Пафос истории: Мандельштам и революция

Осип Мандельштам

1918 – век спустя

Александр Генис: В наших передачах исторического цикла "1918 – век спустя" мы часто посещаем людей, которые воспринимали свое время так, что могли донести до нас аромат своей эпохи. Это, конечно, люди культуры в первую очередь. Сегодня мы поговорим о поэте, который стал сегодня, может быть, главным русским поэтом. Это – Осип Мандельштам.

Соломон, вы заметили, что Мандельштам сильно вырос за последние годы? Что-то произошло, изменилась вся структура русской классики, в которую ворвался и разметал других Мандельштам. Нельзя сказать, что это совсем уж новость, но именно в последние годы я заметил, как Мандельштам становится народным поэтом. Два поэта есть, которые становятся людьми, которые близки всем, это видно по Фейсбуку: Мандельштам и Бродский. И оба ведь очень сложные поэты. Как вы объясняете это?

Соломон Волков: Я могу действительно констатировать, что за тот отрезок времени, где-то лет 60, я наблюдаю сдвиги в каноне русской литературы вообще, русской поэзии в частности, за это время произошел один очень существенный сдвиг, который действительно только в последнее время стал чрезвычайно важен. Я бы сказал, что это замена Блока как главного поэта для нас. Когда мы росли, для меня главным поэтом был Блок, я, конечно, не говорю о Пушкине сейчас, Пушкин – это особая статья, как мы знаем, это "наше все".

Александр Генис: Мы говорим о современной поэзии, а современная поэзия – это та, которая началась с Серебряного века. Это две разные поэзии, две разные системы. И именно поэзия Серебряного века определяла нашу жизнь, нашу биографию. Мы ее строили не по Пушкину и Лермонтову, а по Есенину, Маяковскому, Цветаевой или по Пастернаку.

Соломон Волков: Я строил по Блоку, вне всяких сомнений. Он очень долгое время, может быть, сравнительно до недавнего времени для меня был главным поэтом эпохи. Но я сам действительно ощущаю, как Мандельштам отодвигает в сторону Блока. Это трудно объяснить. В каком-то смысле Мандельштам более сложный, камерным его не назовешь, но он более герметичный поэт, чем Блок. Интерпретировать его в разы сложнее, чем Блока. Потому что Блок при всей его условной символичности, туманности и размытости, не такой сложный поэт для восприятия. И с точки зрения техники, которая, кстати, сейчас многими рассматривается как скорее, может быть, примитивная, особенно это касается ранних блоковских стихов, где действительно рифма типа "кровь – любовь" не такая уже редкость, но и с точки зрения эмоционального даже посыла. Все равно, конечно, у Блока стихотворения, которые меня волнуют, как ни у одного другого поэта, но Мандельштам вот этой невероятной амбивалентностью меня стал в последнее время особенно привлекать.

Александр Генис: Я бы сказал так: Блок пел романсы, а Мандельштам пеаны. И самое странное, что пеаны победили. Это сложная и, по-моему, неосмысленная ситуация. Почему сложное побеждает простое? Я не могу понять, почему Бродский стал народным поэтом, которого цитируют и без упоминания автора.

Соломон Волков: С Бродским я как раз могу догадаться. Бродский оказался мастером одной афористической строчки, которая врезается в память.

Александр Генис: Бродский любил формулы – это правда.

Соломон Волков: Строка, которая вбивается, как гвоздь в череп, и мгновенно запоминается. Сейчас первая, может быть, не самая типичная: "Но ворюга мне милей, чем кровопийца".

Александр Генис: Я столько раз встречаю эту фразу в любом контексте, что мне все время хочется спросить: а почему ворюга не может быть и кровопийца?

Соломон Волков: Другая фраза "Не выходи из комнаты", которую сейчас можно увидеть на футболках. Да мало ли приходит в голову так прямо с налету, которые мы используем в быту, как афоризмы Зощенко или Булгакова.

