Борис Парамонов: Георгия Николаевича Владимова стоит помянуть добрым словом. Это был писатель необыкновенной требовательности к себе. Писал он медленно, скрупулезно – поэтому написал мало. Материал своих книг изучал досконально, на живой практике. Например, для написания романа "Три минуты молчания", действие которого происходит на рыболовных судах-сейнерах, сам отработал сезон на таком судне. Отсюда у Владимова такая верность реалистических деталей, такое убедительное и убеждающее знакомство с предметом повествования. Нет сомнения, что он и на грузовике поездил, как герой его первой повести "Тяжелая руда" шофер Пронякин.
Ну и конечно повесть "Верный Руслан" поражает чуть ли не в первую очередь доскональным знанием очень специфического и редкостного сюжета – жизни и службы лагерных сторожевых собак. Причем к счастью для автора самому ему не пришлось сидеть в сталинских лагерях, ни в охранниках служить, вживе он не видел этих сюжетов, то есть изучал их специально. Да и будь у Владимова такой опыт лагерной отсидки, вряд ли бы он написал "Верного Руслана" – зэки ненавидят караульных собак и не стали бы разбираться в их причудливой психологии. А всякое дело нужно изучать с любовью, необходим познавательный эрос.
Иван Толстой: Борис Михайлович, но вот о самом крупном произведении Владимова – романе "Генерал и его армия" – как раз говорили критически в отношении этого самого материала.
Борис Парамонов: Роман критиковали за многочисленные неточности в трактовке исторического материала. Критики были серьезные – например Богомолов, автор книг с военной топикой "Иван" и "Август 1944-го". Аргументированно критическую статью написали Лейдерман и Липовецкий: они указали на существенные ошибки в трактовке персонажей романа, причем как раз исторических: немецкого генерала Гудериана и советского Власова, которых автор, по мнению критиков, неправомерно идеализировал. И с этим нельзя не согласиться: невозможно подать Власова как положительный персонаж, как бы при этом мы ни относились к Сталину или, прости господи, к Гитлеру. Я и со своей стороны заметил некую бросающуюся в глаза неточность: два советских высших командира, попав в окружение, очень уж открыто ругают Сталина и все, что он сделал с армией перед войной. Сомнительно, чтоб такие разговоры открыто велись. Сам же Владимов описывает Красную армию во время войны как парализованную атмосферой страха.
Вообще я бы не назвал эту книгу Владимова в числе его лучших.
Иван Толстой: А ведь за этот роман Владимов получил букеровскую премию, а потом еще раз – Букера десятилетия.
Борис Парамонов: Ну: это вполне можно понять и, так сказать, простить: Владимова любили, сочувствовали его судьбе писателя-диссидента и изгнанника и наградили чем могли. И правильно сделали, что тут говорить. Но это часто так бывает: премия одно, а книга другое. И вообще Владимову никакая критика не грозит, ведь он написал "Верного Руслана" – книгу, в ту же минуту ставшую и остающуюся классической. Автора классического произведения не убудет ни от какой критики.
Иван Толстой: У этой книги довольно долгая и непростая история. Разговоры о ней шли задолго до появления текста. Книга, написанная по авторской датировке в 1975 году, так и не была напечатана в Советском Союзе.
Борис Парамонов: Но она появилась в самиздате, причем в первой своей редакции. Содержание ее стало известно даже и не читавшим этой рукописи – я, например, знал. Так и рассказывали: закрыт лагерь, сторожевых собак распустили на автономный прокорм, они и живут себе помаленьку. Но вот на ту станцию, где был лагерь, приезжает большая партия строителей, что-то там возвести решили, какая-то комсомольская стройка. И тут к этой молодежной колонне пристраиваются собаки, вспомнившие службу. Они-то помнят, а молодые строители коммунизма и не подозревают, в чем дело. Идут себе и идут колонной, песни распевают. Но вот кто-то выбился из колонны и куда-то зачем-то побежал. А собаки за ним. Тут и вся колонна в панике бежит, а собаки на всех бросаются.
Иван Толстой: Очень емкий образ.
Борис Парамонов: Гениальный, смело можно сказать. И вот помню, тогда же говорили, что Твардовский (Владимов у него в "Новом мире" работал) посоветовал автору расширить поначалу небольшой рассказ – не только случай описать, а жизнь всю эту собачью (в прямом и переносном смысле). Увеличить объем, сделать из рассказа повесть, а то и роман. Владимов сделал, но пока писал да переписывал – и оттепель кончилась, тема стала непроходимой.
