Александр Генис: Сегодняшний АЧ откроет второй эпизод авторского цикла Владимира Абаринова.
Владимир Абаринов: "Муза на экспорт" – это цикл, в котором мы рассказываем о восприятии наших любимых книг в Америке. Нам лестно, что эти книги переводятся и издаются, но что чужеземец может в них понять, кроме сюжета?
Случай Бориса Пастернака – особенный. Его роман "Доктор Живаго" пришел в Россию с Запада. Именно там он получил мировое признание. Впервые он был опубликован на итальянском языке в Милане в ноябре 1957 года и только в 1988-м издан в Советском Союзе. Можно говорить о судьбе романа, а можно – о романе судьбы. Для Пастернака роман стал итогом всей его жизни, ее объяснением, ее обретенным смыслом. Поэтому он не мог оставить его в рукописи, как не мог оставить в черновиках свою собственную жизнь. Роман должен был быть опубликован любой ценой.
О романе "Доктор Живаго" и его судьбоносной роли мы говорим с Иваном Толстым – нашим коллегой, историком литературы, автором книги "Отмытый роман Пастернака: "Доктор Живаго" между КГБ и ЦРУ".
Иван, для меня во всей этой истории с публикацией романа главным всегда было бесстрашие Пастернака. Он понимал, что в неизуродованном виде – это в лучшем случае – роман не может выйти в Советском Союзе, и сознательно принял решение передать рукопись на Запад. Как он пришел к этому решению, как оно вызревало?
Иван Толстой: Решение вызревало очень давно, и Пастернак даже сам не знал, что результат его размышлений, его терзаний, его поисков примет вот такую форму отдачи рукописи на Запад. Это было очень трудно сделать, он до самой последней минуты колебался, судя по воспоминаниям людей, которые были свидетелями его поступка, то есть передачи рукописи итальянскому журналисту-коммунисту, что очень важно помнить – коммунисту Серджо Д'Анджело, который работал на международном Московском радио. Еще всего несколько лет назад был жив Сталин, и подумать о передаче рукописи на Запад было просто невозможно. Ну, вот Пастернак дожил до 1956 года, прошел XX съезд, и он, конечно, несколько отпустил вожжи, он уже не с таким страхом, ужасом и трепетом смотрел на это свое решение.
Но вызревало оно, повторяю, очень давно. Пастернак хотел писать прозу всегда, с самого начала. Вот с того момента, когда он начал сочинять первые стихи, когда потекли первые строки, вот тогда же начались и первые прозаические строчки. Уже ко времени революции у Пастернака была написана некоторая проза, вскоре после революции она печаталась, и Пастернак был одновременно и поэтом, и прозаиком. Он считал, что проза дает автору масштаб – конечно, в этом он был абсолютно прав. Но что в нем окажется сильнее, поэтическое или прозаическое, он очень долго не понимал. И окружающие не видели в нем прозаика. Он был, безусловно, талантливый, ярчайший, индивидуальнейший из русских поэтов XX века. А вот о прозе его такого сказать было нельзя. Собственно, никто и не говорил – до тех пор, пока Пастернак не почувствовал, что поэтическая форма его больше не так занимает и не так интересует, как определенного рода набор мыслей, чувств, переживаний, духовных исканий, религиозных размышлений, то есть все то, что потом составило костяк и содержание романа "Доктор Живаго".
Вот это к Пастернаку пришло к середине 30-х годов и связано было с массой обстоятельств. Это и политический кризис в Советском Союзе, это и пастернаковское разочарование в революции, это и начавшиеся репрессии, которые косяком уносили его знакомых и общеизвестные литературные фигуры, и так далее. И важнейшим моментом вот на этом пути осознания того, что он должен быть автором какого-то большого и серьезного произведения, была поездка Пастернака на антифашистский конгресс в Париж. Там Пастернаку международная европейская публика, собравшаяся в зале Maison de la Mutualité в самом центре Парижа, оказала такой восторженный прием, что Пастернак был окончательно растерян в этих своих поисках своего пути, потому что Европа его приветствовала за то, чего он внутри себя не ощущал. Это очень важно помнить в поисках ответа, почему Пастернак послал свою рукопись за границу. Пастернаку был дан аванс, которого он не ждал и которого он не считал себя достойным.
Владимир Абаринов: Конгресс в Париже – это 1935 год.
