюбил стихи Лосева. Прекрасно помню публикацию, с которой началась, оно вошло в эту книгу, Лосев сказал, что лучшее, что он услышал о своих стихах, принадлежало Бродскому. Он сказал, что, конечно, можно считать, что Лосев похож на Вяземского, но это - неправда: Лосев не похож ни на кого. И вот этим Лосев гордился всю свою жизнь.

Представьте себе его положение: он жил рядом с гением, он дружил с гением, и он прекрасно знал свое место и его. Он сделал в своей жизни все, чтобы не перепутать эти места. Главное, он мне сам об этом говорил, главное в его поэзии было не писать похоже на Бродского. У него нет стихов, которые напоминали бы Бродского.

Соломон Волков: Совершенно верно.

Александр Генис: И это было сильное и могучее дело. Сам он говорил о том, что Бродский гений, а гений — это не совсем человек. Лосев говорил, что гений от слова «гены», он сверхчеловек, у него другие гены, нельзя сравнивать. «Я нормальный», - он сто раз повторял. Нормальность была девизом. Но эта нормальность сделала его...

Соломон Волков: Великим поэтом.

Александр Генис: Я бы назвал его вторым поэтом России. Вы представьте себе, как это много, в нашем поколении он был вторым поэтом.

Соломон Волков: Знаете, он второй поэт может быть России, но он первый поэт эмиграции — в этом его отличие от Бродского.

Александр Генис: Совершенно с вами согласен, потому что Бродский поэт для человечества, а Лосев для нас. То же самое, как Солженицын и Довлатов, например. Довлатов — это наш, и Лосев был наш. Они настороженно, но дружно прожили свои американские годы, два этих человека. Стихи, которые меня поразили на всю жизнь и которые открыли мне глаза на поэзию Лосева, такие:

И, наконец, остановка «Кладбище».

Нищий, надувшийся, словно клопище,

в куртке-москвичке сидит у ворот.

Денег даю ему — он не берет.

Как же, твержу, мне поставлен в аллейке

памятник в виде стола и скамейки,

с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,

следом за дедом моим и отцом.

Слушай, мы оба с тобой обнищали,

оба вернуться сюда обещали,

ты уж по списку проверь, я же ваш,

ты уж пожалуйста, ты уж уважь.

Нет, говорит, тебе места в аллейке,

нету оградки, бетонной бадейки,

фото в овале, сирени куста,

столбика нету и нету креста.

Словно я Мистер какой-нибудь Твистер,

не подпускает на пушечный выстрел,

под козырек, издеваясь, берет,

что ни даю — ничего не берет.

По-моему, эти стихи заставляют плакать. Потому что это как раз и есть, как вы совершенно правильно сказали, эмигрантская эмоция, это тот самый океан, который разделил нас с родиной, если уж тут уместно сказать это слово. Дело еще в том, что Лосев - политический поэт. Ведь он очень остро переживал политические проблемы. Вообще-то мы с ним были в разных лагерях, он страстный был поклонник Солженицына, он печатался в «Континенте», он любил Максимова, а я любил Синявского, я был в совершенно другой партии.

Соломон Волков: В противоположном лагере.

Александр Генис: Поразительно, как мы умудрились дружить столько лет. Потому что он голосовал за республиканцев, а я за демократов, он любил больше всех из новых писателей Петрушевскую, я ее терпеть не мог, зато Сорокина он ненавидел. Так продолжалось все эти годы. Но у нас было достаточно много общего, чтобы дружить.

