Против революции

Начало стодневного наступления

1918 – век спустя

Александр Генис: Начиная новый эпизод нашего культурно-исторического цикла "1918 – век спустя", я хочу, как мы это обычно делаем, навестить фронты Первой мировой войны. Лето 1918 года – это переломный момент в истории войны. Атака германской армии провалилась, вторая битва на Марне была проиграна: опять немцы стояли около Парижа и опять его не взяли. После этого и начался новый этап в войне – так называемое стодневное наступление. Это было первое широкомасштабное наступление войск Антанты, которое привело к успеху. После того как союзники, французы и англичане, успешно атаковали немцев, исход войны был решен.

Очень важным обстоятельством для перелома было появление американского экспедиционного корпуса во Франции. К лету 1918 года в Европе американцев было очень много – миллион двести тысяч человек. Эти гигантские новые силы радикально изменили прежний расклад сил. Второй фактор – танки. Танков к этому времени уже было достаточно много, чтобы они оказали решающее воздействие на исход борьбы. Впервые стало понятно, что война шла к концу, впервые был виден мир, впервые замаячила победа. И это было необычайно важно. Вспомним, многие тогда считали, что война не кончится никогда, она шла, и шла, и шла, силы были равны, невозможно было ничего сделать для того, чтобы наконец остановить эту бесконечную войну.

Знаете, Соломон, о чем я подумал, когда вспоминал об этих событиях? О том, что Россия вышла из войны как раз тогда, когда она могла победить в ней вместе с союзниками. И тогда бы не было гражданской войны, тогда бы все могло пойти иначе. Россия осталась бы союзником Антанты, кем она и была, оказалось бы, что Первая мировая война выиграна и Россией. Это изменило бы очень много. Но вместо Первой мировой войны России досталась гражданская война, которая унесла гораздо больше жизней.

Ну а теперь, когда мы навестили войну и вспомнили о ней, поговорим о другом, потому что в России 1918 года были заняты совсем другим. Мы исследовали один сюжет: как отреагировали на революцию, на новую советскую власть такие великие поэты, как Маяковский и Мандельштам. Один принимал революцию, другой к ней относился амбивалентно. Но были авторы, которые категорически не принимали революцию. Сегодня я предлагаю об этом поговорить.

Наверное, самое резкое неприятие революции в книге Бунина "Окаянные дни". Я знаю, что вы не любите этот опус, но я его ценю, потому что там, разумеется в самиздате, я впервые прочитал, например, такие слова: "Вчера видел Ленина. Господи, какое это животное".

Соломон Волков: Замечательная проза. Тонкий стилист Бунин во всей красе.

Александр Генис: Я ничего не могу сказать, потому что когда я читал это в Советском Союзе, то мне казалась эта фраза восхитительной, и мы цитировали друг другу с наслаждением.

Но не будем говорить о Бунине, поговорим о другом писателе, который, пожалуй, острее всех отреагировал на новую реальность.

Василий Розанов

Соломон Волков: Это Розанов. Записи Розанова из его последней невероятно трагической книги "Апокалипсис нашего времени" – самые пронзительные строки о революции. Когда читаешь эти страницы, то кажется, что они написаны, я даже не могу сказать кровью, это, как всегда у Розанова, какая-то невероятная странная смесь крови, желчи, спермы, всего вместе взятого, это какой-то присущий только Розанову сплав.

Александр Генис: Или раствор. Вы забыли пот, и слезы, и желудочный сок, который выделялся у него, когда он вспоминал сытую дореволюционную родину. Эта книга, конечно, очень странная. Но что не странно у Розанова? У него ведь все такое. Он выпускал ее отдельными маленькими брошюрками. В самом начале он заявил, о чем эта книга:

"Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (всем, – и в том числе русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустóты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Всё потрясено, все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания".