Александр Генис: Мандельштам не стал автором афоризмов, но тем не менее, именно к Мандельштаму приникает молодежь. Я смотрю, как много его читают. Недавно я прочитал в интернете замечательную историю. Шла конференция по Мандельштаму, приходит в аудиторию одна немолодая женщина, которая говорит: "Я не понимаю Мандельштама, мне сложно это все. Поэтому я учу наизусть стихотворение и пытаюсь его понять. И так стихотворение за стихотворением". По-моему, это замечательная практика, потому что Мандельштама действительно безумно трудно понять. Но в нем есть нечто такое, что необходимо людям.

Соломон Волков: Эта дама высказала очень верную вещь, она сказала: "Я, с одной стороны, когда его читаю, ничего не понимаю, а с другой стороны – мне кажется, что я все понимаю". Вот эта двойственность.

Александр Генис: Это именно то, что сказал Элиот, чьи стихи и особенно поэмы тоже трудно читать и у которого, между прочим, с Мандельштамом была масса общего.

Соломон Волков: Верно, абсолютной параллелью Мандельштаму в европейской поэзии является Элиот.

Александр Генис: Я бы сказал, еще молодой Эзра Паунд. Так вот, Элиот сказал совершенно потрясающую фразу: я не знаю, как раскрыть смысл стихотворения. Для этого существует приманка: стихи должны якобы о чем-то рассказывать для того, чтобы мы их могли воспринять. Но на самом деле действие в стихотворении происходит на гораздо более глубоком уровне, чем простое понимание слов. Смысл стихотворения – всего лишь способ заманить читателя. По-моему, эта тактика была чужда Мандельштаму, потому что он всегда говорил: "Мы смысловики". То есть он всегда настаивал на том, что его стихотворения лишены всякой заумности. Хотя лучшее, что было сказано о Мандельштаме, написал его современник Бухштаб, в своей замечательной статье он назвал то, что делал Мандельштам, классической заумью. Это очень богатое определение.

Я хотел начать наш разговор о Мандельштаме в 1918 году с довольно малоизвестного сочинения Ильи Эренбурга. В 1922 году он написал маленькую книжечку "Портреты современных поэтов", которая вышла в Берлине, через год, в 1923 году она вышла в издательстве Первина в Москве и с тех пор не переиздавалась. Только в 1999 году эта книжка вышла уже в Петербурге, в приложении к журналу "Нева" ничтожным тиражом 500 экземпляров. То есть она так и осталась книжкой почти неизвестной. Это были экспрессионистские портреты современников Эренбурга. Всегда интересно, как современники воспринимали поэта, они же не знали, что будет дальше, они же не видели гениальности Мандельштама, или если видели, то давали хвалу ей авансом. Ведь речь идет о молодом Мандельштаме, не будем забывать. В компании он хорошей:

Эренбург написал словесные портреты Ахматовой, Брюсова, Блока, Белого, Волошина, Есенина, Маяковского, Пастернака, Цветаевой. Короче говоря, это и есть вся наша поэзия. В этом небольшом очерке, написанном так, как писал молодой Эренбург, очень выразительно, очень ярко, очень риторично, очень поэтично, то есть все то, чего не было в позднем Эренбурге. Я когда читаю эти строчки, я думаю: господи, неужели этот человек написал "Оттепель"? Как это может быть, чтобы один человек написал такие совершенно разные вещи?

Соломон Волков: Он написал "Люди. Годы. Жизнь". "Оттепель" – это неудачный экзерсис.

Александр Генис: Совершенно верно, сколько всего разного было в Эренбурге. Я прочту несколько строчек:

“Мы презираем, привыкли с детства презирать поэзию дифирамбов. Слава Богу, Пушкин раз навсегда покончил с ложноклассическим стилем. Нас соблазняет уличная ругань или будуарный шепот, Маяковский и Ахматова”.

Запомним эти две крайности. Дальше он описывал его внешность, потому что над нею часто смеялись. Он был похож на верблюда, на “верблюдика”, как тогда говорили. И вот что пишет Эренбург:

"Но Мандельштам – бедный Мандельштам, который никогда не пьет сырой воды и, проходя мимо участка комиссариата, переходит на другую сторону, – один понял пафос событий. Мужи голосили, а маленький хлопотун петербургских и других кофеен, постигнув масштаб происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумие современности".