Готовясь к этой передаче, я достал все сборники, которые он мне подарил, и списал оттуда посвящения. Лосев чувствовал себя профессиональным поэтом, когда он наконец решился стать поэтом, а это произошло в 37 лет, когда другие поэты уже умирают, он всегда помнил, что он поэт, и очень высоко чтил это звание. Мы не раз вместе выступали, Лосев, когда читал филологические доклады, делал это сидя, когда приходило время читать свои стихи, он всегда вставал. Каждая книжка, которую он нам подарил, была со стихотворным посвящением, иногда забавное и всегда учтивое, он всегда вспоминал не только меня, но и всю мою семью. Первая книжка, надпись такая: «Эту книжку Генисам дарил гений сам». Другая книжка «Тайный советник»: «Этот томик вроде дани милым Ире, Саше, Дане. Пускай красавец Геродот листочки эти раздерет». Геродот — это наш кот, тогда еще был жив. А вот еще одна надпись: «Послал бы вам для съеденья палтуса в кляре, а посылаю новые сведения о Карле и Кларе». Лосев ведь был большой кулинар, нас, конечно, это объединяло, потому что мы все время кормили друг друга вкусными вещами. Когда я приезжал к нему в Дартмут, то обычно подавали местную нью-хэмпширскую баранину. А с Юзом Алешковским он обязательно ел гуся, из костей собирал ожерелье на память о всех съеденных гусях. Я об этом вспомнил еще, потому что он подарил мне «Собранное», книгу 2000-го года, где была такая надпись: «Тут собраны творенья Лешки, все, так сказать, его ноу-хау, но почему-то на обложке Юз в виде узника Дахау». На обложке издатели поместили рисунок школы Донателло - какой-то изможденный человек, действительно очень похожий на Алешковского. И все это очень характерно для Лосева, который всегда и ко всему относился с иронией.

Для меня Лосев был человек одновременно нашего круга, но при этом мне всегда казалось, что он выходец из XVIII века, мне всегда казалось, что он из какого-то прошлого времени.

(Музыка)

Александр Генис: Соломон, а какой ваш вклад в этот юбилейный сборник?

Соломон Волков: Я написал небольшую работу, посвященную одному из стихотворений Лосева, стихотворение это в «Сборниках» называется «Дверь», имеет оно подзаголовок «Фото Марианны Волковой». Марианна сделала огромное количество фотографий Иосифа Бродского, Лосев, когда приходил к нам, любил очень эти фотографии рассматривать.

Александр Генис: Мы же выпустили вместе книгу этих фотографий.

Соломон Волков: Я как раз хотел напомнить об этом, мы вместе участвовали в выпуске книги «Портрет поэта. Иосиф Бродский», которую опубликовала Галина Соколовская, издательница, в Нью-Йорке в 1992 году. Лосев написал для этой книги предисловие, а вы написали текст о Бродском. И там больше 200 фотографий Бродского работы Марианны. Лосев, кстати, когда приходил к нам, всегда сопротивлялся попыткам Марианны сделать его портрет, но фотографии Бродского он рассматривал с огромным интересом. Это любопытно, потому что обыкновенно люди любят свои фотографии рассматривать. Бродскому, например, чужие фотографии совершенно было неинтересно смотреть, а свои он рассматривал с огромным удовольствием, приговаривая “все мы немного нарциссы”. Лосева страшно интриговал Бродский на фотографиях, вообще в этих разговорах с ним у нас за столом, я имел возможность наблюдать его интерес к изображениям других поэтов. У него, как я понял, была идея относительно того, что облик поэта посмертный в значительной степени формируется так же его портретным обликом, тем, как он выглядел на портретах, на фотографиях — это все влияет на посмертный миф поэтический. Он тут развивал идею Юрия Тынянова, у Тынянова на этот счет есть очень проницательные рассуждения: как портрет поэта влияет на формирование его посмертного имиджа. И вы знаете, я имел возможность подумать о том, что сам Лосев был недоволен своим лицом, своим телом. Если почитать его стихи, то мы можем увидеть, как он много и часто говорит о том, что он толстый. Скажем, в том стихотворении, которое я прочел, где говорится о том, что он делает «ногою толстой па, одно вперед и два назад, как Ленин, сгибаю с треском старые колени».

Александр Генис: Лосев был категорически неспортивный человек. Вот одно из воспоминаний, которое вошло в этот сборник. Там один американский профессор, славист, говорит: «У нас была хорошая велосипедная дорожка, я пригласил его прокатиться на велосипеде. На что Лосев сказал не просто «нет», он сказал: «Нет, нет, нет!»

