Проволочный человек. Штрихи к портрету Константина Федина

Портрет Константина Федина. 1940. Литография.

Константин Федин и его современники: Из литературного наследия ХХ века. Книга 2 / Отв. редактор Н.В. Корниенко, сост. И.Э. Кабанова, подг. текста и коммент. А.М. Грачева, И.Э.Кабанова, Л.Ю. Коновалова, Н.В. Корниенко, Т.А. Кукушкина, Т.Б. Семенова, Е.А. Папкова, И.В. Ткачева . – М.: ИМЛИ РАН, 2018.

1.Разрыв

Подъезжая к дому, встречаю (впервые после октября) Пастернака. Он идет с кем-то, видимо, из своих гостей. Кланяюсь. Он узнает меня не сразу через смотровое стекло машины. Вдруг просиял, сорвал шапку. Я еду дальше, к воротам. Пока их открывает шофер, я из машины вижу – Борис возвратился и торопится догнать меня, а за ним поспешает его гость. Но ворота открыты, шофер за рулем, мы въезжаем во двор. Мне не хотелось заговаривать с ним, хотя есть повод…

Федин был беспартийным советским функционером с многолетним стажем


Эта мимолетная и многозначительная встреча, зафиксированная 15 февраля 1959 в дневнике Федина, увенчала тридцатилетнюю литературную и человеческую дружбу двух писателей – соседей по дому в Лаврушинском переулке (Москва) и по дачам в поселке Переделкино. Конец дружбе положил скандал, связанный с публикацией "Доктора Живаго" на Западе и присуждением Пастернаку Нобелевской премии по литературе. Встречая решающий 1958 год, Пастернак говорил, что счастлив из-за совершенной им ошибки, и желал Федину и Вс. Иванову такого же счастья (см. дневник Вс. Иванова). Федин был одним из первых и постоянных участников читок "Доктора Живаго": А роман, как говорит Федин, "гениальный". Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный – автобиография великого Пастернака. Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками – очень тонко и проницательно, – я залюбовался им, сколько в нем душевного жара (дневник К. Чуковского, 1.09.1956).

Впрочем, ревностное чтение совершенно не исключало сопротивления публикации: Федин был беспартийным (вышел в 1921-м из компартии) советским функционером с многолетним стажем. В 19261929 годах он был зам. председателя правления Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей, в 19591971 – первым секретарем правления Союза писателей СССР, с 1971-го – председателем его правления. Во время "битвы с Пастернаком" Федин входил в редколлегию "Нового мира" и также подписал редакционное письмо Пастернаку (отправлено в сентябре 1956-го, напечатано 25.10.1958) с мотивировкой отказа в публикации "Доктора Живаго": Я подписал письмо Борису, отклоняющее роман, и сделал это по совести, потому что в романе, в сущности, содержится признание бесполезности всей нашей революции и бессмыслицы гражданской войны. Я действовал по убеждению своему, как писатель, по долгу, как редактор: автор дал мне рукопись, я не мог ее принять и сказал автору – почему (17.08.1957, дневник Федина). В октябрьские дни 1958-го секретарь ЦК КПСС М. Суслов поручил председателю правления Московского отделения СП СССР К. Федину посоветовать Пастернаку отклонить премию и выступить с соответствующим заявлением: Он зол (впервые неизвестное мне лицо!). Посредник? Не только. И не столько. Я отлично вижу, что из двойственного положения можно и нужно найти выход. Главное: тут Пастернак в своем доме, или же там, в чужом?.. Борис мне: – Я так же подписал (итальянцу), как ты ко мне пришел!.. Я отдаю себе отчет, что в его представлении обо мне я, конечно, сольюсь со всеми, кто теперь будет "нажимать" на него (24.10.1958, дневник Федина). Вскоре Федин сообщал зав. отделом культуры ЦК КПСС Д. Поликарпову о том, что Пастернак через О. Ивинскую даже угрожает выходом Ланна (в те же дни в литературном мире обсуждали коллективное самоубийство переводчиков Евг. Ланна и А. Кривцовой, причем оба еще умирали в момент дневниковой записи Федина).

А.В.Самойлов. Дача К.Федина в Переделкино. 1944. Картон, акварель.