И дальше знакомая тема у Розанова, но здесь она звучит совершенно по-новому. Розанов пишет:

"Что же, в сущности, произошло? Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает. Мы, в сущности, играли в литературе. “Так хорошо написал”. И все дело было в том, что “хорошо написал”, а чтó “написал” – до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость – такая мерзость бесстыдства и наглости, – как ни единая литература".

Таким образом, Розанов обвиняет в революции то, что лучше всего удалось России: ее великую литературу XIX века. Как вы читаете такие строки?

Соломон Волков: Розанов настолько уникальная фигура в русской культуре, в русской литературе, что о нем трудно говорить, потому что либо ты любишь его безоговорочно, либо ты его ненавидишь, я среднего отношения к Розанову никогда не встречал.

Александр Генис: На меня посмотрите! У меня именно среднее отношение, потому что любовь и, я бы сказал, раздражение примерно в одинаковой пропорции. Мне кажется, что Розанов бывает иногда настолько пронзительным, настолько восхитительным, что у меня к нему все претензии отваливаются, но потом претензии все равно возвращаются, когда ты охлаждаешься после тех строк, что тебя вгоняли в пот. Мне кажется, что это связано с его невероятным стилем: смесь сакрального с профанным. Кто возлюбил Розанова именно потому, что узнал в нем свой стиль? Веничка Ерофеев: близкие люди, близкий стиль. Когда-то Гриша Поляк, замечательный издатель, который очень любил книги, друг Довлатова, выпустил книжечку Венички Ерофеева "Глазами эксцентрика".

Соломон Волков: У меня есть это издание, желтенькая обложка.

Александр Генис: Совершенно верно. Поляк попросил нас с Петей Вайлем написать предисловие к этому изданию.

Соломон Волков: Книжка, между прочим, с вашей надписью.

В. Бахчанян. Обложка к книге В. Ерофеева “Василий Розанов. Глазами эксцентрика". Нью-Йорк, 1982

Александр Генис: Вот видите, ей уже сто лет. Вагрич Бахчанян сделал изумительную картинку на обложку. он изобразил Христа на кресте, а сзади глаз, который смотрит из-за плеча Христа на нас. И это – глаз Розанова, так он смотрел на жизнь – сквозь библейские очки, поэтому у него и стиль библейский. А спорить с ним не приходится.

В этом смысле он мне напоминает Хлебникова. У того были безумные практические идеи. Например, он предлагал построить железные дороги по периметру Российской империи. Он говорил: раз в Италии так железные дороги проложены, то и в России это сгодится. Вы представляете себе на побережье Северного Ледовитого океана строить железные дороги? Конечно, Хлебникова нельзя воспринимать как рационалиста, который дает полезные советы. Так и Розанова нельзя воспринимать напрямую, его нужно принимать как поэта, а с поэтами не спорят – либо их слушают, либо нет.

Соломон Волков: В том-то и дело. Вы знаете, как раз сейчас ваш спич, ваш монолог относительно Розанова для меня неопровержимо доказывает, что вы на самом деле Розанова любите безоговорочно, так же, как и я. Да, мы читаем и голова наша понимает: это ужасно, это возмутительно, это никуда не годится, злоба из него вытекает, и еще что-то непотребное. Но тот факт, что мы запоминаем эти его возмутительные речи на всю жизнь, один раз прочтешь какой-нибудь возмутительный пассаж из Розанова, он вгрызается в тебя, его невозможно забыть. И это уже свидетельство его гениальности.

Александр Генис: Например, такой: "В России нет ни одного аптекарского магазина, то есть сделанного и торгуемого русским человеком". В другом месте он объясняет почему: “Там, где немец капнет, русский плеснет”. Вот это виртуоз языка Розанов.

Соломон Волков: Я хочу прочитать замечательное описание конца династии Романовых, конца русского царства. Ничего похожего в русской литературе нет. Знаете, когда читаешь Бунина, то да, там только озлобленность, там нет этой ноты пронзительной, когда ты понимаешь, что перед тобой не тульский барин, каковым себя изображал Бунин, а человек, для которого действительно все кончилось. Для Бунина жизнь не кончилась с революцией, а для Розанова ты понимаешь, что она завершилась.