И дальше Эренбург цитирует строчку из стихотворения Мандельштама: "ну что ж, попробуем огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля". Сейчас я хочу прочитать стихотворение, из которого Эренбург процитировал эту строку. Оно называется "Сумерки свободы", это одно из загадочных стихотворений Мандельштама.

Соломон Волков: 1918 год.

Александр Генис: Да, именно в нашем 1918 году это стихотворение было напечатано в эсеровской газете "Знамя труда", ровно сто лет назад.

Соломон Волков: В этой же газете и Блок печатался. По-моему, "Скифы" были напечатаны в этой же газете.

Александр Генис: Совершенно верно. Мандельштам дал подзаголовок "Гимн" – тоже интересно. Это стихотворение потом перепечатывалось несколько раз, в том числе в 1921 году в газете "Красный милиционер". Кажется смешно, что Мандельштам печатался в "Красном милиционере", но в революционную эпоху такое бывало. Я помню, как в эпоху перестройки, в 1989 году, все журналы, все газеты, все печатали что-нибудь диссидентское, антисоветское. Это была эпоха, когда не было газеты, не было журнала, который не публиковал бы что-нибудь острое. Я сам печатался в газете под названием "Советский цирк", а на соседней полосе было эссе Синявского. Аверинцев печатался в журнале "Литературная учеба".

Соломон Волков: Веничку Ерофеева напечатали в журнале "Трезвость и культура".

Александр Генис: Аверинцев в "Литературной учебе" напечатал ни больше ни меньше как свой перевод Евангелия от Марка.

Соломон Волков: Учимся у талантливых авторов.

Александр Генис: Что-то было общее в этих эпохах. Ну а теперь прочтем эти странные стихи.

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы –

О солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

B ком сердце есть – тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые

Связали ласточек – и вот

Не видно солнца, вся стихия

Щебечет, движется, живет;

Сквозь сети – сумерки густые –

Не видно солнца и земля плывет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи,

Как плугом, океан деля.

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

Существует масса комментариев к этому стихотворению, множество интерпретаций, и ни одна из них не отменяет другую. Особенность Мандельштама – его тематическая полисемия. Самое, наверное, сложное – понять, какие это сумерки, то ли это утренняя заря, то ли это закат. Это мне напоминает самую знаменитую, может быть, картину русской живописи – "Девятый вал". Как мы помним, на этой картине люди спасаются от кораблекрушения, они цепляются за мачту и смотрят на солнце. Зрители не знают: то ли солнце всходит – тогда они спасутся, то ли это солнце заходит – тогда они погибнут. От того, как мы трактуем эту картину, зависит вывод, развязка сюжета. Примерно то же самое происходит и здесь, то ли это сумерки рождающейся свободы, то ли это сумерки ее заката. Я думаю, что и то, и другое. Для Мандельштама характерно как раз такое двойственное отношение к чему бы то ни было.

Другая важная строка этого стихотворения – "корабль ко дну идет". Какой корабль? Корабль – это, конечно, государство в первую очередь. Со времен античности корабль всегда сравнивался с государством. Это продолжалось во всей истории поэзии, вплоть до Бродского, который сравнивал советское государство с триремой, характерной для Бродского, но и для Мандельштама вполне возможная метафора: “Империя похожа на трирему в канале, для триремы слишком узком. Гребцы колотят веслами по суше, и камни сильно обдирают борт”.

Это стихотворение написано по итогам первого революционного года. Мандельштам прожил страшный 1918 год, и он хочет рассказать, что произошло за это время. Главное для него, что произошло нечто великое. Хорошо или плохо – это второй вопрос, гораздо важнее, что произошло великое событие. И величие исторического катаклизма Мандельштам услышал.

Для того чтобы понять это, надо испытать нечто подобное на своей шкуре. В 1991 году мы с Петей Вайлем были в Москве. 30 декабря над Кремлем сменился флаг – красный сняли, а трехцветный подняли. Мы были вдвоем на Красной площади и сфотографировали этот момент. Никого, кажется, не интересовало, что происходило тогда в Кремле. Была голодная зима, было тяжело и страшно, и величие этого момента как-то проскользнуло. И так до сих пор. Вы знаете стихи, написанные об этом событии?

