Белый шум и суп из топора. Конфабуляции Павла Пепперштейна

Павел Пепперштейн, коллаж

Художник, писатель, автор культовой "Мифогенной любви каст", режиссер фильма "Звук солнца" Павел Пепперштейн написал автобиографический роман "Эксгибиционист", в котором описаны будни арт-подполья 1980-х и 1990-х, выставки, рейвы и кетаминовые трипы. Книга вышла в издательстве Музея современного искусства "Гараж". Режиссер Евгений Митта, специализирующийся на документальных портретах современных художников, завершает работу над сериалом "Пепперштейн сюрреалити-шоу". Сейчас Павел Пепперштейн работает над книгой о своем детстве. Мы публикуем отрывок из будущей книги и интервью, которое взял у Павла Гордей Петрик.

Как долго ты писал "Эксгибициониста"?

– Примерно два года. Может, чуть меньше.

А был какой-то принцип, по которому ты выбирал истории из своей жизни и собирал из них пазл?

– Как и сказано в самой книжке: когда передо мной была поставлена задача написать автобиографический роман, некие мемуары, я немного растерялся, как, наверное, и каждый человек, который берется за такое дело. Невероятный шквал воспоминаний, бесконечное количество возможностей, как писать и о чем, бесконечное количество событий и происшествий. Все они кажутся интересными и достойными описания. Поэтому нужно было придумать какой-то ограничивающий принцип, и я решил, что это будет германский роман. То есть я буду ориентироваться – не жестко, а достаточно аморфно – на события и воспоминания, связанные с Германией.

Ты говоришь, что перед тобой была поставлена задача? Кем поставлена?

– С одной стороны, мною самим. А с другой стороны, структурой "Гараж", поскольку в разговорах было придумано, что я напишу воспоминания, а они их издадут.

Есть ощущение, что "Эксгибиционист" писался как будто бы невротично и многие фрагменты твоей жизни пропущены, просто потому что ты не захотел их описывать.

Этот роман писался по принципу сказки "Суп из топора"

– Так и есть. В общем-то довольно спонтанно все писалось и, конечно же, получилась не биография и не мемуары, а как бы роман. С каким-то автобиографическим материалом, но очень прихотливо и привольно использованным.

Ты менял имена людей?

– Кажется, нет.

Додумывал что-то?

– Специально не додумывал. Но есть такое прекрасное слово, которое я недавно узнал и теперь употребляю к месту и не к месту, – конфабуляция. Это как бы типа ложное воспоминание. Безусловно, там есть какие-то конфабуляции. Но в целом я не ставил перед собой какую-то четкую задачу правдиво излагать события или их как-нибудь искажать. Писал без специальных искажений, но так, как приходит мне в голову, то есть сохраняя все те искажения, которые приходят спонтанно. Так рассказываешь одну и ту же историю в разных компаниях в разные моменты. Это не значит, что в один момент ты ее рассказываешь правдиво, а в другой момент ты все наврал. Просто как рассказывается, так и рассказываешь.

– Вы с Ануфриевым писали "Мифогенную любовь каст" сразу набело. Ты и сейчас пишешь набело?

– В книге я описываю самое начало написания этого романа. Изначально, еще до того момента, как присоединился Сережа Ануфриев, моя идея была в том, чтобы писать на ватманских листах плотной рисовальной бумаги тушью и пером и соответственно не делать ни одного исправления, но я так выдержал примерно на восьми листах, после чего плюнул и стал просто писать в блокнотах. И потом мы уже с Ануфриевым писали все в блокнотах и иногда даже делали какие-то исправления, то есть, в общем, беспринципно себя вели. Изначальный план забылся, а вспомнился, когда я сейчас писал этот роман. Иногда я себя редактирую, иногда нет. Вот сейчас роюсь в своем архиве и нахожу тексты в разных состояниях. Некоторые просто испещрены поправками, а другие нет.

План написания текста не всегда бывает заранее. Иногда он образуется и по ходу дела. Если говорить про роман "Эксгибиционист", я изначально опирался на германские земли, но в данном случае в расширенном смысле – я ориентировался на то, что когда-то называлось Священной Римской империей германской нации, а туда входит и Италия, и много других стран, которые есть в этой книге. Кроме этого никакой придуманной заранее четкой структуры не было, но повествование по ходу дела само структурировалось.