Иван Толстой: Да, власти очень ловко тогда нашлись: мол: эта сторона нашей истории описана у Солженицына в "Иване Денисовиче", и незачем к этому возвращаться.
Всякое дело нужно изучать с любовью, необходим познавательный эрос
Борис Парамонов: Такое впечатление готово создаться, что Солженицына для того и напечатали, чтобы эту тему раз навсегда закрыть.
Но уже создался могучий институт самиздата, пошли писать и читать без цензуры. Вещь Владимова попала в самый что ни на есть золотой список самиздата, вот этот "Верный Руслан".
И вещь необыкновенно хороша. Первое, сильнейшее и длящееся от нее впечатление – это классика, и никаких для этого обсуждений, ни критик, ни восхвалений не надо, она становится классикой по мере чтения.
Необыкновенно эффектен сам замысел, гениален, я бы сказал. Сюжетный прием: сделав героем собаку, автор тем самым обратил ее в человека – и в этом условном человеке увидел настоящего – то есть советского человека. Движением изящного и мощного замысла человек – советский человек – предстал собакой. Со всеми ее позитивными качествами любви к хозяину и верности долгу. И вот от этого отождествления уже никак не отделаться, и создается мощный, гротескный и в то же время отнюдь не сатирический образ советской жизни.
То есть и собаки хороши, и люди не хуже – но только выступают они не в своем собственном качестве, а в этом уродливой трансформации. Даже и не уродливой, а вот именно гротескной, неестественной, колдовски извращенной роли.
Тут, Иван Никитич, я хочу дать слову Абраму Терцу – Андрею Синявскому, написавшему о "Верном Руслане" замечательный текст под названием "Люди и звери".
Иван Толстой: Да, читавшие этот текст говорят, что его надо бы издавать под одной обложкой с "Верным Русланом".
Борис Парамонов: Хорошо, цитируем:
Диктор: "Верного Руслана" – если определять этот образ в общелитературных категориях и в собственно-авторской шкале измерений – иначе не назовешь, как еще одной, и притом итоговой вариацией на тему "положительного героя" в советской литературе. Более того, Руслан – это "идеальный герой", которого так долго искали советские писатели, рыцарь без страха и упрека, рыцарь коммунизма, служащий идее не за страх, а за совесть, отдавший себя без остатка идее, вплоть до способности в любой миг пожертвовать за нее жизнью. Понятия о честности, о верности, о героизме, о дисциплине, о партийности, о нерасторжимом единстве личной и общественной воли – все то, на чем воспитываются с детства миллионы и миллионы двуногих и что именуется научно "моральным кодексом коммунизма", выражено в этом характере с чистотой, поистине ослепляющей. И то обстоятельство, что перед нами не человек, а собака, не меняет сути вопроса, но сообщает положительным свойствам Руслана только бóльшую органичность, простоту и трогательное правдоподобие. В этом отношении я бы осмелился провозгласить повесть о верном Руслане вершиной, апофеозом тех идейно-воспитательных устремлений, которыми полнится вся коммунистическая пропаганда, рассматривающая искусство, мораль, политику, а порою и самую жизнь как собственный придаток".
Борис Парамонов: Вот это замечательно: наконец-то в русской литературе советского периода появился столь долго чаемый положительный герой – в собачьем образе. Это тур де форс, конечно: какова диалектика русского художественного развития!
Иван Толстой: Была сходная история. Историк Яков Соломонович Лурье под псевдонимом Курдюмов издал еще в советское время книгу, в которой открыл советского положительного героя – Остапа Бендера.
Борис Парамонов: Нет, там было немного не так: Остап не то что положительный герой, но любимый герой. В общем никому не придет в голову отрицать, что он жулик, при всем его обаянии. А Руслан владимовский именно положительный герой, попросту – герой.
Иван Толстой: Если на то пошло, то герои в советской литературе были, и не в малом числе. Навскидку: Павка Корчагин. Да хоть и Тимур гайдаровский.