Александр Генис: Так оно и было – он умер в феврале 1919 года.

Соломон Волков: Посмотрите, какой текст: те, кто его услышит, если, конечно, сердце к Розанову открыто, запомнят его навсегда:

"Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три. Даже “Новое Время” нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая “Великого переселения народов”. Там была – эпоха, “два или три века”. Здесь – три дня, кажется, даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска, и не осталось рабочего класса. Чтó же осталось-то? Странным образом – буквально ничего. Остался подлый народ, из коих вот один, старик лет 60 “и такой серьезный”, Новгородской губернии, выразился: “Из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть”. Т. е. не сразу сорвать кожу, как индейцы скальп, но надо по-русски вырезывать из его кожи ленточка за ленточкой. И чтó ему царь сделал, этому “серьезному мужичку".

Александр Генис: Не торопитесь из этого делать выводы о том, что Розанов царю все прощает. Был же и такой текст: "Не довольно ли писать о нашей вонючей Революции, – и о прогнившем насквозь Царстве, – которые воистину стоят друг друга".

Розанов, конечно, импульсивный автор, поэтому нужно вслушиваться в каждую фразу, не обращая внимания ни на предыдущую, ни на последующую.

Соломон Волков: Это монолог страдающего человека.

Александр Генис: Который вопит от боли, поэтому нельзя требовать от него логики.

Соломон Волков: Из него режут эти самые ленточки, и это ощущается. Это и есть главное в культуре: когда капля свежей крови, ты видишь ее – и это победа автора.

Александр Генис: Приправленная иронией. Он пишет так:

"LA DIVINA COMEDIA

С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историей железный занавес.

– Представление окончилось.

Публика встала.

– Пора одевать шубы и возвращаться домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось".

Что меня еще поражает в этом сочинении, которое достойно войти в состав школьного образования, это то, что оно наиболее точно передает ощущение людей, живших в то время.

Соломон Волков: Опять-таки, сначала надо полюбить. Если школа научит, как полюбить Розанова, а это индивидуально. Я даже никому не могу порекомендовать, сказать: ты читай Розанова, потому что он мне нравится.

Александр Генис: Я знаю один прием: Розанова нельзя читать много, потому что он не может не раздражать. Он же сознательно неразборчив. Он ничего не отбрасывал, ничего не вычеркивал – это жизнь сплошняком.

И еще. "Апокалипсис нашего времени" – исповедь времени, он рассказывает о том, что было именно в те месяцы. И при этом стоит служебная приписка к циклу:

"Я прошу желающих подписаться на него выслать подписную сумму, 3 руб. 50 коп., по адресу: Сергиев Посад, Московская губерния, Красюковка, Полевая улица, д. свящ. Беляева, В. В. Розанову. Пересылку по почте принимает на себя автор-издатель. Имя, фамилия и точный адрес подписчика должны быть написаны четко".

Это трогательная фраза из предыдущего времени, это еще викторианская эпоха, когда почта работала. В наше время, например, почта уже так не работает. Если я посылаю что-то в Москву, то запросто могут пройти три месяца, пока адресат получит это самое письмо, не знаю, какими уж караванами они их отправляют.

И это остаток ушедшего времени, о котором тогда тосковали очень многие. У Зайцева есть воспоминания об этой эпохе, но чуть позже, когда появился НЭП. После гражданской войны Зайцев впервые увидел эклер, он назвал его символом, “посланием из прежнего времени". Таким же “эклером” была почта для Розанова. Что-то щемящее в этой приписке.

Соломон Волков: Розанов вообще невероятно трогательный писатель. Действительно, лучшее, я считаю, что написано о русской революции, принадлежит его перу.

Александр Генис: А теперь поговорим о стихах того времени, тех авторов, которые не принимали революцию.