– В "Эксгибиционисте" очень много описаний перестройки и начала девяностых годов, но практически отсутствуют нулевые.

– В нулевые годы я в Германию не ездил. Нулевые – это тема отдельного романа. Грубо говоря, "Эксгибиционист" – роман о конце восьмидесятых и о девяностых. И поэтому он германский. Но кроме Германии, тут есть еще один важный стержень. Это, собственно, выставочная деятельность, что заложено и в названии: "эксгибиционист", как там объясняется, – это не тот человек, который показывает х**, а человек, который устраивает выставки, чем я в основном и занимался по жизни, и вокруг этого много чего вращается и в романе.

А если бы я писал роман о нулевых, это был бы крымский роман, потому что в основном в нулевые я жил в Крыму. Это попало и в "Эксгибициониста". Но можно еще написать пять, восемь, десять или двадцать пять автобиографических романов, чем я вроде бы и занимаюсь. Сейчас я стал писать следующий автобиографический роман, который посвящен в основном детству.

"Эксгибиционист" заканчивается литературным сценарием фильма "Эксгибиционист", посвященным уже не твоей жизни, а жизни эксгибициониста в привычном смысле этого слова. Это очень неожиданный финал.

Недавно мы закончили очень подробную научную работу, посвященную песне дуэта Никитиных "Резиновый ежик"

– Можно сказать, этот роман писался по принципу сказки "Суп из топора". Там солдат приходит к жадным крестьянам и говорит, что хочется есть, можете покормить меня? Они ему отказывают, а он им говорит: ну давайте, я тогда сам сварю СУП ИЗ ТОПОРА. Это их заинтересовывает, они приносят ему топор, он кладет его в огромный чан, а потом уже говорит: в супе из топора должно быть немного картошки, немного морковки, немного рыбки. В данном случае топором в этом супе является фильм под названием "Эксгибиционист", потому что я его написал заранее и отдельно. Ну, написал, и что с этим прекрасным топором делать? И я решил его погрузить в этот автобиографический суп, хотя топор не имеет к этому супу вообще никакого отношения. Мне нравится выражение, которое встречается в "Мастере и Маргарите". Мастер написал роман про Пилата, и его советские критики стали обвинять в том, что он пытается протащить в советскую литературу пилатчину. В данном случае тоже происходит протаскивание, впаривание фильма под соусом мемуаров. А фильм при этом совершенно не мемуарный и к моей жизни никакого отношения не имеет.

"Прага – это ракушка. Кафедральный собор Святого Вита", 2016. Бумага, тушь, акварель

– А мог бы ты продать кому-то права на экранизацию самих мемуаров?

– Конечно! Желательно подороже.

Скоро должен выйти сериал "Пепперштейн сюрреалити-шоу" Евгения Митты, тоже посвящённый твоей жизни. Ты его уже видел?

– Он находится в работе. Женя Митта снимал меня очень долго, пять лет как минимум, намного дольше, чем писался "Эксгибиционист". Судя по нашему последнему разговору с Женей, будут происходить еще какие-то досъемки. Так что процесс еще не закончен, и я могу сказать больше – может быть, это вечный процесс. Я бы, кстати, не возражал, это интересный ход – вечное производство фильма.

"Эксгибиционист", сериал Митты, твоя ретроспективная выставка в "Гараже" 2019-го – они говорят о тебе как о чем-то законченном и оформившемся окончательно. Ты еще будешь проявлять себя в других инкарнациях?

– Мы создали группу ППСС (Павел Пепперштейн и Соня Стереостырски), которая занимается изобразительным искусством, а также полевыми исследованиями. Недавно мы закончили очень подробную научную работу, посвященную песне дуэта Никитиных "Резиновый ежик" про то, как ежик насвистывал дырочкой в правом боку. Кстати говоря, в процессе исследования возникло сомнение – у нас появились подозрения, что, возможно, он все-таки насвистывал дырочкой в левом боку. Но в конечном счете после долгих сомнений мы пришли к выводу, что это был правый бок.

