Александр Генис: Писатель Владимир Сорокин, которого я, никому не навязывая своего мнения, считаю лучшим прозаиком русской литературы сегодня, пользуется популярностью в странах с тоталитарным опытом – в Германии, Австрии, Японии. Хорошо его понимают и в местах с высоким уровнем коррупции – например, в Мексике. Зато в Америке он известен куда меньше. Из-за этого Сорокину, видимо, перепутав автора с персонажами, в свое время даже отказали в американской визе. Ситуация изменилась, отчасти, надеюсь и потому, что Сорокин стал лауреатом нашей премии ''Либерти'', отчасти, потому что его книги появились в переводе, причем – Джемми Гамбрел, той самой, которая училась у Бродского и чудно перевела Толстую. Мне довезло с Джемми тоже поработать, поэтому я знаю, как повезло Сорокину, приезжавшему в Нью-Йорк к выходу ''Льда''. Должен сказать, что выбор именно этой книги для знакомства мне показался ошибочным. ''Ледяная'' трилогия – эксперимент сомнительный. Зато теперь в Соединенных Штатах в нью-йоркском престижном издательстве ''Фаррар, Страус и Жиру'', где печатался Бродский, вышла лучшая книга зрелого – постсоветского - Сорокина ''День опричника''.
Об этом издании – и прочтении Сорокина в американском контексте мы беседуем с Борисом Парамоновым.

Борис Парамонов:
''День опричника'' - одно из лучших сочинений ныне знаменитого русского писателя, уже не раз выходившего по-английски. Но на этот раз книге Сорокина предстоит особо сложное испытание в ее англоязычном воплощении. Она значительно отличается от других книг Сорокина, уже переводившихся и имевших успех на Западе. Вещам Сорокина присущи сюрреалистическая выдумка и своеобразные, иронические по природе своей фантастические сюжеты, густо насыщенные ненормативной лексикой. Конечно, такие приемы уже создают трудности для перевода, но нынешняя книга, вот этот самый ''День Опричника'' ставит переводчику задачу почти неразрешимую. Своеобразие ''Опричника'' в том, что в нем сгущены различные времена российской истории, и атмосфера опричнины Ивана Грозного пропитана деталями нынешней технологической эпохи, причем – трудность уже в третьей степени – все эти новации даны в переводе на архаический язык 16-го века. Мобильный телефон, к примеру, зовется у Сорокина ''мобилой'', и этот вполне традиционный русский суффикс в соединении с вполне современным техническим корнем дает тот старо-новый гибрид, поток которых и составляет непереводимую атмосферу сорокинской дистопии.

Александр Генис: Так ее окрестил в рецензии на книгу в ''Нью-Йорк Таймс Бук Ревю'' профессор Стивен Коткин, и это определение в принципе принимает сам автор. Сорокин сравнивает своего ''Опричника'' с книгой Орвелла ''1984'', и считает таким же романом-предупреждением, как и эта знаменитая антиутопия.

Борис Парамонов:
А я бы назвал ''День опричника'' утопией, обращенной в прошлое. В этом и заключается философия новой вещи Сорокина: русская история в его презентации – всё та же на всех ее этапах и только разве меняется техническая оснастка той или иной палаческой техники.

Александр Генис:
Пыточный инструмент у него зовется ''несмеяной''. И такого очень много. Как Свифт и тот же Оруэлл, но скорее братья Стругацкие, Сорокин смеется над знакомым и выдумывает фантастическое. В его прозе последних лет бродят ''шерстяные оборванцы'', ''мокрые наемники'', ''беспощадные технотроны'' и кокетливые дамы в ''живородящих шубах''. Но все это, как Вы сказали, лишь оттеняет вневременную природу сорокинского вымысла. Спрессовав пять веков истории, он описывает действительность, опущенную в вечность. Органическая жизнь, отлившись в единственно возможную для себя форму, обречена длиться без конца – вернее, пока не кончится нефть.

Борис Парамонов: И в этом гигантская трудность в явлении американского Сорокина. Передать вот этот страшно живой, отнюдь не искусственно-механический синтез русской архаики с новейшей машинерией, дать реалии нынешней, постсоветской уже русской жизни в сюжетной рамке исторического романа из времен, скажем, Ивана Грозного - представляет почти неразрешимую для английского переводчика задачу, с которой столкнулась Джемми Гамбрелл.
Два примера показывают всю условность такой языковой трансформации. Вот этот самый ''мобила'' обозначен в английском тексте как ''мобилов'' - в предположении, что суффикс ''ов'', столь типичный для русских фамилий, что-то объяснит, даст какую-то нужную языковую окраску. Но этот суффикс – ''ов'' – он же к фамилиям русским относится, отнюдь не к названиям предметов. То же самое с автомобилем, на котором разъезжает опричник главный герой книги Андрей Данилович Комяга. У Сорокина он зовется ''мерин'', но это не лошадь, вроде толстовского Холстомера, а ''Мерседес'' – три первые буквы мерина совпадают с тремя ''Мерседеса''. В переводе этот ''мерин''-''Мерседес'' представлен таким же псевдорусским номинативом ''мерседов''.
Великолепный мастер языка, Сорокин вот еще какое блюдо приготовил своим русским читателям (увы, это уж никак не переводимо для англоязычного): он дал синтез русских исторических времен не только по критериям политических институтов или нравов правителей, но наделил своих опричников именами, которые сохраняют как исконное русское звучание, так и все признаки воровских лагерных кликух. Вот как это звучит у Сорокина: ''У ворот восемь наших машин. Потроха здесь, Хруль, Сиволай, Охлоп, Зябель, Нагул и Крепло''.
Главного героя, как уже говорилось, зовут Комяга. Есть еще таможенник Потроха. Есть Вогул, Тягло, Ероха, Самося, Болдохай, Нечай, Мокрый, Потыка, Воск, Охлоп, Комол, Елка, Авила, Абдул, Вареный, Игла. Но главные воротилы в “Дне опричника” носят старинные боярские фамилии: Бутурлин, Урусов. В общем, ген русской истории, ее что ли ДНК сохраняется. В этом один из трюков изобретательной сорокинской повести.