Зинаида Гиппиус

Соломон Волков: Я хочу прочесть очень сильное стихотворение поэтессы, которая не представляется большим дарованием, то есть ее невозможно поставить в один ряд ни с Ахматовой, ни с Цветаевой, стихи ее устарели – это Зинаида Гиппиус. Она в большей, мне кажется, степени сейчас интересна, как мемуарист, как хроникер, как человек, который вел дневник о событиях революционного времени. Тем не менее, это стихотворение, которое я сейчас прочту, принадлежит к числу, может быть, самых сильных стихов Зинаиды Гиппиус. Как раз ее вполне можно не любить. "Женщина, безумная гордячка" – так ее охарактеризовал в своих гораздо лучших стихах Блок. Она была очень влиятельная особа в свое время в символистских кругах, в своем салоне со своим мужем Мережковским. Стихотворение это называется "14 декабря", естественно, оно апеллирует к декабристам, участникам декабристского восстания.

Ужель прошло – и нет возврата?

В морозный день, в заветный час,

Они на площади Сената

Тогда сошлися в первый раз.

Идут навстречу упованью,

К ступеням Зимнего Крыльца...

Под тонкою мундирной тканью

Трепещут жадные сердца.

Своею молодой любовью

Их подвиг режуще-остер,

Но был погашен их же кровью

Освободительный костер.

Минули годы, годы, годы...

А мы всё там, где были вы.

Смотрите, первенцы свободы:

Мороз на берегах Невы!

Мы – ваши дети, ваши внуки...

У неоправданных могил

Мы корчимся всё в той же муке,

И с каждым днем всё меньше сил.

И в день декабрьской годовщины

Мы тени милые зовем.

Сойдите в смертные долины,

Дыханьем вашим – оживем.

Мы, слабые, – вас не забыли,

Мы восемьдесят страшных лет

Несли, лелеяли, хранили

Ваш ослепительный завет.

И вашими пойдем стопами,

И ваше будем пить вино...

О, если б начатое вами

Свершить нам было суждено!

Александр Генис: Да, наследница Некрасова. Вы знаете, эти стихи настолько риторичны, что трудно о них что-то сказать. Тем более не понятно, кто, собственно говоря, продолжил дело декабристов?

Соломон Волков: Она себя числит в числе продолжателей в данном случае.

Александр Генис: Тот же Розанов, который очень не любил декабристов, говорил: тянут эту комедию которое поколение. Для того чтобы понять, как тема декабристов решалась в то время, я хочу прочитать другое стихотворение. И ведь совершенно не случайно всплыл тогда этот сюжет: декабристы – это миф русской свободы. Это то, что было у нас вместо Французской революции, максимальное приближение к некоему русскому либеральному духу, попытки освобождения.

Соломон Волков: Духу свободы и подвига во имя свободы.

Александр Генис: Совершенно верно. Это то, чем жили поколения школьников, в том числе и в царской России, то есть это был миф.

Соломон Волков: Причем не только самого этого неудачного восстания героического на Дворцовой площади, но и также и миф дальнейшего страдания этих людей. Рудники, все эти стихи Пушкина, обращенные к декабристам.

Александр Генис: "Во глубине сибирских руд".

Соломон Волков: Это подвиг жен декабристов, которые поехали за ними.

Александр Генис: Подвиг детей, которые выросли в этой Сибири воспитанными и благородными дворянами. Все это совершенно замечательно, кроме того, что непонятно, как это связать с чудовищной Октябрьской революцией. Это было очень трудно понять тем людям, которые дождались наконец переворота. Аксенов об этом говорил: представим себе, как Чернышевский дожил до советской власти и увидал на деле то, к чему он стремился, то, к чему он призывал. В это же время, в нашу эпоху, о которой мы вспоминаем, было написано стихотворение "Декабрист", знаменитое стихотворение Осипа Мандельштама. Получается такой диалог между двумя очень неравными поэтами.

Тому свидетельство языческий сенат, –

"Сии дела не умирают"

Он раскурил чубук и запахнул халат,

А рядом в шахматы играют.