Кроме белогвардейцев, будут появляться белые животные

Сейчас мы находимся в процессе интенсивной работы над фильмом, который называется "Белый шум". Как и все, что мы делаем, он базируется на научных основаниях. Есть физическое понятие белого шума, и само это название во многом вдохновлено структурой белого цвета. Белый шум – это частотное поле, в котором различные элементы звука уравновешивают друг друга, но при этом возникает не эффект тишины, а другой эффект, который и называется эффектом "белого шума". Кроме этого, есть шумы других цветов. Есть розовый шум, коричневый шум (а красного, кстати, нет). Но мы в фильме ориентируемся на белый шум, и как метафора взято такое историческое явление, как белое движение в России. Фильм, конечно, совершенно не политический и не исторический, это фильм именно научный, и, тем не менее, это фильм о белогвардейцах, о белом движении. Я очень много писал стихов о белых (как, впрочем, иногда и о красных), и там будут звучать стихи о белых, и в том числе, кроме белогвардейцев, будут появляться белые животные.

– Расскажи еще о деятельности ППСС.

– Деятельность многогранная. Например, 15 декабря должна была открыться многозаловая выставка в фонде "Екатерина", посвященная певцам и певицам, которых еще называют попсовики, но она перенеслась в связи с пандемией и теперь откроется, наверное, в феврале. Мы создали такой гадательный набор певцов и певиц (естественно, без негативных коннотаций слова "попсовики") русских, советских и западных, и именно им будет посвящена эта выставка. На самом деле, эта огромная работа тоже укладывается в исследование белого шума: мы, как говорят военные, решили взять в клещи тему белого шума, и, с одной стороны, зайти на эту территорию через певцов и певиц, а с другой – со стороны белогвардейцев. Поэтому на этой выставке будет также демонстрироваться и фильм "Белый шум" или во всяком случае расширенный трейлер этого фильма. Поэтому, кстати, очень хорошо, что она перенеслась, и как раз перенос произошел в рамках белого периода, зимы, что тоже имеет символическое значение.

Павел Пепперштейн. Матрешки над пропастью (из проекта "ИЛИ – ИЛИ. Нацсупрематизм – проект нового репрезентативного стиля России"). 2008. Холст, акрил

МОЙ ЧЕТВЕРОНОГИЙ ДРУГ

(из новой книги Павла Пепперштейна)

Полагаю, никогда не удастся мне забыть одну квартиру близ станции метро "Академическая" – большую, неуютную, с толстыми мраморными подоконниками, с паркетными полами, по которым пролегали там и сям странные неопрятные царапины. Кроме этих царапин, все здесь пребывало аккуратным, разреженным, унылым, как бы осунувшимся: многочисленные книжные шкафы надменно и в то же время ущербно блестели своими стеклянными дверцами, отражающими большие белёсые окна, за которыми перламутрово громоздились солидные сталинские дома – такие же, как и тот, где обитала квартира. Сюда приходил я нередко, раза два в неделю, обреченный на это фатумом изучения английского языка. Родители мои придерживались мнения, что я непременно должен овладеть этим морским языком, или же этот язык должен овладеть мною – мол, от этого зависит моя дальнейшая судьба. Родители также полагали, что школьных занятий английским недостаточно, поэтому нанимали мне репетиторов. То ли я был слишком ленив, то ли чересчур мечтателен, но обучение продвигалось вяло, через пень-колоду. Поэтому репетиторы часто менялись.

В их череде в какой-то момент появилась невысокая женщина с бледными волосами, которая и проживала в описываемой квартире – её я обязан был регулярно посещать ради совместного погружения в небольшие, яркие, нарядные книжонки, изданные в Оксфорде. Эти книжонки источали столь свежий и едкий запах сочной типографской краски, что я иногда чихал, склоняясь над их белоснежными страницами. Не знаю, обладала ли эта женщина педагогическими талантами, но, безусловно, она обладала робкой, слегка измученной улыбкой и розовыми веками: эту розовость я считал её физиологическим свойством, в мою четырнадцатилетнюю голову не приходило, что она, должно быть, часто плачет. Она казалась мне очень взрослой, почти старой, хотя на самом деле была довольно молода, не более тридцати пяти лет. Обычно люди внушают мне либо приязнь, либо отторжение, но женщина с розовыми веками не пробуждала во мне ни симпатии, ни антипатии: её маленькие руки с перламутровыми ногтями, её бежевые платья, её тусклый, порою пресекающийся голос, её жидкий чай с одинокой конфетой, за которую следовало благодарить вежливыми английскими фразами, – всё это не оставляло никакого следа в моей душе. И всё же я ощущал присутствие неких тайн в этой квартире, в этой репетиторше. Не сразу, но постепенно я стал склоняться к мысли, что живёт она там не одна.