Мучительную агонию, смерть и похороны переделкинского соседа Федин просидел взаперти на своей даче, позднее ссылаясь на "заговор молчания" домочадцев и гостей (дочь, зять и гостья А. Зуева были актерами), но оставив дневниковую запись: Долго смотрел из окна на дорогу к дому Пастернака. Приезжали врачи, сестры. Ему попеременно то хуже, то немного лучше. Но надежды мало, или совсем нет, если верить рассказам, которые передают нам каждый день. Я думаю о нем по-прежнему лишь как о бывшем друге (26.05.1960, Б. Пастернак умер 30 мая).

Отношение Пастернака к Федину тоже претерпело метаморфозу, достаточно привести две несколько символические соседские записки:

Костя, радость моя, – у нас есть немножко пива и водка и у меня плохое настроение. Приходи, пожалуйста, когда стемнеет, и предадим проклятию все это сволочное нагорие с вершины до основания (вторая половина 1930-х).

Дорогой Костя, передаю тебе по поручению А.П.Зуевой, привезшей всем нам по скромному подарку, предназначенную тебе жевательную резинку. Целую тебя (18.07.1958).

2.Описание общества

В романе Пастернака содержится признание бесполезности всей нашей революции и бессмыслицы гражданской войны


Я начал с безмолвной встречи Пастернака и Федина и остановился на фрагментах их переписки не только для того, чтобы вспомнить уместную дневниковую запись Федина: Наш век поощряет молчание, а не разговор (7.12.1943). Вниманию читателей представлен 2-й том эпистолярного наследия Федина (первый вышел в 2016). По мере жизни в советской стране отношение Федина к культуре письма менялось к худшему. В 19231924-м Соколов-Микитов и Федин начали эпистолярное предприятие: Описывать не отношение наше к действительности, а преломление ее в нас, ее самое через наши души (Федин – Соколову-Микитову, 4-5.03.1924). Опубликована эта их переписка была лишь в 1987 году. В 1949-м Федин обдумывал цикл "Прогулки на Запад", куда хотел включить письма, которые не могли быть отправлены (вымышленные), и привести подлинные письма ко мне (Горький, Цвейг, Роллан). Но уже с наступлением пятилетки Великого перелома Федин стал разочаровываться в документальной прозе: Все думаю, что нынешние русские дневники, записки, письма – вся "документальная" литература – должны быть объективно неинтересны. Значение их, пожалуй, только условно: по ним можно судить, о чем их авторы не могут или не желают писать! (24.07.1932, дневник Федина)

Константин Федин и Михаил Слонимский. Ленинград. 1937.

Иллюстрацией к этим словам может послужить письмо М. Слонимского Федину от 21 июля 1945 года из Ленинграда: Удивительно. После Москвы здесь – тишина и пустыня. В сущности, для работы – идеально. Хожу по городу и удивляюсь – до чего же красив! Куда ни повернешь – везде красиво, даже в переулках. Что касается литературы – то хвастаться нечем. Люди – в каком-то полусне. Ни суеты, ни драк, ни криков. Движения замедлены. Очень устали люди – в Москве не то.

Эренбург плакал на плече у Федина, когда Сталин провозглашал тост за "терпеливый" русский народ


Второй том включает переписку Федина с двумя Серапионовыми братьями – М. Слонимским и В. Познером, со знаменитыми современниками Б. Пастернаком и И. Эренбургом, со старшими коллегами – О. Форш, А. Ремизовым и В. Вересаевым и известным культурным функционером В. Полонским. Письма носят преимущественно деловой характер и посвящены литературной жизни, публикациям, критике, переводам, гонорарам. Судя по дневникам, Федин относился к своим корреспондентам критически и иронически. Мишенька Слонимский склонен был к интригам. Эренбург кровожадно призывал к бессудным расправам в Германии, но плакал на плече у Федина, когда Сталин провозглашал тост за "терпеливый" русский народ. Федин сомневался в интеллекте О. Форш: Что она хочет сказать? Так часто приключается с умным, но не мудрым человеком: ни об одном его слове нельзя сказать, что оно глупо или пошло, но редкое из его слов действительно нужно (22.02.1930, дневник Федина). Его раздражал Вересаев-мемуарист: Напыщенность, высокомерие во всем, что касается себя, снисходительность или даже желчность там, где говорится о других (12.05.1950, дневник Федина). Зато Федин высоко ценил возведшего его в кавалеры Обезьяньего знака А. Ремизова, за что ему крепко досталось от критиков книги "Горький среди нас" в 1944-м. Маленькое отступление: в комментарии к переписке Ремизова и Федина вкралось досадное недоразумение. Писатели не могли встретиться в Париже в ноябре 1933-го, Федин был еще в Италии, хлопотал о французской визе (см. переписку с Замятиным и Познером), Замятин рекомендовал поручителями Моруа и Дриё ла Рошеля (будущего приверженца фашистского социализма!), приехал Федин в Париж как раз к наступлению 1934 года, так что не стоит слишком доверять дате дарственной надписи Ремизова в книге – 7 ноября 1933.