Иван Толстой: Абсолютно верно, это 1935 год, Париж, июнь, куда съехалась писательская, литературная, журналистская общественность со всего мира, знаменитые писатели, и была большая советская делегация. И Пастернак участвовал в ней. Мы не будем сейчас отвлекаться: там были обстоятельства, он приехал в самый последний момент, он вообще никуда не хотел ехать, его заставили, ему насильно сшили ночью в писательском ателье костюм и вместе с Исааком Бабелем отправили поездом через Берлин в Париж. Он приехал в последний момент. Что он сказал в своем выступлении во дворце Mutualite, никто на самом деле не знает, хотя и утверждают, что Пастернак сказал такие-то и такие-то слова. Во всяком случае, Пастернак что-то сказал, и его речь была прервана, покрыта, наводнена овацией публики. В Пастернаке приветствовали фигуру, а не речи, не стихи, которых многие не знали, не прозу, которая еще не дошла до Европы, – в Пастернаке приветствовали личность. Что тоже очень важно для понимания вообще всей истории Пастернака в целом, всей драматургии его судьбы, которая, может быть, и есть самое гениальное его произведение.
Драматургия его жизни – это, может быть, высшее, что Пастернак создал. Сознательно, своими собственными руками, своей волей, своими действиями, своей этикой. Так вот: поездка в Париж и те авансы, которые Пастернак получил, внедрили в его сознание, душу, мозг понимание ответственности за свою судьбу. Он подумал, что он ничего еще в жизни не сделал. Достойного не сделал. Что он занимается какой-то мишурой, что он не тем занимается. И он отринул то, чем он занимался, и постепенно в течение 10 лет в нем созревало отрицание того строя, той жизни, тех нравственных норм, среди которых он существовал в Советском Союзе, и это привело его к тому, что в конце 1945 года он сел и начал писать свой роман. То есть его поступок был заложен с его самых юных, отроческих, молочных лет, через 1920–30-е годы, через получение аванса в Париже, через 10 мучительных лет, с середины 1930-х до окончания войны и через решимость написать книгу в течение 10 лет.
10 лет он создает роман, в 55-м он его заканчивает, в июне 56-го приходит к нему Серджо Д'Анджело и говорит: "Дайте, я покажу своему издателю коммунисту Фельтринелли". И в эту минуту решается пастернаковская судьба. Если бы не было всех 40 предыдущих лет, неизвестно, как поступил бы Пастернак. Но эти 40 лет были именно такими. И поэтому, внимательно посмотрев в глаза Серджо Д'Анджело, он повернулся, поднялся на второй этаж своей дачи и через несколько минут спустился с толстой папкой. Вручая эту папку Серджо Д'Анджело, он якобы (это воспоминание Серджо Д'Анджело) произнес фразу: "Вы пригласили меня на мою казнь". Говорил так Пастернак или нет, мы не знаем. Но в эту минуту Пастернак действительно был полон решимости. Это доказывается теми четырьмя годами, которые прошли после этого. За последующие четыре года Пастернак не сделал и не сказал ничего, что опровергало бы вот это наше представление о полной сознательной решимости на такой поступок.
Владимир Абаринов: Вот эта набоковская фраза про приглашение на казнь – набоковская, потому что это же название романа Набокова, а Пастернак мог его читать в "Современных записках" – эта фраза опровергает версию, что Пастернак сделал это по наивности, не просчитав возможных последствий. Он все понимал и перешел этот Рубикон совершенно сознательно.
Иван Толстой: Полностью с вами согласен – абсолютно сознательно. Пастернак был смелым человеком. Хотя и как бы робким. Вот смелость и робость в нем парадоксальным образом уживались. А фразу эту, кстати, Пастернак в принципе произнести мог. Это позднейшие воспоминания Серджо Д'Анджело, когда он сам познакомился с романом Набокова и поэтому мог бы приписать Пастернаку такие слова. Но ведь и Пастернак, по всей видимости, – это пока не доказано – читал Набокова, он читал его в тех номерах журнала "Современные записки", которые попадали ему в руки в конце 1940-х годов. Да, Пастернак сделал это сознательно, это был его выбор, он бросил вызов эпохе, вызов своей судьбе или, по-другому сказать, он остался этой судьбе верен. Это и есть ответ на вопрос, почему он получил Нобелевскую премию. Нобелевскую премию Пастернак получил за верность судьбе.
(Музыка)
Диктор: Парижская газета "Монд" напечатала интервью своего корреспондента с Борисом Пастернаком по случаю присуждения ему Нобелевской премии по литературе. Как пишет газета, Пастернак заявил: "Нобелевская премия – большая радость для меня. Но она больше. Она для меня – моральная поддержка. Скажите своим читателям также, что в моей радости я очень одинок".
Владимир Абаринов: Это был фрагмент передачи радиостанции "Освобождение" – предшественника Радио Свобода.