Как-то раз мне случилось совершить кое-какой добрый поступок в отношении одного животного, и так вышло, по случайности, что женщина с розовыми веками стала свидетельницей этого доброго поступка. Итак, я проявил себя с лучшей стороны, после чего, как мне показалось, она стала присматриваться ко мне, как бы мысленно нечто взвешивая или обдумывая. Какие-то незримые гирьки возлагала она на свои мысленные весы, пока я пытался воспроизвести англоязычный диалог "визит к дантисту", заученный из пахучей оксфордской книжки. Со стены на нас неулыбчиво взирал фотографический портрет её умершего отца-академика, физика-ядерщика, о котором мне было известно, что он отдал жизнь за решительное развитие своей рискованной науки. Его безволосая голова, его выпуклые очки, его брезгливый рот... Его крупные, фарфоровые морщины...

В общении со мной она старалась не допустить в свою речь русских фраз, по всей видимости, следуя педагогической методике полного погружения в изучаемый язык, поэтому я даже слегка вздрогнул, когда под конец одного из занятий она вдруг промолвила по-русски, говоря с подчёркнуто обыденными, даже преувеличенно тусклыми интонациями и глядя в окно, где собирался накрапывать неуверенный дождь.

Мой отец... Рискованные эксперименты... Он на всё готов был ради науки, да и время было такое...

– Ты добрый мальчик и кажется начитанный, хотя к иностранным языкам у тебя видно не лежит душа. Но это придёт со временем. Постепенно, не сразу, даже может быть очень нескоро, но ты почувствуешь очарование английской речи. И после уже не сможешь вырваться из её объятий. Хочу познакомить тебя с моим сыном. Он твой сверстник, и мы живём здесь вдвоём. У него совсем нет друзей. Ребёнок должен хотя бы изредка общаться с ровесниками, разве нет? Вдруг вы подружитесь? Он совсем не выходит из комнаты, света белого не видит. Боится показаться на глаза людям – даже взрослым, а о детях я уже совсем молчу. Он гордый, не хочет, чтобы над ним смеялись, пялились на него как на чудо заморское.

Она быстро и легко коснулась уголков глаз краешком белого платка.

– Он болен? – спросил я, всё ещё думая о дантисте и его привередливом пациенте, желающем засыпать зубного врача градом малозначительных вопросов.

– Нет, он здоров, слава Богу. Но, видишь ли, он родился с аномалиями. Он не такой, как все, – она подняла глаза на портрет академика. – Мой отец... Рискованные эксперименты... Он на всё готов был ради науки, да и время было такое... На мне это не отразилось, пронесло как-то, а вот через поколение аукнулось.

Я растерянно молчал, не зная, что собственно следует говорить в таких случаях.

– Ты, наверное, хочешь спросить, что с ним не так. Я скажу тебе, – она слегка сжала губы, не отрывая взгляда от дождливого окна. И произнесла, добавив в звучание своего и без того тусклого голоса ещё одну дозу искусственной сухощавой обыденности: – У него четыре ноги. Да, четыре. Одна... – тут она словно бы заторопилась. – Но он очень начитан. Очень. Постоянно читает и не по возрасту. Вся эта философия, философия. Тебе будет интересно пообщаться с ним. Про тебя мне говорили, что ты рисуешь. Ну и ясное дело: гены. А вот мой не рисует. Совсем. И совсем не выходит из своей комнаты. Только читает, читает. Интеллектуально он очень развит, не по годам, но нельзя же всё время только читать и читать – или я не права? Может, ты пристрастишь его к рисованию. Это было бы полезно для моего мальчика.

Я сидел как сугроб за околицей. Лучше бы она сказала это всё по-английски, что ли.

Она решительно поднялась со своего стула, провела растопыренными пятернями по нижней части своего платья. Блеснули перламутровые ногти:

– Пойдём. Проведаем его.