Интеллектуальным центром сборника деловитых писем Федина, без сомнения, является переписка с Пастернаком.

3.Черты из двух биографий

Все русское для меня погибло с приходом большевиков


Творческие пути Пастернака и Федина связывало некое "избирательное сродство". Для обоих раз и навсегда магистральной стала тема "Интеллигенция и революция": Революция – протест против страдания… поэтому нужно видеть страдания, чтобы загораться ненавистью и идти в революцию. Но в революции самой – страдание и это отталкивает Старцова и он нигде не может жить органически, войти в жизнь, свариться с нею, как сваривается гвоздь с обломками железных рельсов (материалы к роману "Города и годы"). Оба писателя жили в Германии – Пастернак в Марбурге в 1912-м, а Федин поехал учиться в Баварию в 1914-м и был там интернирован до 1918-го, – и оба тяготели к германской культуре. Во время "Нобелевского скандала" Федин вспоминал, как в 1944-м громили 2-ю часть его книги "Горький среди нас": Федин не понял ни Горького, ни эпохи, но превозносит Сологуба, Ремизова, Серапионовых братьев. Еще летом 1943-го в направленном ЦК ВКП(б) спецсообщении приводились такие слова Федина: Все русское для меня погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ не будет больше голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков). На заседании президиума СП СССР 24 августа 1944 года Федина хотели бить руками писателей (слова И. Груздева в дневнике Федина). В свете событий 1958 года интересно мнение Пастернака в изложении Федина: Он говорит, что – может быть – будет лучше, если писатели не придут на судилище. По его мнению, я буду чувствовать себя свободнее или, пожалуй, так: я смогу, без оглядки на друзей и без зазрения совести, стать на колени или сделать любой поклон, смотря по надобности. Он хочет проявить ко мне доброту, закрыть глаза на мнимую мою слабость, чтобы таким благородством прикрыть нежелание свое участвовать в "позоре". Из докладной записки наркома госбезопасности Меркулова Жданову явствует, что на собрании Федин сравнил современных писателей с патефонами и легко, в общем, отделался. Документы молчат, но нельзя не отметить способности Федина "уходить в болезнь": часть переломной пятилетки он провел в легочных санаториях Европы, а несколько месяцев ужасного 1938-го пролежал со сложным переломом ноги (вдобавок трижды падал на нее).

Константин Федин. Похищение Европы. 1935. Автограф.

Не подлежит сомнению творческая перекличка фединской трилогии об интеллигентах ("Города и годы", "Братья", "Похищение Европы") с поэмами Пастернака 20-х годов и его прозой, причем на сходство указывал сам Пастернак: Явился страх (так близок мне Ваш мир), что Вы заподозрите меня в подражаньи Вам, когда прочтете автобиографические заметки, наполовину написанные уже для "Звезды", так поразительно временами однотипен этот матерьял: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколенья (Пастернак – Федину, 9.09.1928).

Искусство начинает двигаться самостоятельно: раскачивается, мотает хоботом, прядает ушами


С начала 20-х и на протяжении долгого времени Пастернак комплиментарно отзывался о сочинениях Федина: За чтеньем "Анны Тимофевны" я пережил минуты настоящего художественного наслажденья, что в особенности относится к последней части повести и жизни героини, где насыщенно-яркое, но в своем внимании однообразное немного письмо сменяется движеньями настоящего большого художника, как бы задумывающегося среди самого текста и как бы не знающего, что принесет ему на следующей странице его размышленье… То есть искусство начинает двигаться самостоятельно: раскачивается, мотает хоботом, прядает ушами, уписывает сено огромнейшими копнами и пр., и его видишь – в глубине, за решеткою текста или вымысла, как слона в клетке (Пастернак – Груздеву, май 1925). Восхищение завершилось, когда Федин стал публиковать свою так и не завершенную соцреалистическую трилогию: Он прочел начало "Необыкновенного лета" и говорит, что его напечатали только потому, что разучились читать! (18.06.1947, дневник Федина). Со своей стороны Федин восторгался поэзией не только Бориса Пастернака, но и Юрия Живаго: Я не помню, чтобы меня покорили когда-нибудь какие-нибудь другие стихи так мгновенно, как одно прослушивание одного этого создания поэзии. Я не мог удержать слез, и они были удивительны по счастью и радости (15.09.1953, дневник Федина).