Честолюбивый сон он променял на сруб

В глухом урочище Сибири,

И вычурный чубук у ядовитых губ,

Сказавших правду в скорбном мире.

Шумели в первый раз германские дубы,

Европа плакала в тенетах,

Квадриги черные вставали на дыбы

На триумфальных поворотах.

Бывало, голубой в стаканах пунш горит,

С широким шумом самовара

Подруга рейнская тихонько говорит,

Вольнолюбивая гитара.

Еще волнуются живые голоса

О сладкой вольности гражданства,

Но жертвы не хотят слепые небеса,

Вернее труд и постоянство.

Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.

Соломон Волков: Я думаю, что последние строки были им написаны с самого начала, а все остальное стихотворение пристроено к этому финалу.

Александр Генис: У Мандельштама есть такая манера: одну строчку делать главной, это зерно, из которого вырастает остальное. Например, "Бессонница. Гомер. Тугие паруса". Я уверен, что эта строчка пришла первой, она была главной, остальное “ниспадает” с первой строки. А здесь может быть главная строчка – последняя.

Есть замечательная история по поводу этих трех слов. У Катаева в "Траве забвения" описан такой эпизод: Мандельштам и Маяковский случайно встретились в магазине. Мандельштам заказывает два пирожных и сто грамм сыра, а Маяковский говорит: "Дайте палку колбасы, два кило сыра, шесть бутылок шампанского". Мандельштам выходит из магазина, маленький такой, невзрачный, а Маяковский вслед ему кричит: "Россия, Лета, Лорелея. Гениально!".

Стихи о декабристах очень непонятные. С одной стороны – то, о чем вы говорили: миф о декабристах, причем во всем своем протяжении. Этот тот самый дух фронды, вольнолюбия, который царил в русском дворянстве, нечто благородное и красивое. Шахматы, чубук, “вольнолюбивая гитара” – все на месте. С другой стороны, понятно, что декабрист не строит государство, он не созидает новое, он не “поворачивает руль корабля”, как делали другие герои Мандельштама этих лет. "О сладкой вольности гражданства, но жертвы не хотят слепые небеса, вернее труд и постоянство". Труд и постоянство – не те качества, которые декабристы принесли в Россию.

Соломон Волков: Относительно декабристов и их мифа есть печальная история. Это допросы декабристов, которые велись Николаем I лично сразу же после восстания, когда арестованных декабристов свозили во дворец. Многие из них себя вели совсем не идеальным или благородным образом: валялись в ногах у Николая, каялись, друг на друга стучали. С другой стороны, Николай, когда все эти допросы были завершены, сказал, что почерпнул много полезного оттуда для будущего благоустройства России. Так что вся эта история, как любая важная страница в истории государства российского, имеет свои свет и тени. Миф может быть раскручен как в одну сторону, так и в другое.

Александр Генис: Что мы и показали только что. Ну, а теперь музыка.

(Музыка)

Прокофьев в 1918 году

Соломон Волков: Я предлагаю вернуться к Сергею Сергеевичу Прокофьеву, хочу сказать для тех слушателей, которым, может быть, наш Прокофьев в 1918-м и, соответственно, сегодня, в 2018 году уже надоел. Но мы будем продолжать вместе с Прокофьевым его путешествие сквозь этот год, очень важный для него.

Александр Генис: Потому что этот год был для него переломным, он изменил его жизнь навсегда, как, собственно говоря, и жизнь всей России.

Соломон Волков: Сегодня я хочу поговорить о забавной интерлюдии, о которой не многие знают. О том, как Прокофьев, который решил покинуть революционную Россию и отправиться в Америку, по пути в Америку попал в Японию чуть ли не первый из вообще известных мне русских композиторов. Я не припомню, чтобы композитор, а тем более композитор ранга Прокофьева, попадал на несколько месяцев в Японию. Он там дал три концерта: два в Токио, один в Йокогаме. Предшествовало этому следующее обстоятельство. Прокофьев решил в какой-то момент, и об этом есть запись в его дневнике, который был издан посмертно, что ему надо уезжать из России в Америку. Запись следующая:

"Ехать в Америку! Конечно! Здесь – закисание, там – жизнь ключом, здесь – резня и дичь, там – культурная жизнь, здесь – жалкие концерты в Кисловодске, там – Нью-Йорк, Чикаго. Колебаний нет".