Я покорно отправился в глубину квартиры вслед за её бежевой спиной. Зачем им столько больших и полупустых комнат? Зачем им все эти хрупкие бессмысленные столики с чистыми хрустальными пепельницами? Я никогда не видел эту женщину курящей. И никогда не улавливал запах табака в воздухе этой квартиры.

Мы прошли коридором, и она костяшками пальцев постучала в высокую белую дверь.

– Входи, мама, – донёсся из-за двери голос моего ровесника, голос ровный, высокий, ясный, даже, пожалуй, приятный.

Мы вошли. Ещё одна комната – столь же просторная, как и прочие в этой квартире. За огромным окном дождь вдруг обернулся снегопадом. Ну и что? Это вполне соответствовало тому времени года, которое стояло на дворе. Тлетворное время тлен творит в ноябре.

зачем щеголять в коротких шортах, если у тебя четыре ноги?

Он оказался в шортах. Это поразило меня. Был в этом какой-то неприятный и горделивый эксгибиционизм. Специальные джинсовые шортики с четырьмя штанинами, видимо сшитые руками его матери. Я, конечно, понимаю, что случаются рискованные научные эксперименты, что существует ядерная физика, зачастую связанная с военными интересами сверхдержав, что случаются последствия у всех этих дел, но зачем щеголять в коротких шортах, если у тебя четыре ноги? Тем более что денёк-то был ноябрьский, да и в комнате было не очень-то тепло.

Итак, я увидел эти четыре ноги сразу же обнаженными. Три из них выглядели как вполне нормальные ноги паренька моего возраста: довольно длинные, в меру мускулистые, белокожие. Четвёртая (точнее, если быть точным, третья по счёту) послабее, как бы полуфункциональная, слегка недостающая паркетного пола своей небольшой изящной ступнёй. Несмотря на субтильный облик эта четвёртая (или третья?) нога была вполне живая и даже слегка пошевеливала бледными, полудетскими пальцами.

Он внимательно смотрел на меня, видимо изучая мою реакцию на его необычный облик. Лицом похож на мать – миловидные, невзрачные черты.

Преподавательница английского ушла, оставив нас наедине. Я не принадлежу к разряду находчивых личностей, способных поддержать разговор в любой ситуации, поэтому вёл себя слегка замороженно. Он же... Хотя его мать и утверждала, что он скрывается от людей, тем не менее я не наблюдал в нём никакого смущения. Он держался уверенно, развалившись в небольшом кресле и выставив прямо на меня свои слишком многочисленные колени. На одном из колен лежала страницами вниз раскрытая книга, потому что он, видимо, только что читал.

– Ну что же, привет, – наконец ясно произнёс четырехногий парень. Голос не холоден и не горяч. Пожалуй, слишком ясная ситуация – сын преподавательницы. – Как тебе мои ноги? Такого ещё не видел, да? Хочешь, познакомлю тебя с ними. Я дал им имена. Этих зовут Билл, Реджинальд и Анна, – он указал на колени трёх своих полноценных ног. Этот жест сообщил голым коленкам характер неких пустых лиц. Я чуть было не кивнул этим лицам, словно бы и в самом деле меня представили каким-то пустоликим персонам.

– А эту? – спросил я, указывая на не до конца развившуюся конечность.

– А эту я называю Тень, – он не без нежности погладил Тень кончиками пальцев.

– А почему у тебя одна нога носит женское имя? (Я не смог придумать другого вопроса.)

– Может, она и есть девчонка, эта нога? – улыбнулся он, давая понять, что не чужд шутливости. – А впрочем Анна не только лишь женское имя. Так, если помнишь, звали одного из двух иудейских первосвященников, которые подначивали Пилата, чтобы он приговорил Иисуса Христа к распятию. Но для распятия мне, пожалуй, не хватает ещё одной ноги, пока что речь идёт всего лишь о четвертовании, так сказать.