Иван, Пастернак, конечно, ждал нападок, даже гнева властей, но был ли он готов ко всему набору последствий?
Иван Толстой: Мне кажется, что не до конца. К такому набору – нет. Во-первых, Пастернак никогда не был унижен властью, даже сталинской. Сталин его не оскорблял. И Пастернак прожил свою жизнь почти до самого конца никем не оскорбленный. Вообще, глядя на него, на весь его облик, понимаешь, что этот человек просто не знал бы, как дальше существовать, если бы его оскорбляли. Ну то есть мы видим, как он себя вел, когда началась травля в советской печати, когда в его дом кидали камни и готовы были чуть ли не его самого забросать камнями на переделкинских дорожках. Мы видим, как он замыкался, как он замолкал, как он был горд, но все-таки он всю жизнь прожил неоскорбленным. И к оскорблениям он не был готов. Мы видим его с прямой спиной, с высоко поднятым подбородком, и это его внутреннее состояние, чувство собственного достоинства. Нет, мне кажется, что он не мог себе представить, что такие унижения ждут его. Он ждал какого-то разгрома, выговоров, но достойного разговора. Он привык разговаривать на равных если не с великими, то во всяком случае с высокими мира сего, недостижимыми мира сего. Я, естественно, имею в виду вождя всех народов. Он привык, что ему звонит вождь всех народов, а не он пресмыкается пред ним. И поэтому, конечно, предвидеть всего унижения, я думаю, он не мог. Но он знал, что последствия будут очень тяжелыми.
Владимир Абаринов: Чтобы дать почувствовать уровень полемики, приведем отрывок из выступления Владимира Семичастного – в то время первого секретаря ЦК ВЛКСМ, а впоследствии председателя КГБ.
Владимир Семичастный: Как говорится в русской пословице, и в хорошем стаде заводится паршивая овца. Такую паршивую овцу мы имеем в нашем социалистическом обществе в лице Пастернака, который выступил со своим клеветническим так называемым произведением... Этот человек взял и плюнул в лицо нашему народу... Свинья – она никогда не гадит там, где кушает, никогда не гадит там, где спит... А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического, по которому он так соскучился и о котором он в своем произведении высказался?.. Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай!
Владимир Абаринов: В конечном счете Пастернак, во избежание худшего, заявил об отказе от Нобелевской премии. Отрывок из передачи радио "Освобождение" от 29 октября 1958 года.
Диктор: Говорит радиостанция "Освобождение". Шведская Академия словесности и языкознания официально сообщила сегодня, что Борис Пастернак отказался от присужденной ему Нобелевской премии по литературе. В тексте посланной Пастернаком из Москвы телеграммы на французском языке говорится:
„В связи со значением, которое придает вашей награде то общество, к которому я принадлежу, я должен отказаться от присужденного мне незаслуженного отличия. Прошу вас не принять мой добровольный отказ с обидой. Пастернак“.
Постоянный секретарь Академии доктор Андерс Эстерлинг, на имя которого послал свою телеграмму Пастернак, заявил:
„Пастернак может отказаться от премии, но честь этого отличия остается за ним. Он имел полное право отказаться от Нобелевской премии, которая возложила на него такую тяжелую ответственность".
Владимир Абаринов: Иван, давайте посмотрим на ситуацию с обратной стороны. Почему Фельтринелли так ухватился за роман, почему мгновенно возник такой ажиотаж на Западе?
Иван Толстой: Ответить на вопрос, почему Фельтринелли ухватился – то же самое, что ответить, почему и каким образом отреагировал на роман "Доктор Живаго" весь Запад. Фельтринелли – часть Запада, как, впрочем, и те люди, которые роман не приняли – например, Набоков. И Фельтринелли, и многие другие, и критики в Италии, во Франции, в Скандинавии, в Америке поняли, что перед ними двойная, сложная, а потому особо интересная ситуация.
Прежде всего, перед ними раскрывающийся Советский Союз. Только что кончился XX съезд партии с разоблачением Сталина – неокончательным, неполным, еще будет XXII съезд в 1961 году, но до этого еще надо было дожить. Уже ударом была позиция и действия Хрущева. Пастернак был в этом фарватере. Он не следовал за Хрущевым, но сама логика развития исторического "сегодня" была такова, что Пастернак был частью вот этой политической стремнины, несущейся по миру и ошарашивающей общественное мнение во всех странах. Новый роман из Советского Союза. Советский Союз раскрывается и обретает человеческое лицо, еще робкое, еще не до конца очерченное, но в любом случае более симпатичное, чем совсем еще недавно. После ужасной мертвечины этих советских кирпичей, прозаических и поэтических, после соцреализма в живописи и музыке является книга, ни на что не похожая. Мы ее еще не раскрыли, – мы, западные читатели, – но мы понимаем уже, что вокруг нее и с нею связано что-то необыкновенное, непривычное.