Соломон Волков: Да, Евтушенко, и очень хорошие стихи, кстати, одно из самых выстраданных у него – про красный флаг:

Прощай, наш красный флаг...

Ты был нам брат и враг.

Ты был дружком в окопе,

надеждой всей Европе,

но красной ширмой ты

загородил ГУЛАГ

и стольких бедолаг

в тюремной драной робе.

Александр Генис: Это хорошо, что вы вспомнили. Потому что Евтушенко из тех людей, как бы я к нему ни относился, который всегда слышал “шум времени”.

Соломон Волков: Он мне прочел это стихотворение во время нашей телевизионной беседы со слезами на глазах. Я никогда не забуду этого чтения.

(Музыка)

Александр Генис: Стихотворение "Сумерки свободы" открывает большую тему: Мандельштам и революция.

Соломон Волков: У меня в связи с этим стихотворением два соображения, которые я хотел бы высказать. Первое: когда ты произносишь “Мандельштам”, человеку, который любит его поэзию, последнее, что этому человеку придет в голову, это то, что Мандельштам политический поэт. Философский поэт, поэт любви, поэт особых акмеистически окрашенных музыкальных ощущений, много чего можно сказать. Но сказать, что Мандельштам один из самых политических русских поэтов, мне известных... Его в этом смысле, может быть, можно поставить рядом с Тютчевым или с Некрасовым, кстати, с тем же Бродским, который тоже очень политический поэт. Люди как-то об этом не задумываются, они не считают Бродского политическим поэтом. Евтушенко – да, он политический поэт. Но Бродский ничуть не менее политический поэт, чем Евтушенко, у него можно насчитать значительное число выдающихся произведений на политические темы. То же самое с Мандельштамом. Неслучайно (сейчас я скажу вещь, которую, наверное, и можно оспорить, и будут оспаривать, но я буду стоять на своем): Мандельштам – автор двух стихотворений, каждое из которых посвящено советскому вождю и которое является наилучшим стихотворением о данном человеке. Он автор гениальной по определению Бродского, между прочим, не моему, оды, посвященной Сталину, и он автор этого стихотворения, “Сумерки свободы”, которое я считаю гимном Ленину. Потому что народный вождь для меня в этом стихотворении, который в слезах берет роковое бремя, и который стоит у руля, пытаясь повернуть этот огромный неуклюжий руль, – это Ленин. В первый же момент, когда я прочел это стихотворение, впервые у меня уже навсегда возник образ, знакомый нам, кстати, по советской иконографии: Ленин у руля.

Александр Генис: У штурвала.

Соломон Волков: У штурвала, правильно. У огромного штурвала огромного государственного корабля. Для меня навсегда, когда я читаю это стихотворение, будет возникать образ Ленина с картины Герасимова Александра. Я здесь провожу параллель, может быть кощунственную, но она возникает. Я настаиваю на том, что это Ленин. Вам как кажется, вы согласны, что это Ленин?

Александр Генис: Это собирательный образ. Нет, я не согласен, что это Ленин, но в нем есть что-то и от Ленина тоже. Интерпретаторы пишут, что это может быть Николай II, что, по-моему, безумие, это может быть еще не пришедший человек, какой-то другой гений. Но мне кажется, что главное для Мандельштама, что это народный вождь.

Соломон Волков: Ленин и был им в тот момент для Мандельштама. Он видел его как народного вождя, в этот момент, когда он написал это стихотворение.

Александр Генис: Я думаю, что Мандельштам никогда не мыслил конкретно, если бы это была бы фигура Ленина, он бы так и написал. Но для него гораздо важнее было создать собирательный образ. Если все остальное в стихах настолько зыбко, настолько многосмысленно, то почему мы должны сводить фигуру народного вождя к одному Ленину? Народный вождь – это тот человек, который может повернуть штурвал корабля.

Соломон Волков: В этот момент это и был Ленин, единственно возможная фигура.

Александр Генис: Мандельштам мыслил исторически. Для него все происходило внутри истории. Это как раз самая характерная деталь мандельштамовского творчества: для него история никогда не кончалась, он всегда был современником всей истории, история всегда продолжалась прямо сейчас. Анахронизм – принцип мандельштамовского творчества. Для него не было прошлого: вчера – это сегодня.