Они навязанные герои, сверху спущенные на предмет подражания. А Руслан сам вырос в гуще советской жизни
Борис Парамонов: Еще бы Павлика Морозова вспомнить, о котором М.Л. Гаспаров сказал: не забудем, что он считался бы героем и в Древнем Риме. Но ведь что общее у всех этих советских героев и отличное от Руслана: они навязанные герои, сверху спущенные на предмет подражания. А Руслан сам вырос в гуще советской жизни – и даже не человеческом ее измерении, а в каком-то онтологическом, бытийном. В нем есть именно вот такая онтологическая целостность.
Иван Толстой: Как у Пастернака:
Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Он не изготовлен руками
И нам не навязан никем.
Борис Парамонов: При всей неожиданной, можно сказать ошеломляющей сюжетной новизне повесть Владимов тем еще, несомненно, воздействует, что она лежит на главной магистрали русской классической литературы. Она располагается в толстовской традиции. И дело не только в собачьем сюжете, заставляющем вспомнить толстовский лошадиный сюжет – "Холстомер", конечно. Не только сюжет, но и художественные средства Владимова взяты из толстовской школы, из могучей толстовской традиции. Владимов мастерски использует толстовские уроки, искусно работает в его методологии. Толстой достигает необыкновенного художественного эффекта, выводя вещи и сюжетное положение из привычного контекста, преодолевает автоматизм примелькавшегося восприятия. Это то, что в литературной теории было названо приемом остранения: нужно не просто указать на вещь, а дать ее почувствовать – не узнать, а увидеть. Нужно для этого сделать вещь задевающей внимание, цепляющей его – сделать вещь странной. Тогда мы ее увидим в надлежащей полноте.
Терц-Синявский в своей статье о повести Владимова именно это обстоятельство кладет в основу ее анализа.
Диктор: "…собаки лучше, чем люди, впитали Закон проволоки и оказались в итоге его наиболее стойкими и последовательными адептами. Тончайшим инструментом системы, адекватным выражением Службы становятся не люди – собаки (…) чувство удивления, здесь преобладающее и связанное с "собачьим взглядом" на вещи, позволяет всем обыденным, простейшим приметам действительности, давно примелькавшимся, утратившим содержание и форму, как бы заново оттиснуться в нашем удивленном сознании. Господи, да как же мы раньше не удивлялись, видя все это! Тем самым, возбуждая удивление, мир становится достойным того, чтобы его воспроизвести, закрепить на бумаге, чтобы его запомнить и осмыслить. Эпоха, действительность в конечном счете должна быть и будет благодарной художнику за то, что тот ее таким удивительным образом увековечил, и, значит, она уже не канет, не исчезнет бесследно в Лете, как прошли без памяти какие-нибудь обры или хазары. Не будь, допустим, Руслана, от нас не осталось бы в итоге положительного героя в этом девственном и гордом обличии, да еще почерпнутого из глухой, вымороченной среды лагерной "вохры", где, кажется, никогда никаких героев и не снилось, а только одни – "мусора" да "вертухаи"…[…]
Борис Парамонов: А вот и появляется сам этот термин – критик открыто апеллирует к толстовской художественной системе:
Диктор: "Для собаки многое в человеческом поведении кажется невероятным, странным, и поэтому "собачье восприятие" открывает простор всевозможным формам художественного "остранения". И "остранение" здесь, у Владимова, не просто очередной формальный прием, но универсальный способ видения и постижения жизни. Потому что поистине странен и удивителен мир, в котором мы родились, а раз странен, то, значит, заслуживает, чтобы его изобразить, описать. Так что не надо сразу обижаться на собак, с которыми нас сравнивают. Они хорошо поработали и помогли созданию повести".
Борис Парамонов: Вот ведь какое многозначное уравнение получается: сравнить людей с собаками еще не значит унизить их, коли на стороне собак лучшие чувства любви, дружбы, преданности делу. И люди советские столь же хороши: верны, преданны, готовы служить и умереть. Да на чьей же стороне в этом мире, в этой жизни – правда? Где люди могут оставаться людьми, не превращаясь в сторожевых собак, а собаки оставаться собаками, не перенимая ужасных человеческих привычек?
Иван Толстой: Борис Михайлович, а ведь в повести Владимова кроме собаки Руслана и его хозяина есть и другие персонажи – причем не собаки уже, а люди. Есть бывший зэк по прозвищу Потертый и сожительница его тетя Стюра.