Последняя шутка показалась мне чересчур мудрёной, но всё же в этот момент я подумал, что мы и в самом деле возможно подружимся. Мы помолчали. Он постукивал ногтем по корешку недочитанной книги. Я же воспользовался паузой, чтобы окинуть взглядом его комнату (на самом деле мне просто хотелось отвлечься от созерцания его ног). Я заметил, что он располагал предметы по формальному признаку. В одном углу стоял круглый стол, освещённый ледянистым светом шарообразного ночника. На этом столе группировались шары, окружности, диски – лежал цветной обруч, несколько мячей, шарик для пинг-понга, стоял глобус, вокруг которого были разложены несколько чёрных виниловых пластинок. Виднелось блюдце с клюквой в сахаре – белоснежные шарики, издали смахивающие на жемчуг. В другом углу – большой прямоугольный стол, где лежали вещи прямоугольной формы: книги, альбомы, какие-то коробки. В центре комнаты он установил лёгкий треугольный и трёхногий столик, на котором блестели маленькие свинцовые пирамидки. Я поискал глазами четвёртый стол, который соответствовал бы функции Тени. Четвёртого стола не было. По всей видимости его заменяла собой крупная чёрная плетёная корзина овальной формы, где лежало нечто аморфное: какие-то тёмные тряпки.

– Ты читал Юнга? – внезапно спросил он.

– Пару лет назад я мечтал стать юнгой на парусном судне, – уклончиво ответил я.

Кажется, он не вполне расслышал мою жеваную шуточку.

победа четырёхногого существа над трёхногим вовсе не является неожиданностью

– Вот и правильно, – кивнул четырехногий. – Некоторые утверждают, что Юнг не вполне подходящее чтение чтиво для парней нашего с тобой возраста, ну а как же тогда его фамилия? Я вот считаю его превосходным писателем для юношества.

– Угу, – поддакнул я.

– Позволь мне тебе кое-что прочитать вслух. Один небольшой отрывок, – он снял с колена книгу, полистал. Это был Юнг, конечно.

– "Четыре – символ целостности, а целостность играет значительную роль в мире образов бессознательного; победа четырёхногого существа над трёхногим вовсе не является неожиданностью".

Зачитав эту цитату, он поднял на меня свой внимательный взор:

– Юнг указывает на недостаточность числа 3, он указывает на изъян триады: троичности мало для понимания целостности человеческой личности. Только четверица предполагает возможную полноту идентичности, структуру цельной личности, то, что Юнг называет Selbstheit. Эта полнота создаётся соединением трёх однородных элементов с одним гетерогенным, 3+1. Причём, 3 означает единство христологической личности, в то время как четвёртый, как только вводится, изменяет всю структуру личности: она получает дополнительное измерение, которое Юнг называет Тенью. И что ты по этому поводу думаешь?

Я тупо пожал плечами. Я ничего не думал по этому поводу.

– Я увлекаюсь философией и аналитической психологией, – заявил он. – А ты чем увлечён?

– Филателия, нумизматика, рисование, – ответил я.

– Нумизматика – это хорошо, – кивнул он, оставив филателию и рисование без внимания. – Значит, ты любишь деньги?

– Да, я люблю деньги, – согласился я. Думал я в тот момент о том, что русское слово деньги происходит от тюркского "теньга", то есть тень Га. Кто таков этот Га и насколько далеко простирается его обширная извивающаяся тень? Должно быть, Га – это имя некоего бога или божка, но каков нрав этого бога и какова опекаемая им область бытия (или небытия)? Колено его недоразвившейся ноги (той, что называлась Тенью) было значительно меньше остальных, как будто ребёнок затесался в небольшую компанию взрослых.

– Я люблю деньги, но ещё больше я люблю клюкву в сахаре, – сказал я.

Он сделал приглашающий жест в сторону блюдца с жемчужинами. Я съел все сладко-кислые шарики. Сахарные скорлупки звонко раскалывались под моими зубами, обнаруживая заветную ягоду, несущую в себе терпкую и пронзительную кислинку, должно быть принадлежащую к информационному миру таинственных болот. Звук этого раскалывания наполнял мою голову, позволяя мне игнорировать очередные философские домыслы моего нового приятеля, которые ему нравилось излагать в просторных недрах его комнаты, где постепенно сгущались синие сумерки. Снегопад за окном сделался плотнее, пушистее. За пеленой падающего снега затеплились рыжие окна ближайших сталинских зданий. Расправившись с шариками, я ушёл домой. Так началась наша короткая дружба.