Соломон Волков: У Лосева, вы уже упомянули об этом, было это чрезвычайно любопытное раздвоение на доктора Джекилля и мистера Хайда, на такого богемного пьяницу с одной стороны — это облик в стихах, и, вероятно, нечто такое просматривалось в его молодости, я его таковым не знал совсем.

Александр Генис: Как раз об этом рассказывают очевидцы, например, Игорь Ефимов, да и я с ним не раз выпивал. Интересно, первый его цикл назывался «Памяти водки», его перевели на английский язык. В публикации его назвали так: «поэт Норкиного ручья». Но он пришел в ужас, потому что студенты наконец узнали, кем является этот самый профессор. Он боялся, что это помешает его университетской карьере.

Соломон Волков: В этом немножко повинен был и я, потому что я его панегирик водке, слова из знаменитого его эссе «Тулупы мы», который вам, я знаю, очень нравится, мне тоже, оттуда я взял цитату «Всем хорошим во мне я обязан водке». В моей «Истории культуры Санкт-Петербурга», которая появилась здесь в Америке в 1995 году, я процитировал это дело, книга вышла по-английски, дошла до Дартмутского колледжа, студенты с восторгом предъявили эту цитату Лосеву, сказал: ах, на самом деле вот вы какой. Лосеву совсем было не по нраву.

Возвращаясь к портретам Бродского работы Марианны, одним из этих портретов являлась цветная фотография: Бродский на фоне своей знаменитой двери с обратной стороны входной, где были пришпилены десятки открыток, которые он получал. (Почему и как он их пришпиливал — это особая тема и сюжет). Это был такой разноцветный ковер из открыток. И вот Лосев, сидя у нас, долго смотрел на эту фотографию, а потом прислал нам книжечку свою, она называлась «Как я сказал», это 2004 год, в нее вложен был еще машинописный экземпляр этого стихотворения, там было более дескриптивное название «Иосиф на фоне двери фотографии Марианны Волковой», а в сборнике называлось «Дверь». Вот это стихотворение, крайне для Лосева необычное, оно нетипично. Я не знаю другого такого стихотворения в творчестве Лосева. Я прочту его и станет понятно, почему. Итак, «Дверь. Фото Марианны Волковой».

Пришпилен рисунок: кто-то в бурнусе

из пускавшихся в раскаленные зоны,

то ли Данте, то ли Лоуренс Аравийский.

Открытки: «Прибой бьется о скалы»,

«Хребет Хиндукуш», «Гильгамеш и Энкиду»,

«Пирамиды в Гизе» (нет, все же Данте),

«Понте Веккьо» (или это Риальто?),

«Дверная ручка» — нет, ручка не на открытке.

Здесь живет Никто.

Недоверчив к двери,

замка на звонок просто так не откроет,

сперва поглядит в смотровую дырку

да и отойдет от греха подальше.

Но настанет день — он повыдернет кнопки,

торопливо заполнит все открытки,

надпишет на каждой: «К Николе Морскому»,

подпишется размашисто: «Твой Гильгамеш»,

рванет на себя дверную ручку,

а за дверью — Вожатый в белом бурнусе,

а за ним — каналы, мосты, пирамиды,

и бьется, и бьется прибой о скалы,

оседает, шипя, на снега Гиндукуша.

Во-первых, здесь нет рифмы — это верлибр. Во-вторых, это стихотворение тоже крайне нетипично для Лосева, оно выражено в крайне квазисимволистской стилистики. Здесь есть Никто — это, конечно, восходит к Анненскому, чей сборник выходил под именем Никто. Здесь Вожатый в белом бурнусе — это, конечно же, смерть. Это - какая-то сюрреалистическая картина, явная перекличка с символистской поэзией начала ХХ века.