Александр Генис: Я как-то спросил у Сорокина, откуда у него этот старинный язык. Он сказал, что речь эпохи Ивана Грозного у каждого русского на языке. Стоит только снять фильтры современности, как она сама польется. И ведь действительно речь Ивана, если судить по его переписке, понятна и органична, чего, например, не скажешь о Петре. Перегруженный заимствованиями язык его указов читать так же трудно, как молодежную газету.

Борис Парамонов: Помню, читая первый раз ''День опричника'', я не мог не заметить некоторого сходства этого сочинения со знаменитым солженицынским – ''Одним днем Ивана Денисовича''. (Это же отметил и рецензент английского издания.) Тот же композиционно-повествовательный прием: рабочий день с подъёма до отбоя – как бы ни разнствовали эти дни по содержательному своему наполнению. В общем все, всё российское население день и ночь на трудовой вахте.

Александр Генис: Я всегда считал, что Сорокин играет в нынешнем литературном процессе ту же роль, что и Солженицын в доперестроечную эпоху. И дело не только в том, что оба – диссиденты. Есть и внутреннее сходство. Например, обоих остро интересовала наука. Солженицына – физика, Сорокина – генетика с ее клонами. Конечно, Солженицын бы в гробу перевернулся от такого сравнения.

Борис Парамонов: Возможно. И чтобы не заходить слишком далеко с этой параллелью, нужно отметить важное отличие сорокинской вещи от солженицынской лагерной повести. Оно - в одном непредвиденном ранее сюжете: Комяга с его опричниками, всячески преследуя и выводя крамолу, не отказывает себе в скромных удовольствиях начальника, имеющего доступ к казенному мешку. Вот новация – и не литературная уже, а жизненная: нынешнее начальство не только носит воровские кликухи (у Сорокина по крайней мере), но и само ворует: полное сращение государственных и криминальных структур – новейшая черта новой, путинской уже России, что и отмечает рецензент сорокинской книги Стивен Коткин – профессор Принстонского университета. Такие вещи западные читатели понимают и без переводов.

Александр Генис: Потому что об этом давно и много, особенно – во времена Викиликс - уже пишется на газетных страницах, а не только в изысканных книгах авангардистских русских писателей.

Борис Парамонов: В связи с этим вспоминается еще одна сцена из ''Дня опричника'', представляющая тяжелое испытание для переводчика. Комяга приходит за советом к некоей пророчице – той, которая сжигает в печке книги русских классиков, - и спрашивает у нее, что будет с Россией. ''С Россией будет ничего'', - отвечает пророчица. По-русски здесь сногсшибательная двусмысленность, граничащая с утратой всякого смысла. На этот диспут касательно неантизации – исчезновении - бытия в сознании и языке впору бы пригласить столпов экзистенциализма Хайдеггера и Сартра.
Но лично мне эта сцена негативного пророчества (было оно или не было? Ничего не будет с Россией или она превратится в ничто?) напомнила не столько Сартра с Хайдеггером, сколько старую статью В.В.Розанова ''Вокруг русской идеи''. Розанов в этой статье вспомнил сцену из мемуаров графа Бисмарка, бывшего одно время послом в Петербурге. Однажды он попал в метель, пургу, казалось, всё уже кончено, но кучер повторял всё время одно слово: ''Ничево!''. А это слово Бисмарк знал: ничего, как-нибудь выберемся.
Вот бы такое подстрочное примечание дать к этому месту английского перевода.

Александр Генис: Оно пригодится для перевода следующей книги Сорокина – ''Метель''.

Борис Парамонов: В заключение об одном скромном умолчании, вернее эвфемизме автора рецензии на перевод ''Дня опричника''. Есть у него в конце рецензии такая фраза: ''В книге почти нет женских персонажей, за исключением сцены насилия. Опричники – это настоящее мужское братство, как это представлено в изобретательно придуманной заключительной сцене''.
Это то, что называется: в доме повешенного не говори о веревке. Эта самая заключительная кульминация – гомосексуальное игрище опричников, составляющих так называемую гусеницу. Особого упоминания и не надо было бы, если б не намеренное и яркое отнесение этой сорокинской сцены к пляске опричников с личиной из фильма ''Иван Грозный''. У Эйзенштейна опричнина – мужской монастырь, в котором справляют черные гомосексуальные мессы. Этот образ подхватывает у него Сорокин, давая еще одну общекультурную русскую проекцию своей по-видимому новаторской, но такой, в сущности, традиционно русской книге.