На самом деле он поддался уговорам своей будущей жены, подруги тогдашней Лины Льюбера, которая и выдвинула эту идею: надо перебираться в Америку. В итоге она уехала отдельно, он поехал отдельно. Очень любопытные записи, тоже характеризующие Прокофьева, как он тогда сразу с тремя женщинами крутил роман – с Линой, с певицей Ниной Кошиц и с еще одной дамой, известной как Элеонора Дамская. Он с большим увлечением описывал в дневнике все свои любовные переживания. Но там есть так же интересные записи о политической ситуации, политических воззрениях молодого Прокофьева.

Он пришел к Луначарскому с просьбой, чтобы его отпустили в Америку, выдали ему заграничный паспорт, для этого нужно было до самого высокого начальства доходить. Кстати, многим отказывали, Блоку отказали в разрешении выехать на лечение в Финляндию. Считается, что это послужило причиной его смерти. Бальмонту разрешили, он клялся, что против советской власти не будет выступать, но как только пересек границу, сразу превратился в антисоветского трубадура. Это, кстати, помешало тому же Блоку. С Прокофьевым история была отражена в его дневнике, потом его автобиографии. Здесь я должен заметить, что Прокофьев был первоклассным писателем, первоклассным стилистом.

Александр Генис: Он писал рассказы. Как раз в этот период, когда он жил в Японии, Прокофьев все время работал над рассказами, все время описывал процесс работы. Но я не читал эти сочинения.

Соломон Волков: Никто не читал, я не видел этих рассказов.

Александр Генис: Но по тому, что он о них писал, можно заключить, что это были рассказы в достаточно бытовом плане, что-нибудь между Буниным и Чеховым, а может быть, и Горьким. Он все время писал о том, как он страдает, потому что у него в прозе сюжетные какие-то провалы. Короче говоря, подробно описывает литературные перипетии своей творческой жизни. Музыка и проза в дневнике у него идут рядом и одинаково его занимают.

Соломон Волков: Неизвестно, что в тот момент было для него важнее. Но я хочу рассказать, как сложился у него разговор с Луначарским. Он пришел к нему и сказал: "Я много работал и хотел бы вдохнуть свежего воздуха". Луначарский ему сказал: "А что, вам недостаточно у нас свежего воздуха? По-моему, свежего воздуха предостаточно в революционной России". На что Прокофьев сказал: "Нет, это воздух моральный, а я хотел бы вдохнуть физического воздуха морей и океанов". Луначарский улыбнулся и сказал: "Хорошо. Вы революционер в музыке, мы в жизни, нам, конечно, надо бы работать вместе. Но коли вы настаиваете на том, что вам нужно увидеть какие-то новые страны, я не буду чинить вам препятствий". Луначарский посетил как раз в эти дни, в нашем 1918 году происходит дело, исполнение Классической симфонии Прокофьева, о которой мы рассказывали. Это у него отражено в дневниках, но не попало в пересказ о встрече с Луначарским в автобиографии, которая была опубликована в Советском Союзе в советское время, а дневники, как мы уже рассказывали, были изданы только после смерти, сравнительно недавно. Так вот Луначарский ему сказал: "Мне нравится, что вы занимаетесь созиданием, а у нас кругом только разрушают". Так неосторожно выразился нарком.

Александр Генис: Любопытно, что когда Прокофьев отправился в Америку, то он проделал примерно тот путь, что вернувшийся в Россию Солженицын, только наоборот: Прокофьев ехал в Америку через Владивосток и через Японию. Во Владивостоке он пишет в своих дневниках, а это упоительное чтение, о том, как встретился с дальневосточными футуристами. Поскольку его Маяковский назвал...

