Россия, разорванная на части. Труды Анатолия Вишневского

Анатолий Вишневский (1935–2021)

На 86-м году жизни от последствий COVID-19 скончался ученый и писатель Анатолий Вишневский, директор Института демографии ВШЭ.

Анатолий Вишневский не раз был гостем Радио Свобода. Мы публикуем текст передачи, записанной в 2010 году, когда вышло второе издание его книги "Перехваченные письма".

Это роман-коллаж, преимущественно из документов, сохранившихся в архиве дворянского рода Татищевых. Центральная фигура – Николай Татищев, офицер, поселившийся после поражения Белой армии во Франции. Николай Татищев сохранил рукописи поэта Бориса Поплавского, мы узнаём историю их дружбы, но это лишь один из фрагментов мозаики, потому что главный герой книги – ХХ век со всеми его трагедиями – революциями, войнами и концлагерями.

– Анатолий Григорьевич, как вы получили доступ к архиву Татищевых и как возник замысел собрать из этих документов роман?

– Моя жена родилась во Франции и была с детства знакома с братьями Татищевыми, детьми Николая Татищева. Семья моей жены вернулась в Советский Союз, а потом они возобновили знакомство и дружбу. К сожалению, Степан Татищев, который сам собирался заняться разборкой этих архивов, рано умер, а он был специалист по русскому языку, французский дипломат, который работал в России, он мог это сделать. Его брат-физик далек от этого, хуже знает русский язык, поэтому он не мог разобраться в этих рукописных, огромных по объему архивах, и он попросил меня их посмотреть. И когда я это увидел, я понял, что там бесценные сокровища, причем не только фактического плана, а которые позволяют судить и писать о характерах очень незаурядных людей на фоне совсем незаурядной эпохи. Было бы непростительно не воспользоваться этой возможностью.

– Архивы находились во Франции, вы работали с ними там?

– Да, я работал с ними, в основном, во Франции, но кое-что потом ксерокопировал и дорабатывал уже здесь – у меня уже образовался свой собственный архив. Я кое-что использовал и из изданного, ведь Николай Татищев печатался, и есть несколько книг, которые вышли во Франции на русском языке. Вот я все это использовал в качестве сырья. Потом добавился еще архив Иды Карской, известной художницы. Очень много было материалов, по сути это уже стало архивом двух семей, с которыми я работал. Плюс, самая ценная часть всего этого корпуса материалов, это дневники Бориса Поплавского. Он их постоянно вел, ежедневно, поэтому это очень большой объем. Конечно, я использовал только малую часть. Они сейчас в разрозненном состоянии часть находится в Литературном музее в Москве, а часть еще остается во Франции.

– Вы построили дом без единого гвоздя – авторские примечания минимальные, только там, где без них совсем не обойтись. У вас наверняка сто раз возникало желание: здесь что-то пояснить, тут добавить сноску, тут что-то рассказать от себя. Почему вы всегда себя сдерживали?

Важно было предоставить слово этим людям, ведь это история, которая тянулась почти сто лет

– Мои персонажи, (некоторые, во всяком случае) блестяще владели пером. У Поплавского замечательный стиль, замечательный русский язык, причем не только в литературных произведениях, а даже в дневниках, у него было чувство языка необыкновенное. Это записи часто очень небрежные, но туда влезать со своими комментариями бессмысленно и не нужно. То же самое относится и к Николаю Татищеву. Да и все они писали: там чувствуется и стиль, и характер этих людей. Мне кажется, не было необходимости никакой мне туда вмешиваться. Я даже во втором издании чуть-чуть подсократил свои, и без того небольшие, комментарии. Важно было предоставить слово этим людям, ведь это история, которая тянулась почти сто лет. Что можно добавить к письмам из тюрьмы, например? Их там сотни были. Это была уже советская тюрьма, но в первые годы гражданской войны еще можно было оттуда что-то писать. Мне кажется, что ценность этих документов, которыми я пользовался, такова, что они не нуждались в каких-то дополнительных комментариях. Единственное, о чем можно пожалеть, что еще не все использовано, изучено. Мне кажется, очень большую ценность представляют дневники Елизаветы Алексеевны Нарышкиной. Это придворная дама, очень высокопоставленная, имевшая свои апартаменты в Зимнем дворце, всегда бывшая с царской семьей. И потом, когда ей удалось выехать из советской России, она вела дневник на французском языке. Частично я использовал эти материалы, но мне кажется, что это могло бы заинтересовать историков. Она очень трезво судила о том, что происходило, у нее там очень интересные замечания по поводу эмиграции, по поводу отношений между членами царской семьи. Может быть, когда-нибудь историки доберутся до этих дневников.

– Ваша книга открывается письмами из советских тюрем, в которых находились отец и сын Татищевы, арестованные большевиками. Давайте поговорим о Николае Татищеве, в его судьбе ведь много загадочных, романтических эпизодов, в частности, его попытка спасти царскую семью...