Это была советская книга, пришедшая из Советского Союза, но она была весенняя, она была оттепельная, она была новая по своей температуре, смыслу и истории своего появления.
С другой стороны, как впоследствии отметил Нобелевский комитет, Пастернаку вручена премия, в частности, за продолжение традиции великого русского романа. То есть Пастернак был одновременно и из старой России, которую все хвалили: Лев Толстой, Достоевский, Чехов и так далее, а с другой стороны, это была новая книга, она пришла из СССР после XX съезда. Вот эти два фактора заставили мир просто взвиться от интереса. И многие, еще романа не читая, ждали от него невероятных сдвигов в общественном, художественном, политическом сознании.
Владимир Абаринов: Детективные приключения рукописи, борьба разведок и пропагандистских машин, присуждение премии и вынужденный отказ от премии – все это способствовало успеху романа на Западе. Но если исключить политический триллер, сильно взвинтивший ставки, что вы можете сказать о чисто литературном успехе "Живаго" у западной публики? Он был? Что именно привлекло западного читателя? Ведь русские романы о революции уже были изданы в Европе: "Хождение по мукам" Алексея Толстого, "Тихий Дон" Шолохова. Может быть, "Живаго" написан в более понятной европейцу системе координат – он не перегружен политикой, у него мелодраматический сюжет, понятные герои?
Иван Толстой: Я не соглашусь с тем, что "Доктор Живаго" был похож на западный канон. Эта книга совершенно не западная. Впрочем, она выбивается и из традиций русской прозы. Книга Пастернака совершенно индивидуальна, и давайте не будем изображать, что нам неизвестны критические отзывы о ней, что огромное число читателей этот роман не понимает, не признает. Роман Пастернака очень похож на самого Пастернака. Это излюбленное произведение, которое составлено из самых разных мыслей, начинаний и порывов Пастернака. Эта книга – в огромной степени поэтическое произведение, просто не в рифму. Например, описание творческого процесса, описания природы – эти страницы абсолютно гениальны в "Докторе Живаго". Но они к прозе относятся точно так же, как к поэзии.
Я бы сказал, что это скорее поэтическая форма, совершенно великие страницы, и если прикрыть обложку и читать вслух человеку, который не знает романа, он скажет, что это очень напоминает Набокова, иногда просто неотличимо. А вот в остальном... "Доктор Живаго" – одновременно и трактат, и религиозные размышления, и философское сочинение, и конспект, и быстрый пересказ – там совсем нет такой классической, привычной романной формы. Роман Пастернака – это распад романа, но совершенно пастернаковский. Это не смерть романа, о которой в течение XX века говорили французы и многие европейцы, это не гибель привычной формы, а это создание формы пастернаковской. Пастернак не писал до этого ничего в классическом духе, в европейской или русской традиции. У него это и не могло бы получиться. Но когда он написал Доктора Живаго", эта книга оказалась настолько своеобразной, что к ней очень трудно подобрать какой-то жанровый эпитет, положить ее на какую-то полочку. Да и не надо, не будем класть роман на полку. Это странное произведение, полное очарования по-своему, полное слабостей, провалов и неудач – тоже по-своему.
Владимир Абаринов: Пастернака радовал успех на Западе, но он все же очень хотел увидеть книгу изданной по-русски. Он надеялся, что она все-таки вернется в Россию?
Иван Толстой: Пастернак был человек нервный, ранимый, нравственный и считал, что такой должна быть и власть, таким должно быть и общество, иначе зачем жить? Пастернак был уверен, что появление русского текста на Западе пристыдит Никиту Сергеевича Хрущева или кого там? Поспеловых и прочих чиновников, которые ставили преграды на пути этой книги. Ему думалось, что ну невозможно, если книгу будут читать, писать на нее рецензии на Западе, чтобы ей не заинтересовались и в Советском Союзе. Безусловно, он был уверен, что все вернется.
Он прожил долгую жизнь, и он видел, как возвращаются писатели. Ведь на дворе был уже 56-й, 57-й, 58-й год. Сколько непечатаемых ранее авторов стали появляться, продаваться, переводиться, впервые издаваться по-русски, люди читали их с жадностью. Пастернак видел, что, по словам Корнея Чуковского, в России нужно жить долго, и если ты долго живешь, то ты увидишь, как мимо тебя проплывет не только труп твоего врага, но и дружественный корабль, который предложит тебе присоединиться к общему веселью на палубе.