Соломон Волков: Председателем Земного шара от секции музыки.

Александр Генис: ... то он снисходительно их похвалил за футуризм, но записал, что тут "футуризма, конечно, меньше, чем было в Москве или Петербурге". Когда он оказался на пути в Японии, то сам себе сказал: "Все, можно надеть галстук, можно надеть шляпу, можно жить по-человечески. Кончилась революционная Россия".

Нельзя сказать, что он полюбил Японию, но ему была, конечно, очень интересна восточная экзотика.

Соломон Волков: Ему очень полюбились японские девушки, которых он именует гейшами. У меня такое впечатление, что под гейшами он подразумевает заурядных дам свободной профессии, чтобы не сказать слово "проститутка".

Александр Генис: Гейшами там, конечно, и не пахло, потому что гейши совсем не для этого, и они дорого стоят. А у Прокофьева было плохо с деньгами.

Соломон Волков: Он записывает в дневнике, регулярно в гостинице вот этих японских девушек. Он с удовлетворением отмечал, что хорошо все получилось.

Александр Генис: Еще интереснее, как он воспринимал Японию. У меня такое ощущение, что он видел в ней страну из оперы "Мадам Баттерфляй" – игрушечная держава. Такой она у него постоянно фигурирует в дневниках. Он пытался давать концерты, заработать как следует, потому что у него было со средствами совсем плохо. Не очень хорошо у него это получалось, хотя там было множество музыкантов, которые бежали от большевиков. То есть хватало исполнителей, а публики было маловато.

Соломон Волков: Он все время отмечает, что публики немного, потому что не сезон. Там нашелся импресарио из России по фамилии Строк. Я когда читал, то удивился, не являлся ли он родственником знаменитого Оскара Строка.

Александр Генис: Нашего рижанина, автора множества танго.

Соломон Волков: Прокофьеву пришлось там задержаться, потому что пароход, который должен был везти их в Сан-Франциско, только что ушел. Он хотел подзаработать, публики приходило немного. Ему повезло в том смысле, что вышла в Японии книга, где была целая глава о Прокофьеве. И вот человек, который эту книгу написал, взял его под свое покровительство. Японцы приходили на концерты, как Прокофьев отмечает в автобиографии, сидели тихо, аплодировали технике. В европейской музыке, замечает он в другом месте, они понимали немного. Но поскольку была о нем глава в японской книге, значит, был некий знак качества. Прокофьев старался играть нечто занимательное и быстрое.

Александр Генис: Но он мечтал вырваться из Японии, она ему быстро надоела. Кроме увлечения девушками (раз уж вы все время настаиваете на этой части его биографии) он читал Шопенгауэра, подробно изучал его философию. Ему он очень понравился, как всем музыкантам, потому что музыка для Шопенгауэра была царицей мира. Но финал ему не подошел. Он сказал: "Я не могу исповедовать пессимизм". Прокофьев всегда был оптимистом. Как известно, у него и "Ромео и Джульетта" хорошо кончается.

Прокофьев рвался в Америку, но по дороге хотел попасть на Гавайи. Уже было все устроено, но расписание кораблей помешало и Гавайи прошли мимо, о чем он всю жизнь жалел, потому что там были фрукты, там была экзотика, там были тропики.

Соломон Волков: И девушки, и девушки.

Александр Генис: Видите, вы все за свое. И так он попал в Америку.

Соломон Волков: Я хочу показать, что играл Прокофьев своим японским слушателям – это миниатюры из цикла "Мимолетности", которые его представляют в наилучшем свете именно как человека, владеющего беглой техникой. Эти опусы очень интересны с точки зрения музыкальной. Итак, Прокофьев исполняет свои "Мимолетности", архивная запись. Вот, что слушали японцы в 1918 году.

(Музыка)