Николай Татищев - лицеист

– Там действительно загадочная история, как он получил возможность уехать, и там содержится намек на то, что какая-то поддержка была со стороны власть имущих – может быть, не самых больших. Там много еще недосказанного, но действительно есть такая линия, что он пытался принять участие в освобождении царской семьи, которая тогда находилась в Тобольске, но это не удалось. А дописывать, домысливать, я, конечно, ничего не хотел. Кстати, есть неопубликованный рассказ Николая Татищева, в котором он как бы восстанавливает внутренний монолог Императрицы по пути в Тобольск, называется "Жезл и посох".

– И есть неопубликованный роман “Сны о жестокости”, отрывки из которого вы приводите в своей книге. Довольно необычная книга для своего времени.

– Он не дописан, он не окончен, я постарался из него взять то, что было наиболее интересным. Но там ведь очень сложные были и семейные отношения. После того, как его жена Дина умерла в 1940 году, у него словно какой-то стержень выпал, и он не возвращался к этому роману, потом только некоторые фрагменты опубликовал в виде отдельных рассказов, а сам роман остался незаконченным.

Из воспоминаний Ирины Голицыной, сестры Николая Татищева

В ночь с 3 на 4 сентября 1923 года я была арестована и помещена в тюрьму ГПУ на Лубянке.

На вопрос, хотела ли бы я сменить правительство, сказала, что вовсе и не считаю его правительством, а шайкой бандитов

Дело было так. Уже заполночь раздался громкий стук в дверь с черного хода. Кто-то открыл, и вошли три или четыре сотрудника ГПУ. Даже не постучав, они вломились в нашу комнату, первую по коридору, как раз в тот момент, когда я начала раздеваться. На листочке, который один из них держал в руке, было написано мое имя. Увидав меня, они, кажется, удивились – я выглядела такой маленькой – подумали, не ошибка ли это, и стали спрашивать, сколько мне лет и нет ли в доме кого-либо другого с таким же именем. Но узнав, что мне 23 года, приказали собираться.
Тогда мне казалось, что заключение сделает из меня героиню, и я надеялась не упустить случая сказать им все, что я о них думаю. Возможность представилась мне очень скоро, во время первого допроса.
Меня спросили, как я отношусь к Советскому Союзу.
– Знать о нем ничего не желаю, пока ваше презренное правительство находится у власти, – ответила я. А на вопрос, хотела ли бы я сменить правительство, сказала, что вовсе и не считаю его правительством, а шайкой бандитов, захвативших власть.
– И что бы вы сделали с ними, будь ваша воля?
– Повесила бы многих из них на ближайшем фонаре.
– Отлично, – произнес следователь с холодной улыбкой. – Все это будет записано, и мы продолжим следствие, как и положено…

Проходили дни, похожие друг на друга. Лучшим из них была пятница, когда я получала небольшую весточку из дому – несколько строчек, написанных маминым почерком, и передачу: смена белья и немного еды – печенье, булочки, немного сыра.
Шла третья неделя моего одиночного заключения, когда меня вновь вызвали к следователю. Он сразу же задал вопрос, который меня озадачил.
– Кто такая мадам Сухотина, и почему она так интересуется вами и делает запросы о вас?
Я, думая, что это еще одна из его хитростей, сказала, что никогда не слышала этого имени. Он был удивлен и настаивал, что я должна ее знать.
– Ваша мать приходила с нею, вы наверняка ее знаете.
Тогда я сообразила, что мама нашла кого-то, кто мог нам помочь, и поняла, кто это мог быть.
– О! – воскликнула я. – Вы не совсем верно произнесли ее имя. Конечно, я знаю ее, это дочь великого писателя графа Льва Толстого.
– Да, это она, – сказал он с удовлетворением. – Она сказала, что никогда не встречалась с вами, но хорошо знает вашу семью. Мы пообещали ей выпустить вас в ближайшее время, но придется подождать еще несколько дней. Скоро Октябрьские праздники, и мы будем очень заняты. Мы высоко ценим Толстого, а такие люди, как его дочь, оказывают большую помощь в нашей борьбе во имя всего человечества. Мы стараемся помогать друг другу.
После этой небольшой проповеди я почувствовала, что близка к освобождению.
И в самом деле, через несколько дней я вернулась домой. Мама была счастлива, все остальные члены нашей семьи тоже, только тетя Нина была немного сердита на меня и сказала, что я не должна была говорить там то, что я говорила. Оказывается, они все знали. Через несколько дней мы с мамой пошли к Татьяне Львовне Сухотиной, чтобы поблагодарить ее. Она тоже встретила меня неодобрительным взглядом и погрозила пальцем, давая понять, что мои откровения в ГПУ никому не принесли бы добра.


Получив возможность уехать из Советского Союза, она оказалась с семьей в Англии. Там она написала книгу воспоминаний, которая была издана на английском языке, и вот я использовал эту книгу довольно широко. Так что там не только письма. И это очень интересно, потому что один источник проверяется другим, там все время так там об одних и тех же событиях пишут разные люди, причем они все писали это в таких документах, не предназначенных для широкого пользования в письмах, в дневниках.