Пастернак знал, что это произойдет, и мы все тоже знаем и живем тем, что наши дела когда-нибудь вернутся, и мы будем оправданы в своих переживаниях и в неправедном гонении. Да, это настолько было естественно для Бориса Леонидовича, что он в этом не сомневался. Он был одержим круговой порукой добра и интеллигентности. Вот почему он и отдал свою рукопись на Запад нескольким очень малоизвестным ему людям. Он увидел порядочность и в переводчице Элен Пельтье, которой достался один экземпляр, и в Жаклин де Пруайяр, тоже переводчице и специалисту по русской литературе, которой достался другой экземпляр. Он раздавал текст иногда очень малознакомым людям в надежде, что люди прежде всего порядочны. А так ведет себя только человек, который порядочен сам.
Владимир Абаринов: Следующий этап адаптации на Западе – это экранизация. Конечно, Омар Шариф не имеет ничего общего с героем Пастернака, в картине много развесистой клюквы. Тем не менее "Живаго" Дэвида Лина, фильм 1965 года, стал одним из самых успешных проектов студии MGM, он получил пять "Оскаров", в том числе за музыку, которую написал Морис Жарр. Именно пластинка с саундтреком способствовала наплыву публики в кинотеатры, до ее выхода картину показывали в полупустых залах. Так или иначе, "Живаго" стал фактом американской поп-культуры, главная музыкальная тема из "Живаго" так же популярна и узнаваема в Америке, как увертюра Чайковского "1812 год". Но каков же сухой остаток? Вошел ли "Живаго" в круг чтения западного интеллектуала и просто культурного человека?
Иван Толстой: Мне кажется, что не очень вошел и, в общем, это объяснимо. Ведь в круг чтения входит и "Одиссея", и "Божественная комедия", и много других произведений. Но, понимаете, "Войну-то и мир" многие не дочитывают до конца, а пользуются выжимками, пересказом и тем, что интернет теперь позволяет быстро узнать, кто там на ком женился и кто кого прирезал. "Доктор Живаго" труден для восприятия западным читателем, мне кажется. Он и русским-то читателям нелегок, а западным тем более, потому что нужно разбираться, кто был кто, какая русская революция, какие там большевики, а остальные кто там, а что такое революционные события до 1917 года... Все это в общем непонятно. Какая-то Сибирь, куда-то уехали, какие-то партизаны, странные имена непривычные, долгие рассуждения, мало действия... Эта книга, если она и входит в канон, а она безусловно входит в главный литературный канон, – в основные сто книг XX века или вообще сто книг человечества, – то мне не кажется, что она из тех, которые реально читаются. Я очень редко встречаю западные положительные отклики на "Доктора Живаго" – скорее недоумение.
Резкого отрицания тоже не очень много, хотя и есть. А в основном недоумение: мы не поняли, говорят люди, это что-то непонятное, у этого какая-то не очень приятная и не захватывающая форма подачи – все то, что, собственно, и мы ведь знаем, но часто стесняемся в приличном обществе сказать. Нам кажется, что бросить камень в "Доктора Живаго" – это то же самое, что еще раз оскорбить Пастернака, оскорбить его судьбу, судьбу человека, который решился на такое. Поэтому мы осторожничаем, ведем себя политкорректно в этом смысле. Хотя, когда мы видим, что собеседник не обидится, мы даем себе волю и говорим: ну, в общем, книга не очень получилась, книга слабая. Вот западный читатель, мне кажется, которого теперь уже нельзя отделить от западного зрителя, потому что где ты проведешь эту границу, если с 1965 года существует фильм? И вообще мы сами обманываемся. Мы часто видим фильм, а думаем, что рассуждаем о книге.
Да и фильм-то, честно говоря, удивляет тем, что у него такое количество "Оскаров". Фильм-то тоже не очень пережеванный и вообще имеющий мало отношения к тексту романа. Фильм, по-моему, слабый, а сыграло здесь роль все то же, что сыграло и для продвижения романа – это судьба автора. Пастернак – это фигура, которая недаром получила Нобелевскую премию, недаром столь знаменита, недаром по его книге снимают фильм в Голливуде, недаром там играют красавцы актеры, недаром к этому фильму пишется гениальная музыка французского композитора Мориса Жарра. Все это вместе теперь расчленить уже нельзя, фарш невозможно провернуть назад. Мы не знаем, на какие атомы делится сознание человека, оценивающего "Доктора Живаго" – и фильм, и роман, и судьбу Пастернака, и книги о нем, и просто его славу. И это навсегда, ибо это называется судьбой.