Кстати, когда-то мы с Петей Вайлем брали интервью у Бродского, интервью вышло в печать под названием "Сегодня – это вчера", это Бродского слова. Именно это же можно сказать и о Мандельштаме: у него нет сегодня и завтра, у него все происходит в спрессованной вечности.

Соломон Волков: Я хотел бы прочитать другое стихотворение Мандельштама в пандан тому стихотворению, которое вы прочли, "Сумерки свободы". Оно известно по его первой строчке: "Когда октябрьский готовил нам временщик...", у него нет другого заголовка. Вот это стихотворение.

Когда октябрьский нам готовил временщик

Ярмо насилия и злобы,

И ощетинился убийца-броневик,

И пулеметчик узколобый,

Керенского распять потребовал солдат,

И злая чернь рукоплескала:

Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,

Чтоб сердце биться перестало!

И укоризненно мелькает эта тень,

Где зданий красная подкова;

Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:

Вязать его, щенка Петрова!

Среди гражданских бурь и яростных личин,

Тончайшим гневом пламенея,

Ты шел бестрепетно, свободный гражданин,

Куда вела тебя Психея.

И если для других восторженный народ

Bенки свивает золотые –

Благословить тебя в глубокий ад сойдет

Стопою легкою Россия.

Это ведь тоже, мне кажется, стихотворение о Ленине, написанное чуть раньше по времени, – это еще 1917 год. Временщик, который готовит в этом стихотворении ярмо насилия и злобы, – это тоже Ленин. В этом колоссальная двойственность и амбивалентность Мандельштама. И это то, чем он нам сегодня, по-моему, может и должен быть особенно ценен: у него нет последних выводов, у него нет никаких категорических оценок. Он способен любую историческую фигуру воспринять в ее невероятной сложности. Потому что Ленин и был невероятно сложной фигурой.

Должен вам сказать, что я посмотрел сравнительно недавние два сериала в связи с юбилеем революции 1917 года на российском телевидении. Один из них "Дьявол революции" снял режиссер Хотиненко, а другой посвящен Троцкому, где Троцкого играет известный актер Хабенский. Так вот в фильме Хотиненко, фильм якобы о Парвусе, которого играет Федор Бондарчук, очень хорошо, кстати, играет, вообще актерские работы в этом сериале замечательные, но выделяется и это, по-моему, гениальная роль, одна из его лучших – Евгений Миронов, который потрясающе играет Ленина. Я Ленина мог представить только по кадрам кинохроники, но сейчас, когда я воображаю Ленина, когда "Сумерки свободы" слушал сейчас в вашем исполнении, то передо мной вставал уже облик Ленина в исполнении Миронова. Для меня сейчас Ленин останется Мироновым.

Александр Генис: Я никогда не видел Ленина, как вы понимаете, но я был в мавзолее в очень специальной ситуации, как раз когда был мятеж 1993 года и Красная площадь была абсолютно пустой. Единственный человек, который пошел смотреть на Ленина, был я. Никакой охраны не было, я вошел, спустился и впервые в жизни увидал Ленина. Но только в отличие от всех остальных я с Лениным провел полчаса, потому что меня никто не гнал, я ведь там был один. Я внимательно рассмотрел Ленина, и чем дольше я там стоял, тем больше он вызывал у меня ужас, в нем было что-то гоголевское. Казалось, что труп сгрыз ногти и у него вместо волос шерсть на голове. Это было нечто страшное. В какой-то момент мне стало холодно, я надел кепку, и вдруг услышал сверху голос: "Сними кепку". То есть я был все-таки не один.

Соломон, а какую музыку мы поставим к Мандельштаму?

Соломон Волков: Я об этом много думал. Мандельштам тоже такой разный, что подавать какого-то одного композитора, который был бы ему, как говорят, конгениален, затруднительно. Тут могут быть разные варианты. Может быть, самым подходящим композитором для иллюстрации всего Мандельштама был бы Бах. Может быть – Моцарт и Шуберт.

Александр Генис: Бах и Моцарт были его любимые композиторы.