В последующие дни я иногда заглядывал к нему после уроков английского. Его мозг (видимо как-то по-особенному связанный с его ногами) был столь развит, что я, скорее всего, не казался ему таким уж интересным собеседником – я мыслил тогда (как, впрочем, и сейчас) в русле детской игривости, а хотелось ему, думаю, нешуточных и подлинно глубоких дискуссий, к которым я был совершенно не способен. Впрочем, выбора у него не было, я сделался его единственным приятелем в тот период, к тому же ему вдруг понадобились мои рисовальные способности.

Как-то раз я зашёл к нему: он уже меня поджидал, в своём утлом кресле, а на столике перед ним стояла баночка чёрной акриловой краски, а также стакан с водой, и лежали две кисточки. Он был по-прежнему в джинсовых шортах.

Хочу, чтобы у них появились глаза, уши и рты. Пусть даже и нарисованные, что с того? Ведь мы живём в символической реальности

– Говорят, ты умелый рисовальщик, – начал он, глядя на баночку с краской. – Рисуешь себе и в ус не дуешь. А вот философу нужны собеседники. И они у меня есть. Ты знаешь их имена. Зовут их Билл, Реджинальд, Анна и Тень. Четверо. Да и куда больше? Сижу с ними как Иов среди старцев. Только они все молчат. Да и как им не молчать – у них ведь и нет ни глаз, ни ртов, ни ушей. Могли бы похрустывать изредка, но для этого я слишком молод. Ты нарисуй-ка им лица, Пашулька. Хочу, чтобы у них появились глаза, уши и рты. Пусть даже и нарисованные, что с того? Ведь мы живём в символической реальности – или я пургу гоню, Паш? Хочу, чтобы они увидели мир и делились со мной своими суждениями.

Я молча кивнул и сразу же взялся за работу. Честно говоря, я был рад его просьбе – мне хотелось хоть что-нибудь хорошее сделать для этого умного парня, обездоленного своей спецификой.

Я нарисовал на его коленях четыре лица: глаза, носы, уши... Волосы я рисовать не стал, и они все так и остались лысыми, как физик-ядерщик на портрете.

Биллу я сообщил облик нейтрального молодого человека – задумчивого, с застенчивой улыбкой, взирающего на мир сквозь полуприкрытые веки. Реджинальд был постарше, слегка жёлчный, тонкогубый, не лишённый аристократизма и общей нервозности, однако явно проницательный и остроумный, судя по поджарым изгибам его скул. Анну я изобразил девочкой. Мне не хотелось рисовать на коленке подростка старого первосвященника, который к тому же был недругом Иисуса Христа. Вместо этого негодяя – лысая девочка с широко распахнутыми глазами, словно бы глубоко чем-то изумлённая, но отнюдь не испуганная. Тень, как ей и пристало, не была человеком. Укромная мордочка неведомой тварюшки, с полосками, свивающимися в спираль над эпицентром лба.

Заказчик мой остался доволен и даже пытался вознаградить меня какими-то жалкими деньгами, но я принял оплату своего труда только шариками засахаренной клюквы. Появление лиц на коленках сильно подействовало на Четвероногого: он отказался от философского монолога и перешёл к полифониям, озвучивая по очереди каждую из своих ног, причём Тень изъяснялась на неведомом и, по-видимому, несуществующем языке.

Попытаюсь воспроизвести первую из таких бесед, которую он разыграл передо мной почти сразу же после того, как я закончил работать над украшением его коленных чашечек.

Анна (озвучивая Анну, мой друг старательно изображал высокий девичий голосок, впрочем, его актёрские способности оставляли желать лучшего): Пусть я ещё очень молода, но всё же считаю себя женщиной. Если говорить о философском диспуте с участием нескольких риторов, то, полагаю, в числе участников непременно должна быть Женщина. Ведь мы, женщины, способны открыть скрытое и сокрыть открытое. Подумайте сами: если бы наш хозяин был женщиной, ему не пришлось бы влачить свои дни в одинокой комнате, скрывая от мира своё уродство. Он мог бы ходить по улице в длинной и широкой юбке, которая спрятала бы нас четверых от любопытных и непочтительных глаз. Длинная юбка до земли, чёрная как уголь, и такой же платок на голове – образ сосредоточенной сектантки. Разве это плохо? Вы спросите: что же мешает хозяину, даже оставаясь мужчиной, притвориться сосредоточенной сектанткой? У меня нет однозначного ответа на этот вопрос. На лице его недавно начали пробиваться усики. Возможно, он не желает казаться сектанткой с усишками?