Доверительность отношений двух писателей подтверждают и эпистолярные впечатления Федина о Европе: Странно, но как раз в эту поездку – после войны, – когда так много говорится об упадке Запада, о кризисе его культуры и т. д., я увидел его с другой стороны, и то, что (обычно) принято у нас презирать (мещанство!), обернулось ко мне другой стороной, восхитившей меня до глубины: совершенной гармонией работы, тем, чего нет у нас, тем, о чем мы беспомощно твердим… Мы еще долго – десятилетиями – должны будем брать в пример именно эту, ближайшую нам, германскую культуру, и я рад, что убеждение это, высказанное в "Братьях", укрепилось во мне после возвращения из-за границы (Федин – Пастернаку, 30.10.1928). Подобные сравнения Европы с Советским Союзом (не в пользу второго!) Федин позволял себе в переписке лишь с очень близкими ему Соколовым-Микитовым и Замятиным: Внешне очень меняются города. Питер залит электричеством – без преувеличений. Москва – асфальтом. Движение в Москве аховое, город дрожит от жизни. Милиционеры по муштровке (они теперь ведь ведомства ГПУ) не уступают германским шупо… Но хвосты за керосином временами достигают астрономических размеров (стоят сутками, как на Шаляпина!); дома красятся только с фасадов; прошлую зиму только военными по экстраординарности усилиями потушили сыпняк (носивший псевдоним "форма №2"); народ тощ, устал и пьет (Федин – Замятину, 13.11.1933, отправлено из Италии).

Федин упоминает, что чувствовал себя по отношению к Пастернаку как Сальери – к Моцарту


Главным же нервом переписки Федина и Пастернака были не жизненные впечатления или литературные дела, а размышления о художнике и эпохе: Когда я писал 905-й год, то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю, и линии историографической преемственности, если мне суждено остаться, и идолотворствующим тенденциям современников и пр. и пр. Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи. Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно-дорого мне), с тем, что мне чуждо, для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы (6.12.1928, Пастернак – Федину). Пастернак писал об искусстве как о прекрасной игре: Искусство все в переходах, в игре. Это – переход от памяти к рассказу о памяти, это переход от воображенья на службе биографического к воображенью, севшему на шею нам (Пастернак – Федину, 14.02.1927). Но Федина именно это отталкивало при чтении "Доктора Живаго": Остается пожалеть, что роман не написан 30 лет назад. Либо жизнь за все это время так же не переменилась, как не переменился художник, либо он остается неизменным, потому что изменения жизни для него не существуют. Но если изменения не существуют, значит художник не может сравнивать бывшее с настоящим и значит – не в состоянии сказать о прошлом ни хорошего, ни худого. Если рисовать разруху 18-го года лишь для того, чтобы нарисовать разруху, поскольку она существовала, то рисование лишится всякой цели. Это – костюмы на вешалках костюмерной. Висят костюмы – и все (22.09.1952, дневник Федина).

Константин Федин и Борис Пастернак. Переделкино. 1946.

Федин упоминает, что чувствовал себя по отношению к Пастернаку как Сальери – к Моцарту. С одной стороны, он воодушевлен чтением поэта: "Знамя" напечатало стихи Бориса. От автора – заметка о замысле романа, о докторе Живаго – герое и "авторе" стихов. Это не весь цикл ("Август" – увы – исключен!), но все же у меня ощущение события. Как легко разбудить надежду! (16.04.1954, дневник Федина). С другой стороны, он считает его предателем дружбы: Не выходит из головы единственное событие в жизни литературы, в моей жизни: это потрясение морального чувства и сознания – потрясение, причиной которого был только Пастернак. И – наконец – отказ души от оправдания его личности, отказ от него самого. Он не смел притворяться, что был моим другом, зная, что я не могу отступиться от того, что я – советский писатель и верен своему долгу перед советской страной (30.10.1958, дневник Федина).