Соломон Волков: Бах, Моцарт и Шуберт. О Моцарте и Шуберте он достаточно часто поминает в своих стихах. Могут быть и другие фигуры. Но я выбрал Сергея Прокофьева. Он ведь тоже мог быть очень разным. Шостаковича можно узнать буквально с первых двух-трех фраз, хотя он тоже разнообразный композитор, но все-таки у него есть единое отношение к жизни, к действительности. Я даже сейчас не говорю о чисто музыкальных формулах, а только об отношении человека к реальности. У Прокофьева это отношение очень разное. Скажем, Скифскую сюиту с "Ромео и Джульеттой" или "Золушкой" – как будто два разных композитора написали. Сравнивать квинтет на еврейские темы с его оперой "Любовь к трем апельсинам" – как будто писали разные авторы. И это его, может быть, роднит с Мандельштамом – потенциал переменчивости, способность и талант судить об одном и том же явлении с разных точек зрения.

Я решил показать одно сочинение Прокофьева, премьера которого была осуществлена в нашем 1918 году в Петрограде, весной. Оркестр под управлением автора сыграл первую симфонию, которой сам Прокофьев дал название "Классическая". Он эту Классическую симфонию написал сразу после Скифской сюиты, буйного дикого сочинения для огромного состава инструментов, с ярко выраженным скифским элементом. Элемент скифства и у Мандельштама есть в его поэзии. Без скифства после "Скифов" Блока русская поэзия не обходилась.

Я вам сейчас скажу одну вещь, о которой еще никому не говорил. Мы с вами были в "Русском самоваре" на дне рождения Бродского, и там Роман Каплан замечательно прочел стихотворение "Пьяцца Маттеи". Я это стихотворение знаю наизусть.

Александр Генис: Я тоже, я его читал друзьям в Риме, на Пьяцца Маттеи.

Соломон Волков: Видите. Но тут я впервые услышал прямые реминисценции "Скифов" Блока, того самого Блока, к которому с таким как бы пренебрежением...

Александр Генис: ... "Водянистые Блока стишки"...

Соломон Волков: … относился Бродский. Это отрицательное отношение Бродского четко и ясно выражено в книге диалогов, которую я выпустил с Бродским. Но и он не прошел в итоге мимо. Там две прямые цитаты из "Скифов". Так что наследие скифов живет по сию пору. Это отразилось также и на Мандельштаме, конечно, и на Прокофьеве в его Скифской сюите. Но вдруг, сразу после этой Скифской сюиты, он сочиняет нечто в непонятном, квазиклассицистском, слегка ироническом стиле. Он писал эту музыку летом на даче, читал, как он сам вспоминал, Канта и Шопенгауэра, и решил, что назовет свое сочинение "Классическим" из трех соображений: первое – название короткое, второе – из-за озорства, но, добавлял Прокофьев, в тайной надежде, что когда-нибудь сочинение действительно станет классическим. Классицизм, вообще говоря, это очень свойственно Мандельштаму.

Александр Генис: Его прозвали "мраморная муха".

Соломон Волков: Тоже, кстати, двойственное прозвище: это и пежоративное название, с негативной оценкой, можно расценивать как и похвалу. То же самое можно сказать о Классической симфонии – это действительно "мраморная муха". По сравнению со Скифской сюитой тут скромный состав, ему хотелось воскресить старые добрые времена, как говорилось в программке этого концерта, авторизованной самим Прокофьевым. В концерте было мало публики по тем временам, 1918 год, сами можете представить себе. Мало, но избранная: Луначарский, Шаляпин. Прокофьев уже был в то время известен Горькому – это отдельная история. Горький добился освобождения Прокофьева от армии, куда бы Прокофьев неминуемо загремел, он был очень ему за это благодарен. Статьи о Прокофьеве печатались в горьковской газете "Новая жизнь".

Ожидания Прокофьева сбылись, произведение это стало классическим, оно стало, может быть, самой популярной прокофьевской симфонией. И самой популярной ее частью является “Гавот”. В нем тоже слышна двойственность: не то это улыбка, не то печаль, не то восход, не то закат. Итак, "Гавот" из Классической симфонии Прокофьева, которая, по нашему мнению, является параллелью стихам Мандельштама о 1918 годе.

(Музыка)