Борис Парамонов: Да, и сюжет тем самым разрастается и обогащается. Даже имя этой тетке придумано какое-то в жилу лагерное – Стюра. Вроде и по-русски звучит, и в то же время лагерем воняет. И вот как однажды разговорился Потертый, вспомнив немецкого коммуниста, сидевшего вместе с ним:
Диктор: "Много он стран повидал и мне рассказывал. Он, конечно, коммунист-раскоммунист, но нацию-то не переделаешь, и вот что заметил я: обращает он внимание, что люди где-то не так живут, а по-особенному, что вот такие-то у них обычаи, так-то вот они дом украшают, так-то вот песни поют, свадьбы играют. А, поди-ка, наш заведет – где побывал да что видел, то главное у него выходит, что вот там-то комсомол организовали, а там-то вот революция без пяти минут на носу, а вот в другом месте - дела неважней, марксистская учеба в самом зачатке, только лишь профсоюзная борьба ведется. И не то ему по душе, что революция и комсомол, а то дело, что все кругом по-нашему, ну как в родном Саратове. А спросишь, что же там еще интересного, – зыркнет на тебя с таким это удивлением: "Простите, если это вам не интересно, что же вам вообще тогда интересно?" Видишь, как!"
Борис Парамонов: Вот и спрашивается: такой человек – чем лучше он собаки, отторгнутой от нормальной собачьей жизни и превращенной в орудие лагерной охраны? Во что самый наш мир превратился?
Диктор: "Бедный шарик наш, перепоясанный, изрубцованный рубежами, границами, заборами, запретами, летел, крутясь, в леденеющие дали, на острия этих звезд, и не было такой пяди на его поверхности, где бы кто-нибудь кого-нибудь не стерег. Где бы одни узники с помощью других узников не охраняли бережно третьих узников – и самих себя – от излишнего, смертельно опасного глотка голубой свободы. Покорный этому закону, второму после всемирного тяготения, караулил своего подконвойного Руслан - бессменный часовой на своем добровольном посту. Он спал вполуха, вполглаза, не давая себе провалиться в бесчувствие. Голова его упадала на лапы, он встряхивался в испуге – и еще прибавлялась морщинка на крутом его лбу. Только отпускали его воспоминания - как надвигались завтрашние заботы".
Борис Парамонов: Но вот это едва ли не важнейшее: у Руслана сохраняется неизвестно откуда возникшее – из генетического кода прорвавшееся – воспоминание о бывшей жизни, о правильной жизни. И здесь опять же Владимов острым чутьем художника удерживается раз принятой – толстовской модели. Рисуется некая патриарха утопия:
Диктор: "Иногда он видел себя посреди широкой горной долины, по брюхо в густой траве, обегающим овечье стадо. Розово-синие горы понемногу уплывают во тьму, от них веет влажным ветром и какой-то напастью, и овцы жмутся друг к другу, а он успокаивает их – низким и хриплым лаем. Обежав огромный круг, он подходит к костру, садится рядом с пастухами, как равный, и подолгу смотрит в огонь, не в силах оторваться от его изменчивой таинственной игры. И пастухи обращаются к нему, как они говорят друг с другом: "А вот и Руслан...", "Отдохни, Руслан, набегался...", "Поешь, Руслан, там осталось на твою долю...". И он принимает их уважение как должное, потому что они ведь не обойдутся без него. Он первым почует волка и встретит его, как подобает овчарке, – не лаем, только бы показать свою старательность, а клыками и грудью, чувствуя за собою тепло костра и людей, которые всегда придут на помощь..."