Вообще отношения писателей до странности напоминают дружбу героев-побратимов Андрея Старцова и Курта Вана ("Города и годы"). С тем, конечно, отличием, что Федин, разумеется, не убивал друга – Бориса Пастернака, но участие в расправе с советским писателем Пастернаком он принял.

4.Шаги становятся тверже

И снова я возвращаюсь к первому роману Федина, черновым материалам которого посвящена статья Н. Корниенко в настоящем томе. Главным источником в работе для Федина стали его дневники:

Первый мой "дневник" – 1913–14 гг., вел в Москве, на Ордынке. Пожалуй – самые болезненные и неотступные мечтания о литературной работе, о писательстве.

Второй: в Zittau i/Sa, 1915-1918, очень плодотворное время, о германском тыле, роман "Глушь", рассказы.

Третий: в Gorlitz`e, летом 1918.

Четвертый: продолжение тетради 1913-14, вел в Москве и Сызрани в 1918-19 гг. Иногда бывало необъяснимо тревожно (в Сызрани, летом 1919). Тетрадь хоронилась в бане, за кирпичом печного чела.

Пятый: в Петербурге, в 1919–1921 гг. В нем – все начало "настоящей" литературной работы, весь надлом весной 1921 года (Кронштадт), кое-что о первом периоде Серапионовых братьев, знакомство с Горьким и др. писателями.

Первый, второй, четвертый, пятый дневники сожжены в 1925 году. Третий потерялся в Германии. Из четвертого сохранились записи о встречах с М. Горьким (1928, дневник Федина).

И эту черту отметил В. Познер: Все книги, то есть хорошие книги, должны быть немного автобиографичны. И есть какая-то прелесть в том, чтобы покончить с собой, хотя бы чужими руками (Познер – Федину, 19.04.1925). Федин думал включить в книгу Главу, которая совсем не нужна читателю, специально для разуверившегося в жанре романа друга Серапионов – В. Шкловского: Я утверждаю, что ни в одной из известных мне литератур не было произведения более бессистемного, более путанного по архитектуре, стилю и манере, чем моя книга. И я утверждаю, что семь лет, в течение которых я искал форму для своего романа, укрепили меня в мысли, что – отсутствие формы есть форма. Я буду говорить о войне, национализме, любви и бандитах, о революции, большевиках, немецких булочниках и Башкирской кавалерии. Буду говорить о газетчиках и женских изменах, о самоубийцах и вице-губернаторах, художниках, монахинях и крестьянах. Буду говорить также о русском рабочем, германском редакторе, окаменевшей маркграфине и японских дипломатах. И все это не будет фельетоном. Он намеревался без прикрас изобразить революционную стихию: О сожительстве бандитов-анархистов с милицией и ЧК в одной деревне – в 20 верстах от ж.д. – "зоны влияния", условия "невыдачи", очко, рамс, учитель, топограф. А едва ли не самым революционным в романе у Федина получилось восстание мордвы за независимость, возглавленное германским маркграфом.

Роман вызвал восхищение на родине и в эмиграции. Святополк-Мирский считал, что по интересности он превосходит все, что было написано о Революции, а берлинские "Дни" пиратским образом печатали его фельетонами. Эренбург оценил знание германского материала: То, что Вы дали – правда, более того, правда не общедоступная. Если надпись на дорожках или хваленая аккуратность известна даже школьникам, то у Вас за этим другое – трезвое с виду безумье этой страны, прямой переход к экспрессионизму или к мяснику Гарману (серийный убийца, мясник, крутил фарш из жертв, казнен в 1925). Германия, женщины, романтика – очень хороши. Вы счастливо превзошли злободневность (Эренбург – Федину, 6.04.1925). В ближайшие годы роман перевели на чешский (с участием Р. Якобсона), польский, немецкий, испанский, французский языки, и критика сравнивала Федина с Хаксли, а позднее – с Т. Манном, авторами романов-дискуссий.

Константин Федин. Сан-Блазиен. 1932.