– Как Ирине Голицыной с мужем удалось уехать из советской России?

Их выпустили вот по такому исключительному случаю, что Сталин не хотел портить отношения с Германией

– Необычная история, потому что они находились в полном смысле под колпаком ГПУ, на них все время оказывали давление, чтобы они стучали на свое окружение. Они были в ссылке в Перми. Но в это время удалось выехать их матери. Отца Татищевых расстреляли через год после того, как его арестовали. Его арестовали как заложника после покушения на Ленина. Их арестовали обоих и Дмитрия, и Николая Дмитриевича, его сына, который тогда был молодым человеком, еще недавно окончившим военное училище. Там тоже очень интересная история, как матери, Вере Анатольевне Татищевой, дочери Нарышкиной, удалось уехать. Загадочная история, в которой каким-то образом задействована и Стасова, известная большевичка. Сам Николай Татищев считал, что Горький помог. Так или иначе, его выпустили из тюрьмы, и он какое-то время даже служил в Красной армии, потом перебежал к белым. А отца расстреляли, неожиданно для него и для всех. Они надеялись, что как-то обойдется, но все-таки его расстреляли. Так вот Веру Анатольевну потом выпустили из Советского Союза. Она воспользовалась тем, что в 1925 году широко отмечали столетие со дня восстания декабристов, а у нее среди предков были декабристы, и она обратилась чуть ли не Генеральную прокуратуру. В общем, ей разрешили выехать и воссоединиться с матерью, которая тогда уже была в Париже. А она там вышла каким-то образом на окружение Гинденбурга, тогдашнего канцлера германского, у которого были родственники Голицыны. И хотя на самом деле этот Голицын, муж Ирины, не был его родственником в полном смысле слова, им удалось как-то убедить Гинденбурга, что это его родственник, и Гинденбург обратился к Сталину с просьбой разрешить выехать ему из Советского Союза. Сталин в это время искал контактов в Германии, не хотел портить отношения, но в то же время он не был настолько гуманным, чтобы позволить выехать. Поэтому он пообещал Гинденбургу (наверное, не лично, но по каким-то каналам), что он предоставит эту возможность, но на Голицына и на всю эту семью стали оказывать давление, чтобы они добровольно отказались. Всячески и лаской, и угрозами пытались их понудить отказаться от этого плана. А он проявил достаточную стойкость и категорически настаивал на том, чтобы его выпустили, как-то сумел связаться с немецким посольством и, в конце концов, их выпустили вот по такому исключительному случаю, что Сталин не хотел портить отношения с Германией. И они выехали всей семьей из Перми. Даже, когда они уже из Перми в поезде ехали, их пытались запугать и как-то заставить вернуться. Это все очень хорошо описано Ириной в этих воспоминаниях, где видно, в каком напряжении они жили и как они до последней минуты, пока они не пересекли границу, опасались, что их так и не выпустят.


– Еще один центр вашего повествования - это судьба Бориса Поплавского. Мы недавно говорили о вышедшем в издательстве “Гилея” сборнике неопубликованных стихотворений Поплавского, видимо, тоже из архивов Таищевых, и речь зашла о неточности современного восприятия Поплавского, о том, что не известны его тексты начала 20-х годов, автоматические стихи, которые только сейчас начинают публиковаться, что Николай Татищев произвольно редактировал его тексты, которые готовил к публикации. Расскажите, пожалуйста, о своем знакомстве с Поплавским. Я не знаю, согласитесь ли вы со мной – мне кажется, нужно быть очень молодым человеком, чтобы любить и понимать Поплавского.

Меня интересовал Поплавский даже не как поэт, а как человек, как характер

– Ну, я совсем не молод. Понимаете, в данном случае меня все-таки интересовал Поплавский даже не как поэт, а как человек, как характер. Эта книга вышла на французском языке тоже, и редактор, которая редактировала французский перевод, мне сказала: “Подумать только, какой характер необычный!”. И, я бы сказал, очень русский характер. Вот мне трудно представить себя француза такого или англичанина. Это сочетание каких-то черт, которые мне представляются очень русскими, при том, что он был человек очень непростой, и для себя непростой. Там упоминаются его стихотворение "Мальчик смотрит. Белый пароходик…" После того, как книга вышла, я обнаружил, что есть песня Вертинского на эти слова, и даже у нас она была на пластинке, которая была издана в Советском Союзе. Причем там перепутаны инициалы Поплавского, потому что Поплавский был совершенно неизвестен. Там написано "Ю. Поплавский" это было его отчество. Он Борис Юлианович. Он, конечно, был поэт очень оригинальный, что редко бывает, у него был свой голос, своя интонация. Но, наверное, он все-таки не до конца реализовался как поэт, он и умер молодым, и жизнь у него была очень нелегкая. Но, повторяю, для меня он был интересен, собственно, как характер, как человек, который очень самоотверженно был предан своему, если хотите, призванию, как он его понимал. А он себя считал философом, мыслителем.