Борис Парамонов: Автор продолжает длить эту буколическую утопию:
Диктор: "В знойный полдень он сбегал к реке вместе с босоногими ребятишками; они бросили в воду палку, и он плывет за нею, разбрызгивая вязкую неподвижную воду, а потом лежит, вытянувшись, как мертвый, смежив глаза от солнца, и они ложатся рядом с ним мокрыми животами на песок, треплют ему шерсть, вычесывают клеща, впившегося в горячее набрякшее ухо. Накупавшись до синевы, они поднимаются лениво по косогору, и он идет поодаль, довольный и гордый тем, что, пока он с ними, их не коснется никакое зло – ни змея, ни бодливая корова, ни бешеный пес. ...Синим морозным утром в тайге, утопая в сугробе, он бросался на помощь хозяину, которому пришлось туго, вцеплялся в зад медведю и держал насмерть, а когда ему самому приходилось туго, хозяин выручал его, добивая зверя ножом и прикладом. И первый кусок, сочащийся теплой кровью, доставался ему, и они возвращались с тяжелой добычей, кое-где пораненные, кое-как залеченные и полные взаимной любви... Во всем непременно была любовь – то к пастухам в черных косматых шапках, то к ребятишкам, то к этому узкоглазому плосколицему охотнику. Но где же он видел их, откуда брались эти видения? Во всей его жизни, вот до этой весны, никогда не было ни гор, ни овец, ни реки, затененной плакучими березами, ни зверей крупнее кошки. Все, что он знал отроду, – ровные ряды бараков, колючая проволока в два кола, пулеметы на вышках, левый сапог хозяина. Может быть, эти видения, невесть откуда взявшиеся в глухих тайниках его памяти, достались ему от предков – степных волкодавов, зверовых лаек, лохматых овчарок горных долин, которые в конце концов породили его и вместе с ростом, силою и отвагой передали и то, что каждому из них пришлось изведать? Но зачем это ему – чтоб мучился он и искушался непрожитыми жизнями? Или он был всего лишь звеном в бесконечной цепи, и эти мучительно сладостные видения вовсе не ему предназначались, а тем щенкам, что родились от него и еще родятся? Но в этих видениях и ему была радость, он бережно их покоил в душе, боясь потревожить их течение, среди трудного своего дня предвкушал минуту, когда останется наедине со своими живыми картинками. И порою ему казалось: все это происходило с ним до лагеря, до питомника, до того, как он стал себя помнить, – и он об этом мечтал как о прошлом, которым стоит гордиться".
Борис Парамонов: Но нельзя сделать Толстого из русского писателя, узнавшего реалии советской жизни. А Владимов знает, и не может уже утвердиться и успокоиться в этих патриархальных образах. Он, как и герой его, сторожевой лагерный пес, вырван из животной буколики, ввергнут в отчуждающие социальные структуры.
Диктор: "…он мог бы стать таким же вольным зверем, как они, и – добычливым зверем. Но не знал Руслан – и мы, грамотные, не всегда ведь знаем, – что лучше всего хранит нас от погибели наше собственное дело, для которого оказались мы приспособлены и которому хорошо научились. И то ведь шла уже вторая половина его жизни, а всю первую привык он не обходиться без людей, им подчиняться, служить им и любить. Вот главное – любить, ведь не живет без любви никто в этом мире: ни те же волки, ни коршун в небе, ни даже болотная змея. Он был навсегда отравлен своей любовью, своим согласием с миром людей – тем сладчайшим ядом, который и убивает алкоголика, и вернее, чем самый алкоголь, – и никакое блаженство охоты уже не заменило б ему другого блаженства: повиновения любимому, счастья от самой малой его похвалы".
Борис Парамонов: Вот едва ли не самое горькое: мир человеческий, мир культуры предстает уродующим искажением самых основных, базовых, элементарных чувств, равно присущих человеку и собаке: это мир извращенной любви. Это опять же мощный толстовский аккорд.
Писателю, добравшемуся до таких – толстовских – вершин, оставалось только, как самому Толстому, уйти из неправедного мира, извратившего жизнь не только людей, но и животных – самых любящих, самых преданных человеку. Владимов и ушел: перестал быть советским писателем, обрек себя на изгойство и преследования.
Иван Толстой: Да, он эмигрировал в 1984 году. Поселившись в Германии, взял на себя редактирование журнала "Грани".
Борис Парамонов: И сильно улучшил его. Получил в фонд журнала ощутимые деньги, стал выплачивать хорошие гонорары. Тем самым и авторов хороших привлек. Вайль и Генис стали чуть ли не в каждом номере печататься, Довлатов печатался. Я три важные статьи опубликовал, в том числе одну под названием "Канал Грибоедова": где сделал политический прогноз: коммунисты в СССР откажутся от власти, если получат за это экономическую компенсацию. Предсказал появление феномена, получившего название номенклатурный капитализм.
Иван Толстой: Но эта владимовская идиллия недолго длилась – выжили его из журнала.
Борис Парамонов: Как недолго длилась другая иллюзия: что коммунисты, хапнув богатство, уйдут от власти. Они и хапнули, и от власти не ушли. Правда, сейчас по-другому называются.