Несмотря на заслуженную популярность первых книг, мне кажется ключевым у Федина роман "Похищение Европы" (19331936). Главную задачу он сформулировал в письме коллеге М. Сергееву: Я думаю, что необходимо ввести в литературу слово "социализм", что пора его ввести с той же безоглядностью, с какой Бальзак ввел в свой роман все сырье "капиталистического" обихода (21.06.1929). Федин использовал впечатления о своем европейском путешествии в июне-сентябре 1928-го, но работа сильно затянулась из-за тяжелого туберкулеза, которым писатель заболел и лечил в 19311934-м, и смены политического курса в СССР: Почти полное отчаяние. Рот зажат маской с наркозом, надо дышать и задыхаться – такое ужасное чувство. Сердце не участвует в работе, вообще все, чем прежде двигалось писание – любовь, страсть к созданию новой вещи. Холодное сердце и испуг перед тем, что я делаю и зачем? (13.02.1933, дневник Федина). Получилась очень продуманная и даже изысканная композиция: две части книги – голландская и советская (Европа подгнивает, но культурна; СССР подымается, но из грязи). В романе есть два героя-наблюдателя: в голландской части советский журналист, в советской – голландский капиталист. Федин воскресил, в каком-то смысле, бунинского господина из Сан-Франциско и вновь отправил его в Европу. У голландца Филиппа Ван Россума семейный бизнес – морские грузоперевозки. Россумы доставляют древесину из СССР, раньше им принадлежали лесозаготовки в Поморье, потом случилась национализация, теперь заключена концессия. Здесь можно увидеть изящную аллегорию с царем Петром Михайловым, его увлечением голландцами, модернизацией России. Европейцы изображены критически – текстом от автора, советские люди даны безоценочно, но в прямой своей речи все они – грубияны, ханжи, хвастуны, с органчиками пропаганды вместо извилин.

Подробно в романе показана скрытная роль СССР в победе европейских радикалов (националистов) над либералами: советский демпинг обрушивает европейский бизнес одновременно со случившимся кризисом 1929 года. Федин изловчился вписать даже протесты европейцев: дешёвое советское зерно отнято у голодных советских детей!

Главный герой – прекрасная и трагическая фигура. Этот самый промышленник-флотоводец Ван Россум крутится между хищниками: Сциллой – конкурентами и Харибдой – большевиками. Европейский рынок древесины съеживается, советские пролетарии на концессии требуют такой социальный пакет, который умертвит бизнес, и откровенно ему заявляют: на обычных советских заводах профсоюз такого не потребует, потому что мы не дураки. Вокруг Филиппа смерть и упадок: в двух частях романа он хоронит брата, племянника и дочь. Но герой не сдается и демонстрирует чудеса изворотливости: в финале его потрёпанная эскадра увозит очередную партию дерева с советского Севера (где не только Советы, но и раскольники, церкви, стаи птиц), концессия Россумов умерла, но он заключил брокерский договор с красными обманщиками.

Страшный эксперимент "Похищения" смотрит на меня из шкапа статуей командора


Самая красивая линия романа – история 20-летней дочери Ван Россума – Елены. Собственно, она появляется только в первой главе, пленяет навсегда сердце советского журналиста, потом уплывает в путешествие в Голландскую Индию, умирает там в три дня от перитонита и далее превращается в один из пароходов, временами появляясь в отцовских воспоминаниях. И вот Ван Россум прибывает на красный Север, мечтает о том, как повез бы Елену в Венецию, которая стоит на сваях русского дерева, а после поехал бы с ней в СССР, – ведь он любит Россию: С кем ещё, кроме Елены, мог бы поделиться Филипп своими знаниями этого мира причуд, своими мыслями о нем, и кто, кроме Елены, мог бы вызвать в Филиппе нежное и гордое чувство своей уместности, которое возбуждает в отце молодая, красивая дочь?

Прототипом Россумов было голландское ленинградское семейство Пельтенбургов. Генрих Федорович (18911987) представлял семейную фирму по экспорту леса, принадлежавшую его дяде. Женой его была актриса БДТ Августа Николаевна Николаева (18911980). В их ленинградском доме собиралась советская богема (см. дневник 1934 Мих. Кузмина). В 1937 году Г. Пельтенбург был арестован на 8 месяцев, потом отпущен, и супруги с двумя сыновьями уехали в Бельгию. Читатели сочли роман неудачей: Конечно, провал; скучная, тусклая, неживая вещь. Советская критика пыталась сначала это замазать, но теперь уже, кажется, и Там печать "провала" поставлена (Замятин – Куниной-Александер, 15.12.1936). Федин их мнение разделял и писал Пастернаку: Страшный эксперимент "Похищения" смотрит на меня из шкапа статуей командора. Эту боль на новый лад надо было тоже узнать на опыте (Пастернак – Федину, 28.02.1936, цитата из утраченного письма Федина).