– Мистиком?

Рисунок Бориса Поплавского, 1920-е годы

– Не только. У него иногда очень трезвые мысли. Говорят, что Бердяев был знаком с ним немного и говорил, что у него есть философское дарование. Он иногда впадал в какие-то мистические впечатления, без конца медитировал, но его многие размышления, в том числе и приведенные в книге, очень трезвые и, я бы сказал, современные. Он был очень проницательный в чем-то человек. Видимо, какой-то такой у него был дар, не то чтобы ясновидение, это, конечно, слишком, но вот проницательность поэта была. Я бы не сказал, что он был таким уж мистиком, хотя у него там много есть словесно-мистического, а мне кажется, что он был ближе к реальности, чем он сам даже иногда думал о себе, или как ему казалось. Его характеристики людей, да и событий бывают очень верными.

–​ Вы приводите несколько публикаций о его гибели, в них много противоречий; вообще, бесконечное количество легенд за эти годы не возникало. У вас есть окончательный ответ на вопрос о том, что это было: трагическая случайность, самоубийство или убийство?

– Скорее всего, это была случайность, это не было самоубийство, хотя я читал работу одного канадского специалиста по Поплавскому, который пытался представить, что он жил по образцу французских поэтов, у которых самоубийство входило в представление о том, каким должен быть жизненный путь поэта. Но мне все-таки кажется, что это был несчастный случай. Я там попытался собрать разные свидетельства людей, которые его знали, в том числе Иды Карской, которая его очень хорошо знала, и она говорит, что нет, он был человек творческий, он был полон разных планов, а житейские неурядицы его не могли заставить уйти из жизни. Я к этой версии склоняюсь, что это все-таки был несчастный случай. Но этот несчастный случай тоже был в его характере, всякие эскапады – то он нюхал кокаин, то общался с непонятными людьми. Уверенности нет, но думаю, что это все-таки был несчастный случай.

– Меня заинтересовали страницы, посвященные Наталье Столяровой, подруге Бориса Поплавского. У нас были общие знакомые, и я много слышал о ее судьбе. А вы, возможно, были с ней знакомы?

Наталья Столярова

– Я не был с ней знаком, но, когда уже книга вышла, даже среди моих знакомых оказались люди, которые были с ней знакомы. Она тоже была очень необычным человеком и не до конца понятным. Я привожу документ о том, что в 20-е годы она была связана с ОГПУ. Я не знаю, знал ли Солженицын об этих страницах ее биографии. У нее тоже была очень необычная судьба, и очень интересны ее отношения с Поплавским, который был в нее влюблен и подозревал, что у нее есть какая-то часть жизни, в которую он не имеет доступа. Он подозревал, что там есть какой-то другой мужчина. А, судя по всему, это был не мужчина, а это были ее политические занятия, связанные с ОГПУ. Она уехала внезапно из Франции (возможно, это было связано с похищением генерала Кутепова), это был вынужденный отъезд, и они расстались. Есть ее воспоминания о Поплавском, но видно, что она Поплавского-то не очень понимала. А любила ли – не знаю, это другой вопрос. Ей, наверное, казалось, что вот эта политическая деятельность важнее, чем личные взаимоотношения. И, видимо, она им не придавала такого значения. А для Поплавского это было очень важно, потому что он и погиб, я думаю, потому, что остался один, потерял всех женщин, с которыми был связан. Дина, которая была долгое время его подругой, и которая потом вышла замуж за Николая Татищева, его, видимо, очень хорошо понимала, какие-то действия, черты его характера, и опекала его. Но в это время получилось так, что Наталья Столярова уехала в Советский Союз, а у Дины родился ребенок, вот тот самый Степан Татищев, который потом стал дипломатом, о котором там тоже довольно много рассказывается, который передавал материалы Солженицына на Запад.

– Передавал с помощью Натальи Столяровой. То есть она снова возникает в этой истории, и тоже возникает ее тайная политическая жизнь, но уже с другим знаком в Советском Союзе в 70-е годы.

–​ Я сейчас договорю про Поплавского. И у них был маленький ребенок, ему было несколько месяцев. Хотя с Поплавским они уже расстались, она вышла замуж за Татищева, и он был увлечен Натальей Столяровой, но все равно он приходил к ней, когда у него были трудные душевные минуты, и она его утешала, как-то ему помогала. Но тут она оказалась с новорожденным ребенком, ей было не до него, и вот в это время он как раз и погиб. Дина ему говорила, что считала его ребенком, который нуждается в опеке. И вот он, видимо, и был таким по каким-то чертам своего характера. В других вещах он был очень зрелым, а в каких-то житейских вещах нет, и он не вынес одиночества. Моя версия такая.