Александр Генис: Лосев был суммой поэзии. Когда вышел его первый сборник, я написал рецензию на него и назвал «Сыр из головы». Блюдо есть такое — прессованное мясо. Я там написал, что Лосев спрессовал русскую поэзию, русскую культуру и втиснул ее в стихи. Лосев хмыкнул, но одобрил эту рецензию, хотя название ему показалось хулиганским. Чем дальше Лосев работал в русской поэзии, тем с большим уважением он относился к своему творчеству. Он был очень скромным человеком, я бы сказал, сдержанным, но при этом с большим достоинством. Одно из последних его стихотворений посвящено современному литературному процессу. Мне кажется, оно характерно для того, чтобы мы могли понять, как он относился к стихам и к своим, и к чужим. Потому что Лосев поэт и смешной, и ироничный, поэт, который любит посмеиваться над собой, но за этим стоит твердая убежденность в том, что поэзия важна. Вот стихи, называется «Отказ от приглашения».

На склоне дней мне пишется трудней.

Всё реже звук, зато всё твёрже мера.

И не пристало мне на склоне дней

собою подпирать милицанера.

Не для того я побывал в аду,

над ремеслом спины не разгибая,

чтоб увидать с собой в одном ряду

косноязычащего раздолбая.

Вы что, какой там, к черту, фестиваль!

Нас в русском языке от cилы десять.

Какое дело нам, что станет шваль

кривлять язык и сглупу куролесить.

Конечно, знатоки поэзии сразу угадают автора «Милиционера» - Дмитрия Александровича Пригова. Очень жесткое и очень суровое стихотворение, которое показывает, как Лосев относился к нынешнему литературному процессу, к стёбу и к себе.

Лосев и Бродский на Нобелевской церемонии в Стокгольме

Соломон Волков: Возвращаясь опять-таки к тому, что вы говорили и о чем он написал в стихотворении «Дверь», я хочу провести некоторую параллель между Лосевым и Бродским с точки зрения Лосева - как он себя воспринимал рядом с Бродским. Тут не зря упоминается «Гильгамеш и Энкиду». Лосев нам говорил, что для него импульсом для написания этого стихотворения было то, что он на фотографии разглядел одну открытку, где изображались Гильгамеш — это герой шумеро-аккадского эпоса, и Энкиду, его слуга. В этом эпосе о Гильгамеше есть разные версии, одна шумерская, другая аккадская. В одной из этих версий Энкиду - лишь слуга Гильгамеша, а в другой — это его спутник и побратим. Вот этот аспект был очень важен для Лосева, это мерцание такое. Иначе как полное поклонение перед Бродским отношение Лосева охарактеризовать нельзя. Но одновременно он ощущал в себе большие поэтические силы, ясное дело, и он понимал, что не просто слуга, а что в какой-то степени и побратим. Это ощущение кровной связи, мне кажется, выражено с колоссальной силой в стихотворении «Дверь». Оно определяет место Лосева в русской поэзии и то, как он сам себя ощущал, и как мы будем ощущать его в том числе как автора наилучшей на сегодняшний момент, я думаю, надолго, на долгое время вперед биографии Иосифа Бродского. По отношению к ним мы можем вспомнить фразу из булгаковского романа «Мастер и Маргарита»: «Где помянут одного, помянут немедленно и другого».

Александр Генис: Вечный спутник. Соломон, нам пора завершать нашу передачу, которая могла бы быть длиною в сутки. Лосев и музыка.

Соломон Волков: Я буду краток и прочту просто фрагмент из замечательного стихотворения Лосева, которое называется опять-таки «Бродского два».

Александр Генис: Но это не тот Бродский.

Соломон Волков: В том-то и дело. Это адрес Ленинградской филармонии. Удивительным образом в этом стихотворении воссоздана атмосфера посещения нами, ленинградской молодежи этого священного для нас, конечно, здания. Я прочту буквально несколько строк, посвященных конкретным музыкальным впечатлениям молодого Лосева.

Белая ночь. Ночь белая.

Пластрон в вырезе фрака.

Черные ля-бемоли, влюбленные в белые си.

Улыбка Рихтера беглая

из белесого мрака

в черной лодке такси.

Улиц клавиатура.

По нотному стану проспекта

мы разбредались группами,

как аккорды Шопена.

Все прочее — литература,

поскольку песенка спета.

Мы стали глухими и грубыми

потом, постепенно.

И завершим мы тем самым опусом, о котором и говорится в этом стихотворении Лосева. Рихтер играет Шопена.

(Музыка)