5.Похвала благоразумию

Итак, в своем романе Федин образно стремился "похитить" Европу, которая еще прежде того пленила писателя в 19141918 годах. Он служил артистом-басом в музыкальном театре Циттау, а Саксония даже нашла ему невесту – Ханни Мрву, умершую 25 лет, и призрак ее появляется во всех важных сочинениях Федина. Одной из главных тем романа "Города и годы" автор считал плен. Вернувшись в Советскую Россию, он угодил в крепкие сети, вероятно, не подозревая о пророчестве своих черновиков: В Москве большевики строят радиостанцию, когда первая волна телеграфа ужалит своей головой себя в хвост – щелкнет первый замок на величайшем концентрационном лагере смерти.

Первый плен был дружеским, можно сказать, семейным. Бывший дебютант-сатириконовец Нидефак стал одним из Серапионовых братьев. Стайку молодых литераторов "крестили" Горький, Замятин и Шкловский, существовала она недолго, в общем, до ранней смерти в 1924-м Льва Лунца, но оставила яркий лоскут на тусклом ковре советской словесности: В воздухе висит густой дым сигарет. Когда глаз привыкает, становится видна кровать, на ней молодой человек в коричневом кителе, на котором не хватает пуговицы, с задранными вверх ногами. Это Слонимский. Он прошел всю революцию без этой пуговицы, третьей сверху. Вокруг него на полу, на столе, на кровати, остальные Серапионы. Зощенко, хорошо причесанный, хорошо выбритый, погруженный в меланхолию; Груздев, бодрый, пухлый и розовый (как зубной порошок); Федин, о синих глазах которого грезят девушки. Один из братьев читает свою новую работу, которую тут же обсуждают. Другой читает стихи. Обычно присутствуют две или три девушки, в них Серапионы влюбляются по очереди.В большой комнате они играют в жмурки и в "кино". Никитин показывает шаги танго-фантазии, но попадает локтем в печку, и рукав его пиджака загорается (В. Познер. Панорама современной русской литературы. 1929). Федин дружил с Вс. Ивановым, Слонимским, Зощенко, переписывался с Познером, а вот Каверин прекратил в конце концов с ним всякие отношения в 1968-м из-за позиции Федина в делах Солженицына, Синявского, Даниэля. Старческая переписка Федина с Серапионами фиксирует сожаление о невозвратных временах: Возможно ль думать о некой "Субботе", открытой в былом для всех, кто любопытствовал? Или посидят двое-трое осколков прошлого за рюмочкой и лишний раз уверятся, что примирению не быть ? Что скажешь? Независимо от каких-либо дат надо снова обменяться впечатленьями от судьбы книги Лунца (Федин – Слонимскому, 30.12.1970, Комиссия по литературному наследию Лунца тщетно пыталась обойти цензурные рогатки и выпустить книгу его сочинений и воспоминаний о нем).

Константин Федин. Давос. 1931.

Второй красивой клеткой было кооперативное Издательство писателей в Ленинграде (19271934), где Федин был председателем правления. Издательство выпустило много замечательных книг: "Дневник 19111913" А. Блока, "Полутораглазого стрельца" Б. Лившица, "Форель разбивает лед" М. Кузмина, "Столбцы" Н. Заболоцкого, собрание сочинений В. Хлебникова, произведения К. Петрова-Водкина, Е. Замятина, К. Вагинова, Б. Житкова, В. Шкловского, бывших Серапионов и др. Налет дружеской непринужденности и некоторой безалаберности в деятельности издательства точно подметил Кузмин в письме Федину: Я хотел более точно знать о системе урегулирования наших счетов. Положение такое, что права на какое-либо получение, хотя бы и обусловленное договором, никак не чувствуется, а все зависит от какого-то "bon plaisir" (к тому же неизвестно, чьего) и каждому получению должны предшествовать долгие предварительные хлопоты. Я понимаю, что нельзя относиться к договорам педантически, я понимаю, что денег не хватает и их приходится как-то распределять экономно и пропорционально. Но чем же при этом руководиться? Степенью нуждаемости? Это произвольный и случайный путь филантропии (7.05.1929). В 1934-м кооперативное издательство, конечно, было ликвидировано, несмотря на мобилизацию Горького и Шагинян, письма Жданову и Сталину.