Из дневника Бориса Поплавского

Июль 1930 года

Автошарж Бориса Поплавского

Гуляю и думаю, дохожу до покоя, до полного самоискупления. Тема: по ту сторону возмездия и наказания. Даже счастье любви есть препятствие, если его искать. Сегодня с утра рассматривал символы Таро.
Сейчас придет Дина и мы будем переписывать стихи для книги. Дина страдала – бедная, святая.
Ничего, главное – раскаяние, мужество, мужество и мужество, молчание. Ужасно страдаю от разговоров – даже с милыми людьми, от карт, от игр. Гордость и величественность. Нужно быть во что бы то ни стало смелым, то есть трагическим.
Был в "Последних Новостях" и говорил с Ладинским насчет моих страданий о стихах. Потом изумительно интересно гулял среди пассажей около Porte St Martin и по средневековой rue de Venise.
Вчера был тяжелый грозой день. Но необыкновенное закатное состояние и мужественное смиренное шествие по rue de la Glaciere. Светлые остановившиеся облака над 22 rue Barrault. Мужество.
"Святая Ольга – все Ольги именинницы", – говорит папа энергичным голосом, моя посуду, святой человек. С утра была смута и тяжесть в голове. В бане безумно устал.

Больше радоваться нельзя, нужно страдать и плакать, пока во всем мире останется хотя бы еще один, кто плачет

Лихорадочно писал роман, безумная нервность, не знаю почему. Все очень-очень высоко, хотя ничего не видно и в переутомлении еле работаю – все не знаю, отдыхать ли. Надо как-то проснуться, а то на вершине какой-то сумрак на меня спускается. Среди солнечного дня все стало темно и рассветно – не нахожу себе метафизического места. Одно знаю, больше радоваться нельзя, нужно страдать и плакать, пока во всем мире останется хотя бы еще один, кто плачет.
Вчера, во вторник, целый день читал и спал в солнечном озере каком-то, видел оккультные и эротические сны. Вечером медитировал упорно, но без блеска, читал Гегеля, ночью гулял с Диной, корил ее за молчание, в конце светло разговорился о Логике, смотрел звезды и молился на улице. Кто знает, может быть она мне суждена как свидетель и утешитель, а я так долго ни во что ее не ставил. Какое огромное впечатление произвели на нее карты Таро.
Потом редакция, тревога о "Современных Записках". Иванов ругал мои стихи. Шел в закате долго-долго через Sante, было светло и тайно.
В пятницу работал. Был на докладе Вейдле, не имел успеха, но познакомился с Берберовой. Красивая и милая, золотая бабочка на розовой кофточке. Все они дураки.
После высокой туманной недели, когда все было за облаками и я не находил себе метафизического места, теперь новая неделя в огромных темных иллюминациях, хотя и без серьезной работы. Только читаю, но много, хотя все чепуху. Черные, потому что никто не имеет права радоваться до конца мира, а наоборот, вся задача в том, чтобы углубляться, ввинчиваться в сознание боли Христовой и в ответственность за все.
Сегодня у меня страх. Прочел тяжелую и правильную книгу "У фонаря", подумал, что где-то в глубине, в России, среди большевиков может быть высокая религиозная атмосфера.
Дина близка и, пожалуй, сладка даже. Хотя зря у нас такие фамильярные отношения.
Вчера ссорился с Диной. Высоко медитировал на улице глубокой ночью.
После Оцупа, который не хочет для №2 моей требухи, высоко медитировал около метро St Jacques. Потом под дождем, один играл в стрелу. Мило ссорились с Диной. Я сказал ей, что считаю себя святым, но отрицал осень и уход.
В воскресенье 27-го работал и медитировал вечером – все у Карских.

Август 1930 года

Страшный пустой день. Обнаружил в зубе огромную дырку - совсем инвалид. Спал много днем, а сейчас слаб, грязен, небрит, ботинки не завязаны. Читал свои тетради – сколько боли. Сомневаюсь теперь в своих философских способностях.
Светлое лето. Ищу название для книги, оно должно было бы говорить о жалости и бесконечном: "Солнце судьбы", "Ангелы ада"…
Вчера думал: "Такой труд, легче деньги зарабатывать". Страшная тоска была вчера, но все же медитация, как и в четверг, хотя в четверг день почти пропал, да и совсем весь пропал. Видел странный паровоз посередине бульвара, молился. Вчера сомневался во всем.
Вытащил Дину в синема для мальчишек, кончилось ужасной сценой до 2 1/2 со слезами, дракой, оторванными пуговицами. Безумно корили друг друга, но и безумно любили. Светлый человек Дина, чистый небесный. Я так люблю ее.


Там очень есть интересные письма Натальи Столяровой, первые из Советского Союза, потому что вначале она была очень увлечена тем, что здесь происходило в 30-е годы, пока это не кончилось для нее фатально, и она не оказалась в ГУЛАГе.

А в 70-е годы она встретилась со Степаном Татищевым, французским дипломатом, сыном Николая, друга Бориса Поплавского.