Билл:

Если мы прочитаем слово "нога" наоборот, то мы получим слово "агон", что означает античную форму диспута

Арабская цифра 4 изображает человека, который левой своей рукой указывает на небо. Почему этот человек (назовём его Четвёртый или Четверг) указывает на небо именно левой рукой? Левая рука считается регрессивной, она обращена к прошлому, это рука памяти, а не активного действия. Четвёртый указывает на небо левой рукой, давая понять, что он помнит о небесах, которые когда-то были ему домом.

Реджинальд:

Но нас здесь не четверо, прошу заметить. Нас шестеро. Назвать присутствующих по именам? Вот они, эти имена: Билл, Реджинальд, Анна, Тень, Голова и Гость. Гость постоянно молчит, а Голова, напротив, постоянно говорит, озвучивая за нас наши мысли.

Билл:

Зачем скрывать тех, кого считаешь друзьями? Зачем нужна эта чёрная юбка сектантки? Ответь, Голова, зачем ты стыдишься нас, зачем прячешь от мира?

Голова:

Если мы прочитаем слово "нога" наоборот, то мы получим слово "агон", что означает античную форму диспута – вроде этого самого, в который мы вовлечены в данный момент. Но если мы прочитаем наоборот короткую фразу "я и нога", то получим слово "агония". Вот и я, ваша голова, пребываю в агонии. Пока она длится, я ещё могу говорить. Но когда агония завершится, тогда я буду молчать. Так, как молчит Гость.

Гость (это я, автор данного рассказика вступил в разговор):

Я не молчу. Я просто сочиняю песенку.

Тень:

Миягва торе алавари тог дриеттар. Асфирг кергал монсти турейви глессар. Пикотогона тарллойзи Тра Трагон девлис миягве. Миягве сиа парзоква терелей уигва глесешар. Катрагон, валссаййар, трагон гево бярзимуэй митагве кай.

Реджинальд:

Шестёрка первая сытая цифра в арабском ряду. Она наелась, брюшко её разбухло, вот она и смотрит вперёд без боязни. И всем телом своим она обратилась вперёд, как спокойная беременная женщина. Она то ли сожрала две птицы или же она беременна двумя птицами. Тройки – это птицы, летящие вперёд. Недаром сказано: птица-тройка. Она летит прямо в лицо Четверке. Пятёрка решилась было повернуть назад, но её окликнули. А за шестёркой следует семерка: покачнувшийся воин, пронзённый насквозь стрелой. Он падает в объятия восьмёрки, в объятия бесконечности, в объятия строгой симметрии, в объятия Ноля, перекрученного таким образом, чтобы он показал свою изнанку.

Билл:

Не надо спасать четвероногих друзей. Оставь их лучше на произвол их собственной судьбы

Эй, Гость, зря ты тогда спас ту собаку. Мать нашего хозяина увидела эту сценку, глядя из окна во двор. Она решила, что у тебя доброе сердце, а следовательно ты подойдёшь её сыну в друзья. Но не к добру ты явился к нам. До твоего появления мы были безглазы, безухи, безроты. И жили в покое, не ведая споров и вожделений. Даже не похрустывали при ходьбе. Но ты нарисовал нам лица, и теперь мы несчастны. Зачем ты спас ту собаку? Не надо спасать четвероногих друзей. Оставь их лучше на произвол их собственной судьбы.

Тень:

Алайор эфле

Вскоре после этого разговора в гости к моим родителям пришли американские журналисты. Моя мама предложила мне побеседовать с ними на их родном языке. Но я не смог сказать ни слова – то ли от застенчивости, то ли я плохо усвоил уроки, полученные от женщины с розовыми веками. Видимо, она не обладала педагогическими талантами. Больше меня не отправляли на станцию метро "Академическая" в ту большую квартиру в сталинском доме. Больше я никогда не видел своего четвероногого друга и его маму – маленькую, заплаканную и не вполне обаятельную женщину с перламутровыми ногтями.