На источнике, дающем два стакана тухлой воды в день, построена грандиозная водокачка


Третьей и уже пожизненной, хотя и позолоченной клеткой для Федина (с 60-х к нему пристало прозвище Чучело орла) стал Союз писателей СССР. Сам Федин еще на излете 20-х ярко охарактеризовал советскую литературу и организации: На источнике, дающем два стакана тухлой воды в день, построена грандиозная водокачка. На водокачке суетятся, ссорятся, в убеждении, что все дело в том, как она будет работать (20.09.1929, дневник Федина). Но со временем он втянулся в череду представительских ритуалов в стране и за рубежом, и в поздней дневниковой записи иронии не отыскать и с помощью лупы: П. Демичев остановился на необходимости со всею прямотою сказать на съезде об опасности войны. Тема войны и мира, как она трактуется сейчас, усыпляет сознание опасности, внушает беспечность. А между тем мы ежедневно и буквально "находимся на грани войны" (его слова) (7.09.1966).

6.Зачем человеку эти бедные часы и дни?

Вынесенное в заглавие выражение Проволочный человек встречается в черновых материалах к "Городам и годам" как один из вариантов названия. Федин так его разъясняет: Вот что случилось в России – пришли проволочные люди, оценившие горечью борьбы, поражений и бесплодных побед весь пустозвон громких и пышных слов об индивидуальной (буржуазной) и коллективной (пролетарской) свободах и справедливости в условиях быта Европы и особенно России. Трудный и долгий путь проволочных людей заканчивается осознанием силы вещи над человеком. Проволочный человек понимал новое и умел внутренне простить его.

Время сделало из меня свой продукт. Я потерял себя


Что же говорят о Федине-человеке письма и иные свидетельства эпохи? На черно-белых снимках молодой большеглазый Федин похож на Конрада Фейдта. Большие его глаза были синего цвета, свое предисловие к испанскому переводу романа "Города и годы" Познер начинал с этого факта: Я знаю женщин, которые не видели Федина четыре года и, однако, не могут забыть его глаза. Познер подразумевал Людмилу (Агути) Миклашевскую (18991976). Она была женой режиссера К. Миклашевского, дружила с Серапионами, жила во Франции в 19241927 годах, потом вернулась и в 19371954-м была репрессирована. Ее хлопотам о реабилитации и прописке помогал Федин – депутат Верховного Совета РСФСР. В 20-е годы их связывали любовные отношения, хотя Федин был накрепко женат. Миклашевская вспоминала, как он пил шампанское из ее туфельки и катал на тройке по замерзшей Волге в родном Саратове.

С годами, по мнению Каверина, Федин все более походил на портрет Дориана Грея. Я бы уточнил, что на лице Федина отпечатывались не столько пороки, сколько характер его и мрачные мысли. В 1930-м он поверял дневнику, что нормально в наше время: несчастье, неблагополучие, арест. В 1933-м мучился бесплодием и пустотой, подумывал застрелиться. В 1950-м писал Слонимскому, что не надо быть интеллигентом, не надо терзаться глупыми догматами об обязанностях перед ближними и перед обществом, не надо никогда держать данное слово (20.09.1950). В 1957-м он констатировал: Время сделало из меня свой продукт. Я потерял себя.

7.Мы квиты, товарищ Старцов

Шел февраль 1936 года, только что закончилась публикация "Похищения Европы", и Федин переживал, что в романе нет главного – сострадания и страсти. В ответном письме Пастернак нарисовал ему исчерпывающую картину судьбы советского литератора: За что б ты ни взялся, всюду в твою волю художника вмешается твоя судьба, в мере, никому, кроме современников больших революций, неведомой, искусству почти непосильной и превращающей художника в мученика… Так, как хотелось бы тебе, чтобы полюбили твое произведенье, любят тебя самого, Федина, и это – высшее, о чем можем мы мечтать, таков закон эпохи. И ты слишком большой артист, чтобы не мечтать о другом, но что же делать, когда само время, сколько ты ни бейся, постоянно перемещает центр тяжести из вещи в автора, потому что в своей военной подготовленности, практической складке и политической недоверчивости оно больше, чем полагается в искусстве, занято тобою, тем человеческим в тебе, что ты так рад, так готов и способен был бы сбросить с плеч, чтобы не то что раствориться, а исчезнуть, пропасть без вести в произведеньи. Вероятно, настало время отложить биографии, письма и прочие деловитые бумаги и вернуться к лучшим сочинениям Федина.