Степан Татищев

– Да, мне удалось там найти несколько ее писем из Советского Союза и, в частности, Иде Карской, сестре Дины. Она в этих письмах спрашивает о нем, как о ребенке, который только что появился на свет. А потом она стала секретаршей Эренбурга, потому что она училась с дочерью Эренбурга во Франции, знала ее. Солженицын в “Невидимках” обо всем этом рассказывает. И когда Степан оказался здесь в качестве дипломата, она как-то с ним связалась, они установили один из каналов, по которому шли рукописи Солженицына на Запад и вообще его контакты.

–​ А Солженицын знал о вашей работе?

–​ Я не знаком был ни с ним, ни с Натальей Дмитриевной, но все-таки перед тем, как издать, я попросил посредством “Мемориала”, там ведь опубликованы и их письма частично, это были, может быть, единственные авторы писем, которые еще были живы, у кого надо было спросить разрешение. Поэтому я попросил показать и спросить, не будут ли они возражать против этой публикации. И Наталья Дмитриевна передала, что она не возражает. Когда книга вышла, еще был жив Алик Гинзбург, там он бегло упоминается, он очень хорошо знал и Наталью Столярову, и Солженицына, и всех, и он успел ее прочесть. Мы с ним говорили об этом, говорили и о Столяровой, и с ним, и с Ариной Гинзбург.

Александр Солженицын. “Невидимки”

Весной 1962 года, схитрив (и невинная хитрость, и решительность – все ее), передала мне /Наталья Ивановна/ через Копелева, что нечто важное должна мне сообщить (а просто хотела познакомиться...).
Я довольно нехотя позвонил ей по эренбурговскому телефону, как она предложила. Наталья Ивановна тут же настойчиво пригласила меня в квартиру Эренбурга... Я пришел. Эренбург... оказался ни при чем и за границей, но сидели мы в его кабинете... Разговор наш сразу обминул литературные темы, стал по-зэчески прост...
С установившимся между нами сочувствием виделись мы мельком раза два, существенного не добавилось, но доверие у меня к ней укрепилось.
Вдруг как-то через годок Н.И. со своим друзьями приехала в свою старую Рязань, заглянула ко мне. И почему-то в этот мимолетный миг, еще не побеждаемый никакой неотложностью (еще Хрущев был у власти, еще какая-то дряхлая защита у меня, а все же не миновать когда-то предавать микрофильмы на Запад), я толчком так почувствовал, отвел Н.И. в сторону и спросил: не возьмется ли она когда-нибудь такую штуку осуществить? И ничуть не поколеблясь, не задумавшись, с бестрепетной своей легкостью, сразу ответила: да! Только – чтоб не знал никто. ...Капсула пленки у меня была уже готова к отправке, да не было срочности; и пути не было, попытки не удавались. Но когда в октябре 1964 свергли Хрущева! – меня припекло... Известие застало меня в Рязани. А другой день я уже был у Н.И. в Москве и спрашивал: можно ли? когда?
Отличали всегда Наталью Ивановну – быстрота решений и счастливая рука. Неоспоримое легкое счастье сопутствовало многим ее, даже легкомысленным, начинаниям, какие я тоже наблюдал. (А может быть – не легкое счастье, а какая-то непобедимость в поведении, когда она решалась?). Так и тут, сразу же подвернулся и случай: сын Леонида Андреева, живущий в Женеве, где и сестра Н.И., они знакомы, как раз гостил в Москве...

Этот вечер тогда казался мне величайшим моментом всей жизни!

Она назначила мне приехать в Москву снова, к концу октября. К этому дню уже поговорила с Вадимом Леонидовичем. И вечером у себя в комнатушке, в коммунальной квартире, в Мало-Демидовском переулке, дала нам встретиться... Они брались увозить взрывную капсулу – все написанное мною за 18 лет, от первых непримиримых лагерных стихотворений до "Круга". Этот вечер тогда казался мне величайшим моментом всей жизни! Что грезилось еще в ссылке, что мнилось прыжком смертным и в жизни единственным... И неужели вот так просто сбывается – вся полная мечта моей жизни? И я останусь теперь – со свободными руками, осмелевший, независимый? Вся остальная жизнь будет уже легче, как бы с горки. И дар такой принесла мне Наталья Ивановна! – Ева, как я стал ее вскоре зашифрованно называть...


–​ Анатолий Григорьевич, наверное, было много откликов от читателей, которые знали кого-то из героев вашей книги и хотели что-то дополнить?

–​ У Поплавского детей не было, но у него был брат Всеволод, и у него были дети, есть сейчас внуки. И они мне потом сказали, что они из моей книги узнали о Борисе то, чего они не знали, потому что, хотя семейный миф существовал, что был Борис, известный поэт, но поскольку они живут во Франции, для них русская поэзия – не самое главное, и они мало что знали. Были еще интересные встречи. Например, во втором издании были дополнения, относящиеся к периоду войны. Там описывается история семьи Карских, им удалось выехать в свободную зону Франции во время войны и спастись, ведь это была еврейская семья. Но там упоминается семья их друзей, которая была депортирована в Освенцим и погибла, и осталась только дочь Майя, которая училась в другом месте. Есть ее письма, есть потрясающее, с моей точки зрения, письмо ее брата, который тоже был арестован и оказался в лагере. Был перевалочный лагерь в Дранси, и есть его письмо к ней из Дранси – можно было написать одну открытку или одно письмо. И вот он написал несколько слов, уже понимая, чем это все кончится. Он писал в таком, если можно так сказать, ироническом ключе. Описывал, в каких условиях они живут. Так вот несколько лет назад я познакомился с Майей, которая единственная из этой семьи выжила. Дело в том, что их увезли в одном автобусе, и это видел Николай Татищев – сестру его жены, Бетти, которая после смерти Дины занималась детьми, и мать этой Майи, и они были в одном автобусе. И он пишет, что они сидели там возле полицейского участка, потому что французы их арестовывали, и мальчик маленький был доволен, что он поедет на машине. Их везли в лагерь. В этом же автобусе сидела мать известного в эмиграции поэта Гингера. В общем, там колоссальная информация, причем она всегда индивидуальна – это жизнь и судьбы людей, это очень интересные рассуждения эмигрантов. Причем там разные были эмигранты, некоторые из них были эмигрантами даже не из России, а из Румынии, но русскоязычные. Как они вообще видели Советский Союз, как менялось отношение в разные эпохи в разные стороны, как во время войны они ожидали, как будут развиваться события на фронтах, как мальчик этот, Мишель Карский, свое передает отношение к России военных времен, тогда, когда они скрывались в Свободной зоне. В общем, уйма всего.

Ида Карская (1905–1990)


–​ Я бы сказал, что одна из главных особенностей вашей книги то, что вы показываете русский 20-й век глазами русских, но не советских людей. Это большая редкость.

Были люди, искавшие оправданий тому, что происходило в Советском Союзе, а были такие, которые понимали

–​ Да, там, в основном, люди из эмиграции или какое-то время живших в Советском Союзе, но не ставших советскими людьми, как Ирина Голицына, например. Интересно, как они думали о России, это тоже не всегда совпадает с какими-то клише, потому что были люди, искавшие объяснений и оправданий тому, что происходило в Советском Союзе, а были такие, которые как бы понимали. Вот Дина, в частности, размышляет о том, что происходило в Советском Союзе, но тоже не на уровне каких-то бытовых деталей, но пытается оценить, и она не принимает философию переделки человека. Тут же еще есть очень интересный персонаж, который как-то немножко в тени. Это вторая сестра Николая Татищева, которая осталась в Советском Союзе и здесь жила. И я знал людей, которые у нее в Москве брали уроки иностранных языков.

–​ И была до смерти напугана, судя по ее письмам.

–​ Она, конечно, была напугана (как мы все, скажем так, не будем ни в кого бросать камень), но она еще и была, в каком-то смысле, правоверным советским человеком. Она с восторгом пишет о полетах космонавтов, причем называет их даже не по фамилиям, а по именам. Мне Борис рассказывал, что отец, Николай Татищев, а это были две его сестры, высоко ценил с детских еще времен Елизавету, которая осталась, и не слишком высоко в интеллектуальном плане ставил Ирину. Но Ирина продемонстрировала необыкновенную стойкость во всех жизненных передрягах. Ее несколько раз арестовывали, она сидела, но она ни в чем не сознавалась, не соглашалась ни на какое сотрудничество. А Елизавета, наоборот, здесь как бы как-то вписалась. Она была в такой советской обертке, и эта обертка ей не мешала. Вот она тоже очень типичный представитель и интересный, потому что это говорит она в письмах личных…

–​ Я решил, что эти письма предназначены, прежде всего, для глаз цензора, ведь она понимала, что любое письмо, направленное во Францию, тем более эмигранту, в начале 60-х годов будет прочитано.

–​ Конечно, я тоже понимаю, что, наверное, она это имела в виду, но, все-таки было не только это. И есть рассказ у Татищева, в котором он описывает ее приезд во Францию в группе туристов, это вымышлено всё, но он показывает там, как он ее видел и, мне кажется, что он видел ее правильно. Они не нашли общего языка, хотя в детстве они были очень близки. А вот эта его проницательность тоже удивительна, потому что он как раз очень верно описал, кем она стала, и не только она, кем мы все стали и были. Вот так он это описывает. Без всякого осуждения, но, видно, что общего языка не найти.

Николай Татищев. О поездке в Россию. 1973 год


Вот, наконец, река Которосль – лодки, купальщики. Она вливается в широкую Волгу, и здесь стоит Ярославль.
Мы катимся по набережной до "Стрелки" и снова назад. Я узнаю каждый дом. Вот в этом жил гимназист Соболев, мы собирались у него по субботам, говорили о литературе и немного о политике. После чая пели хором эмигрантскую песню, завезенную из Швейцарии: "Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради вольного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда".
Несколько раз проезжаем мимо нашего старого дома, превращенного в музей… Внутри все перестроено. Ни одного коридора, только большие залы с картинами. За окном знакомый вид на Волгу, это все, что осталось от моей комнаты…
Здесь я жил шесть лет перед революцией, учился в гимназии, зимой ходил на лыжах, летом рисовал с натуры церкви, которых было несколько десятков, может быть, около сотни. Сейчас "действует" только одна в пригороде Коровники.
Как эта страна была задумчива и тиха до наших грозных событий! Чудно гудели колокола над перелесками и полями…
Деревня в моем детстве уже меньше верила в рай или в чудотворные иконы.
– Обману приходит конец, – говорили нашим слугам деревенские парни. – Когда старики помрут, мы закроем все церкви.
Это было еще до 17-го года. Потом парни сами стали стариками, как тот, которого мы утром подвозили, бывший герой Красной армии. Он шел за тридцать верст помолиться перед смертью в еще не раскулаченную церковь.
После Японской войны лакей Александр, зная, что я не передам это в гостиной, учил меня так:

Комедия нашей жизни, в которой все притворяются, и зрители, и актеры

– Когда человек умирает, из него, как из коровы, выходит "пар" и больше ничего. Никакой души нет, ни наказаний, ни награды на том свете, это нас оболванивают, чтобы мы на вас работали, не покладая рук.
Но и в городах церковь и все, что с ней связано, не принималось всерьез. В гимназии учитель литературы советовал Достоевского читать, раз это входит в программу, но не слишком верить всяким кликушам и ханжам.
Сейчас старая погудка продолжается на новый лад: уважается прежнее, то, что превратилось в запретный плод. Комедия нашей жизни, в которой все притворяются, и зрители, и актеры… Деньги и власть перешли в другие руки, но в остальном – в основном все те же дремотные видения…

Кто-то кому-то передает, что там сносное питание, когда они давно уже были в газовых камерах

Я очень горжусь тем, что там есть письма бывшей прислуги Елизаветы Алексеевны Нарышкиной, это была безграмотная крестьянка, которая, когда все поменялось, вернулась в деревню. Видно, что она в своей жизни не много писала, катастрофические ошибки там у нее, и она пишет такие преданные письма Елизавете Алексеевне, описывает там несколькими штрихами жизнь в деревне, в которой она жила, это в 20-е годы еще. И это тоже, по-моему, очень яркий штрих. Вот уж она точно ни на кого не рассчитывала, когда писала свои письма, ни о ком не думала. И вот эти письма я нашел. Вот надо поблагодарить этих людей, что они сохранили все это. Письма Николая из тюрьмы существуют в двух вариантах, есть оригиналы, это такие открытки, узко исписанные карандашом, так что трудно разобрать, и есть тетрадка, в которую его мать, Вера Алексеевна, все эти письма переписала. И эта тетрадка тоже сохранилась. Там больше сотни писем, потому что Дмитрий Татищев сидел год примерно в тюрьме и каждый день или через день писал письма. Сначала удавалось предавать через каких-то людей, обслугу этой тюрьмы, а потом там их всех заменили, и уже стало невозможно, только дозволенные письма. И на них стоят штампы, что это проверено на всех открытках стоит штамп тюрьмы.

– Много материалов и, наверное, велик соблазн продолжить эту работу. Вы не готовите третье, расширенное издание этой книги?

– И второе-то было для меня неожиданным. Просто я получил доступ тогда к архивам Карской, там оказалась масса писем, и тоже очень интересных, времен войны. Там появляется тема преследования евреев во Франции. И преследования, и помощи им, потому что в каких-то случаях там их выдавали, но очень часто они жили в деревне, и долгое время не было даже никакой мысли, что их кто-то может выдать. Вот все эти трагические события, что кто-то был арестован, кто-то прошел через Дранси и погиб, что думали они тогда?.. Там есть очень интересное свидетельство того, что они не понимали, что их отправляли в лагеря смерти, и там они рассуждают, что точно известно, что через полгода они приедут, или кто-то кому-то передает, что там сносное питание, в этих местах заключения, когда они давно уже были в газовых камерах. Это тоже все показывает реалии того времени. Вообще, с моей точки зрения, главное достоинство (я не себя хвалю, а вот этих реальных авторов), очень высокая степень достоверности. Именно поэтому я никак не вмешивался, чтобы не спугнуть эту достоверность, которая в любом художественном произведении, даже когда оно строится на документах, очень часто присутствует. Вот я старался так построить эту книгу, чтобы не было никакой изначальной заданности, что мы выйдем на такой результат или такую мораль из этого извлечем. Мораль извлечь можно, но для этого надо все прочесть, и это мораль жизни, а не мораль каких-то идей, которые кому-то кажутся правильными, а кому-то нет. Вот так я старался это строить.